При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Культура
    Чтения о русской поэзии

    Чтения о русской поэзии

    Культура
    Январь 2018

    Об авторе

    Николай Калягин

    Николай Иванович Калягин родился в 1955 году в Ленинграде. Окончил Электротехнический институт. Последние двадцать лет занимается наладкой энергетического оборудования.
    Принимал участие в работе Русского философского общества имени Н.Н. Страхова.
    Начал печататься в 1976 году в журналах национально-почвеннического направления «Обводный канал» К.М. Бутырина и «Русское самосознание» Н.П. Ильина. С 1987 года начинаются публикации в официальных изданиях.

    Расстаемся с жестоким царствованием Николая I и переходим к царствованию его гуманного сына: к «эпохе великих реформ».

    Хотя расстаться до конца с царствованием Николая I нам не удастся. Все лучшие пореформенные поэты, о которых мы будем вспоминать на ближайших двух чтениях, воспитаны николаевской эпохой, все они (кроме Случевского) приобрели известность в царствование Николая Павловича.

    Тема сегодняшнего чтения — памятная нам со школьной скамьи тема о противостоянии жрецов «чистого искусства» и боевиков «революционной демократии».

    Майков, Полонский и Фет против Некрасова, В.Курочкина и Д.Минаева. Боткин, Дружинин и Анненков против Чернышевского, Добролюбова и Писарева. Андрей Болконский против Евгения Базарова.

    Важная черта противостояния заключалась в той непримиримости, с которой относились друг к другу враждующие стороны. В абсолютно мирной стране, где дни «не были уплотнены и загружены», но «катились медлительно и вольно», все жители которой были еще недавно (в 1812 году, в 1854 году) один человек, — образовались вдруг два военных лагеря, обтянутых колючей проволокой, обнесенных противотанковыми рвами... Перебежчиков из одного лагеря в другой в 50–70-х годах XIX века совсем не наблюдалось, и пленных в ту войну не брали.

    О «великих реформах» принято думать, что они были спасительны для России и что единственный их недостаток — некоторая запоздалость. Чуть раньше бы...

    Между тем, как мы только что заметили, прямым результатом реформ стал, выражаясь современным языком, «раскол в элитах». Раскол в литературе, раскол в обществе... Сегодня нет необходимости объяснять, насколько такие расколы опасны. Первая русская революция (1905 года) чудом не началась на сорок лет раньше.

    Впрочем, о спасительности «великих реформ» (для экономики там или для внешней политики) можно еще спорить. Но нельзя сомневаться в том, что реформы эти произвели в сфере русского духа крупные разрушения и необратимые изменения.

    Достоевский в 1873 году дает им такую оценку: «Мрачные нравственные стороны прежнего порядка — эгоизм, цинизм, рабство, разъединение, продажничество — не только не отошли с уничтожением крепостного быта, но как бы усилились, развились и умножились; тогда как из хороших нравственных сторон прежнего быта, которые все же были, почти ничего не осталось».

    Вспомним, как старик дворовый, подобранный поэтом Майковым в чистом поле летом 1861 года (то есть уже бывший дворовый), характеризует начавшуюся вольную жизнь простыми словами: «Один разврат» (замечательное во многих отношениях стихотворение «Поля»). Вспомним чеховского Фирса, отозвавшегося о великом переломе 1861 года еще проще и еще короче: «Несчастье».

    «Старик у дверей гроба не будет лгать». Можно сомневаться в объективности оценок, которые только что прозвучали. Можно долго говорить о том, что безымянный герой майковского стихотворения и чеховский Фирс были всего-навсего лакеи, развращенные крепостническими порядками, а Достоевский был политкаторжанин, чей талант (изначально простой и добрый) сделался под воздействием деспотического строя и репрессий «жестоким талантом». Невозможно сомневаться в том, что великий перелом 1861 года отнял у многих людей смысл жизни, сделал их глубоко несчастными. И весь трагизм ситуации заключается в том, что под колесо «великих реформ» попали как раз лучшие люди дореформенной поры — те, кто верил в высшую целесообразность прежних порядков, те, кто воплощал в себе «хорошие нравственные стороны прежнего быта».

    Ну вот представьте себе пушкинского Савельича, которому объявили, что он напрасно жил, опекая Петрушу Гринева, что теперь ему предстоит от своей рабской привязанности освободиться и начать крутиться и подвигаться в плане индивидуального предпринимательства... Как отреагирует на эти директивы (спущенные с самого верха) Савельич? Ну, он согнется под тяжестью надвинувшегося на него несчастья — неожиданного, ничем не заслуженного. И очень скоро умрет.

    И только теперь начинает по-настоящему раскрываться тема прогресса, едва затронутая нами в конце предыдущего чтения. Вот по-другому, как через перешагивание через трупы чистосердечных Савельичей и Фирсов, застрявших в прежней эпохе, прогресс не совершается в принципе.

    Колесо истории совершает очередной оборот; приходит к власти новая правда. Подонки, никакой правдой не интересующиеся, но ищущие материальной выгоды, охотно присягают новой правде, легко под ее требования подстраиваются. Люди, удерживавшие на своих плечах всю тяжесть прежней правды, умирают в отчаянии.

    Другое дело, что в новой парадигме, в новой правде рождаются свои Савельичи, подставляющие спины и плечи под новую тяжесть, удерживающие землю от разрушения. Но когда-нибудь племя Савельичей переведется. Племя прогрессивных подонков не иссякнет никогда.

    Кратчайшая формула совершившегося в 1861 году перелома: «Нехотя отменяем милых Савельичей, чтобы никогда больше не было брутальных Салтычих». Так, но Савельичей в дореформенной России было множество, а одну-единственную Салтычиху, появившуюся в России в середине XVIII столетия, верховная власть назвала чудовищем и посадила на цепь.

    В современной России Савельичи наблюдаются редко, а разнообразные чикатилы плодятся и множатся год от года.

    Когда Георгий Иванов, медленно умиравший в захолустной французской богадельне, вдруг заговорил с сердечным умилением про золотую осень крепостного права, он вспоминал, несомненно, те «хорошие нравственные стороны прежнего быта», из которых родились Суворов и Крылов, Нахимов и Даль, Лобачевский и Пирогов, Василий Перовский и Тотлебен, Маша Миронова и Татьяна Ларина. Новый, пореформенный быт ничего близко похожего (в нравственном смысле) произвести не смог.

    Прошу понять меня правильно. Я не желаю возвращения крепостного быта. И не потому, что считаю крепостной быт чем-то плохим, а потому что возвращение крепостного быта в современной России невозможно в принципе.

    Есть идеальное крепостное право, уходящее корнями в тысячелетнюю русскую историю, опирающееся всеми своими крепкими лапами на Божью правду. В этой системе — все крепостные, все закрепощены Богу.

    В этой системе крестьянин заботится о своих посадках, боярин заботится о своем крестьянине. Священник молится за крестьянина, боярина и царя. Царь связывает всех.

    Спасение твоей души зависит от того, насколько честно ты (родись ты крестьянином, родись ты боярином, родись ты священником, родись ты царем) относишься к своим священным обязанностям. Верный своему долгу крестьянин пойдет в рай, дурной царь попадет в ад. Тут все начистоту.

    (Притом же крепостное право в России не было никогда системой непроницаемой, наподобие системы индийских каст. Социальные лифты работали. Люди, родившиеся крепостными, могли достигнуть на социальной лестнице высочайших степеней. Вспомним Погодина, Никитенко, Н.Ф. Павлова... Аполлон Григорьев, первый кандидат Московского университета, один из образованнейших людей своего времени, был внуком крепостного кучера.)

    И есть реальное крепостное право, которое в России образца 1861 года не имело уже полного оправдания, полного освящения. Дело тут не в «тоталитаризме», не в «несправедливости» данной системы. Любая политическая система несовершенна. Дело в том, что высота идеального, настоящего, крепостного права к 1861 году оказалась значительной части народонаселения Российской империи не по плечу.

    И в первую очередь дворяне, соблазнившись правами, дарованными им Указом о вольности, начали от прямых обязанностей отлынивать. Все эти светлые умы вольтеровской эпохи вычитали в творениях своего кумира главное: возможно, никакого такого Бога и нет. А если даже Он существует, то Ему нет дела до сегодняшней человеческой возни. Он выполнил Свою задачу: сотворил мир, завел пружину — и опочил. Земные порядки на земле устанавливаем теперь мы — просвещенные люди.

    В подобной системе взглядов отношение помещика к крепостному перестает, естественно, быть отношением честным, обязанности помещика перестают быть священными — они просто перестают существовать. Ясно же, что отвечать перед Богом за своих крестьян помещику не придется.

    Отсюда и происходили все те безобразные социальные явления, которые в предреформенной России по временам наблюдались.

    Вот когда помещик устремлялся в Париж, дабы наблюдать воочию канкан — высшее на тот момент достижение западной цивилизации, — ему требовались деньги. Бесплатно тебе не покажут канкан! Деньги давала помещику деревня, но давала слабо и плохо. Отсюда рождается идея эффективного приказчика — специалиста, способного выжать из крестьян побольше денег. Лучшими специалистами в этой парадигме становились инородцы и иноверцы (поляки, прибалтийские немцы) — люди, которые смотрели на русского крестьянина как на животное, которым не было русского крестьянина жаль. Люди, которые способны были и в самый день Светлого Христова Воскресения гнать людей на работы.

    Вспомним смятенный рассказ Достоевского о случайной (в вагоне поезда) встрече с русским помещиком означенного типа. Господин «с золотушным красным носом и с больными ногами» не только что твердо верил в свое интеллектуальное превосходство над крестьянами, подвластными ему, — он еще «совершенно добросовестно считал себя физически, телом, выше и прекраснее мужика»!

    Понятно, что из Евангелия подобного мирочувствия не вычитаешь. Тут именно что Вольтер, — но Вольтер дифференцированный. Первая или даже вторая производная от первоначального наивного Вольтера.

    И понятна поэтому гневная реакция царя, восставшего против этого зла, разрубившего царским топором цепь великую, связывавшую отдельных русских крестьян с их отдельными красноносыми господами.

    Другое дело, что зло, против которого восстал молодой царь, превосходно сохранилось и даже, в созданных им новых институтах власти, крупно расплодилось. А добро, которое в прежнем укладе имелось (и которого, в чисто количественном отношении, было намного больше, чем зла), навсегда исчезло. Но мы не станем осуждать царя-освободителя. Он хотел сделать «как лучше». А православные люди, (слышавшие не раз в Пасхальную ночь Слово огласительное святителя Иоанна Златоуста) знают совершенно точно: «Бог и намерения целует».

    Гоголь в «Выбранных местах...» (написанных незадолго до отмены крепостного права) пытается донести до читателя несколько наиважнейших истин.

    Во-первых, если помещики и крепостные в России будут на высоте своего призвания (останутся, грубо говоря, на уровне 1613 года), то такую Россию никто не одолеет, ничто не остановит!

    Во-вторых, Гоголь ясно понимает, что в современном мире, в котором «дьявол выступил уже без маски в мир», помещики и крепостные едва ли останутся на высоте своего призвания.

    Стало быть, Россию одолеют, Россию остановят? Надежды для нее нет?

    Гоголь увидел надежду в том, что по временам в России, явно, на посторонний взгляд, погибающей (как то было, например, в июле 1812 года), начинают вдруг происходить такие странные явления, когда «всякие ссоры, ненависти, вражды — все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия — один человек».

    Примечательно, что Достоевский в провальном для русской национальной жизни 1880 году обмолвился вдруг словами, почти дословно повторяющими Гоголя (о котором Достоевский, сочиняя текст для очередного выпуска «Дневника писателя», точно не вспоминал): «Наша нищая неурядная земля, кроме высшего слоя своего, вся сплошь как один человек».

    Вот вечный залог нашего национального спасения.

    Не стану вспоминать времена, когда вся Россия становилась сплошь как один человек (1612, 1812, 1854, 1914, 1941), просто потому, что я в эти годы не жил.

    Но я хорошо помню день, наступивший в самом конце казавшейся тогда бесконечной ельцинской ночи, — день, когда цивилизованный мир напал на Сербию.

    Вот не было в тот мартовский день в России человека, который бы неоднозначно отнесся к начавшейся «гуманитарной акции». Все люди, которых я в тот день встретил (а их были сотни), одинаково горевали, одинаково видели в случившемся свое личное несчастье. Моя дочь Маша, живое, милое и утонченное существо, притом же человек принципиально мирный, в этот именно день, соединясь с другими студентами Мухинского училища, азартно пуляла в окна американского консульства помидоры и яйца. От Соляного переулка (на котором выстроил Мухинское училище барон Штиглиц) до Фурштадтской улицы (где угнездилось с давних пор американское консульство в Петербурге) бежать с помидорами и яйцами совсем недалеко — вот и опустело в черный день 24 марта привилегированное и в принципе космополитичное Мухинское училище.

    И пусть на следующий день многие отрезвившиеся «россияне» начали качать головами и произносить слова, всецело относящиеся к области обывательского здравого смысла: «Выше головы не прыгнешь», «Тоже и Сербия, может быть, не во всем права», «Лишь бы не было войны» и т.п. Другими словами, уже 25 марта обнаружилось в России множество людей, воспринявших вчерашнее воодушевление как опьянение, как наваждение...

    Но сегодняшнее похмелье — вещь по определению вторичная. Его реальность — простое указание на то обстоятельство, что вчерашний хмель был силён.

    И день 24 марта 1999 года навсегда остался для меня напоминанием о том, что слова о народе, пасомом и хранимом Богом, что слова о духе народном — не пустые слова.

    Теперь мы должны будем перенестись в отвратительную эпоху 60-х годов ХIХ века — в ту именно эпоху, когда впервые возникла в России «революционная ситуация».

    Никто ведь не задумывается у нас о том, почему эта любопытная ситуация вообще могла возникнуть именно в ту пору, именно на нашей тихой родине.

    Вот были в России чудовищной застой, крепостное право, николаевский режим, жестокая война, с которой обрушился в 1854 году на Россию цивилизованный мир, и т.д. — и близко не было никакой революционной ситуации. Было народное единство.

    Вот вступила Россия на путь исправления («великие реформы») — и сразу же революционная ситуация в ней возникла.

    Исчерпывающее объяснение этому кажущемуся странным феномену дал давным-давно В.Розанов: «Революции происходят не тогда, когда народу тяжело. Тогда он молится. А когда он переходит “в облегчение”. “В облегчении” он преобразуется из человека в свинью, и тогда “бьет посуду”, “гадит хлев”, “зажигает дом”. Это революция».

    Вот, собственно, и настоящая тема нашего сегодняшнего чтения: разговор о свиньях, которые, придя в цензурное облегчение, принялись с азартом «поджигать дом» и «гадить», разговор о людях, которые с оторопью наблюдали за происходящим, которые все пытались втолковать свиньям, что они нехорошо как-то поступают, не по-человечески...

    Предупреждаю сразу, что я не собираюсь указанную эпоху (одну из двух-трех наиболее позорных эпох в истории нашего отечества) смаковать, подробно описывать. Не стану я вспоминать и о тех позорных культурно-исторических событиях, которыми указанная эпоха была отмечена и о которых я мимоходом упоминал на предыдущих чтениях: «полемика» Чернышевского с Юркевичем, свежий взгляд юноши Добролюбова и юноши Писарева на поэзию Пушкина, систематическая травля, которой подверглись в пореформенной России Случевский и Лесков, упоительные статьи Ткачева, убойные сатиры Минаева, направленные против главных романов Толстого... И прочее, и прочее.

    Наша тема — поэзия. И мы будем сегодня, как не раз уже делали раньше, разбирать поочередно крупнейших поэтов эпохи «великих реформ». А уже из судеб этих людей, которые пройдут перед нашими глазами, объективная картина позорной эпохи как-нибудь сама собой нарисуется.

    Начнем с Майкова.

    Вот прекрасный поэт — стильный, опрятный (не случайно мы вспомнили о нем на десятом чтении, когда заговорили про Каролину Павлову). Вот человек ясный и твердый.

    Культура Майкова — наследственная культура. Сам Нил Сорский (который назван был «Сорским» по месту своего монашеского подвига, а родился-то как раз в боярской семье Майковых) предок нашего поэта.

    Дедушка Аполлона Майкова был директором Императорских театров, да и вся семья будущего поэта попала сегодня поголовно в Энциклопедический словарь. Мать — писательница, отец — академик живописи, три брата — критик Валериан (о котором мы не раз на этих чтениях вспоминали), прозаик Владимир, филолог Леонид, ставший в царствование Александра III вице-президентом Академии наук...

    Рыться во всем этом культурном многообразии и многоцветье мы не станем, чтобы нам не заблудиться в нем, чтобы не подвесить к и без того безмерно разросшемуся труду лишнюю сотню страниц.

    Выделим в великолепном шествии, внезапно нашему взору представшем (живая картина, на которой люди одной фамилии на протяжении четырех столетий передают от отца к сыну факел высочайшей духовной культуры), только одну — переломную точку.

    Дело в том, что отец нашего поэта, Николай Аполлонович, первоначально из факельного шествия выпал, к культуре никакого отношения не имел, а был обыкновенный гвардейский офицер, который, как то и положено офицеру, маршировал сам и учил маршировать солдат. Когда в Бородинском сражении узкая французская пуля пронзила ногу Николая Аполлоновича, он выехал для излечения в ярославское имение своего отца — и вот там его впервые прошибло... Живопись! Ничем другим он не может, он не хочет и он не должен заниматься.

    Но вы понимаете, как не просто попасть в художники взрослому человеку, обремененному службой, не имеющему даже и начатков специального образования. Человеку, у которого есть вот голое призвание, а больше ничего нет. Нет и не предвидится.

    Завязывается многолетняя борьба, знакомая более или менее каждому человеку (Н.П. Ильин определяет ее, вслед за Павлом Бакуниным, как борьбу между «назначением» и «судьбой»), о всех перипетиях которой нет необходимости здесь распространяться. Мы знаем, что Николай Аполлонович вышел из борьбы победителем, исправил свою судьбу. Но необходимо указать на то обстоятельство, что важную — неоценимую! — помощь в борьбе оказал Николаю Аполлоновичу русский царь Николай I. Как-то он сразу поверил в талант молодого художника и всячески его поддерживал, ободрял, продвигал, давал заказы...

    Рассказал же я вам эту историю потому, что вмешательство царя в судьбу художника Н.А. Майкова естественным образом перетекло и во вмешательство царя в судьбу старшего сына художника, во многом тоже ставшее определяющим.

    Будущий поэт мечтает о карьере живописца и усердно занимается живописью под присмотром отца; параллельно учится на юридическом факультете Петербургского университета, попутно приобретает вкус к литературным занятиям (в первую очередь под влиянием младшего брата Валериана, но и другие влияния имели место: одним из домашних учителей Аполлона Майкова был молодой Гончаров). К моменту выхода из университета становится ясно, что прогрессирующая близорукость не позволит Майкову стать живописцем.

    В эту-то таинственную минуту юной жизни, когда будущее затягивается мглой и чаши весов колеблются, совершается то «определяющее» вмешательство Николая I в судьбу Майкова, о котором я говорил выше.

    Посетив мастерскую Н.А. Майкова, Николай Павлович обращает внимание на ученическую картину сына художника «Распятие» и говорит, что ему хотелось бы ее приобрести. Ваша цена?

    Двадцатилетний Аполлон отказывается от платы.

    Когда, годом спустя, выходит из печати детская книжка стихотворений Аполлона Майкова, царь по предоставлении ему этой книжки министром народного просвещения графом С.С. Уваровым награждает Майкова крупной денежной суммой и дает ему длительный отпуск для поездки за границу.

    В Италии и рождается поэт Майков. Конечно, его итальянские стихи вторичны (Майков ни на минуту не забывает про Гёте с его «Римскими элегиями»; учитывается Майковым, несомненно, и становящееся модным в ту пору творчество Г.Гейне). Но они замечательны. В русскую литературу приходит, по позднему отзыву Фета, «несомненно трудолюбивый, широко образованный и искусный русский писатель».

    Существует стойкое (и, наверно, правильное) мнение о поэзии Майкова как о поэзии несостоявшегося живописца. Если художник Н.А. Майков имел среди современников славу превосходного колориста, то сын его сделался колористом в поэзии — человеком описывающим, человеком раскрашивающим... Впрочем, Иннокентий Анненский в статье, посвященной поэзии Майкова, заявил, что эта поэзия еще «ближе к скульптуре, чем к <...> живописи».

    К скульптуре или к живописи ближе поэзия Майкова — вопрос по-своему любопытный. Но при любом решении вопроса окажется, что поэзия Майкова чуть отдалена именно что от поэзии.

    Фет, признавая безоговорочно право Майкова на одно из верховных мест в русской поэзии второй половины ХIХ века («надо быть дубиной, чтобы не различать поэтического содержания Тютчева, Майкова, Полонского и Фета», писал он за три года до смерти), тем не менее сравнил однажды поэзию Майкова с «великолепным оптовым магазином», где имеются «всевозможные материалы и приспособления», но где «не найдешь той бархатной наливки, какою подчас угостит русская хозяйка». Позднюю поэму Майкова «Брингильда» (переложение фрагмента Младшей Эдды) Фет признавал самым лучшим, «самым стройным из произведений Майкова в том смысле, что эпическое течение не нарушено в нем искусственной вставкою солодкового корня...».

    Но «Брингильда» — произведение для Майкова не слишком типичное; сам поэт сознавал: «...в этом роде у меня еще ничего не было писано. Новая форма! новое содержание!..» Что же касается несравненно более характерного для Майкова произведения «Стрелецкое сказание о царевне Софье Алексеевне», то Фет отозвался о нем однажды с беспримерной резкостью: «Это не поэзия, а провонявшие портянки бессрочноотпускного солдата из евреев».

    В.П. Боткин в двух письмах, адресованных как раз Фету, дает более спокойную, более объективную, но, по сути дела, сходную с фетовской (несравненно более поздней) характеристику майковской поэзии.

    Прочитав в Риме в ноябре 1857 года стихотворение Майкова «Гейне», Боткин так отзывается о прочитанном: «У Майкова, как почти всегда, мелькнет где-то, в кармане, поэтическая мысль — и завязнет в риторстве. Редко, очень редко удается ему вынесть ее невредимою на чистый воздух». Во втором письме, отправленном из Лондона в августе 1858 года, Боткин сообщает Фету о своем недолгом интересе к американскому поэту Лонгфелло: «Я надеялся от него какой-нибудь оригинальности, но потом, вчитавшись в него, был совсем разочарован им». «Поэтический полет его похож на полет вороны, — поясняет Боткин. — В сущности, он не более как слабое эхо поэтов Германии и Англии. Только стих его хорош, и мне кажется, что звучность рифм и посредственность содержания всего более и способствовали ему сделаться популярным поэтом Англии. Притом человек он начитанный и образованный, но ко всему этому ничего не принес своего, индивидуального, как опера Верди, в которой то и дело кланяешься старым знакомым — и никак не разглядишь собственной души автора, его собственной физиономии». «Из наших он всего более подходит к Майкову», — заканчивает свои наблюдения Василий Петрович.

    Кому-то приведенные здесь меткие высказывания покажутся совершенно убийственными, ставящими крест на поэтической репутации Майкова. Но это не так. Верди и Лонгфелло — неплохая компания для молодого художника, каким был в 1858 году Майков.

    Просто не нужно никогда сравнивать Майкова с Пушкиным, Баратынским, Тютчевым, Лермонтовым, Фетом, Блоком, — не нужно сравнивать Майкова с людьми, которые стали поэтами по определению Божьему, которые родились поэтами. Сравнение с любым поэтом попроще Майков выдерживает с легкостью.

    Конечно, взглянув на Майкова с определенной точки зрения, ясно видишь, что он был какой-то прямолинейный поэт. Что он постоянно стремился разжевать свою поэтическую мысль до небывалой ясности и полноты — убивая тем самым поэтическое наполнение, поэтический импульс своей (обычно глубокой) мысли.

    Но поэт Майков далеко не преодоленная бездарность. Человек Майков — это даровитость прежде всего, это по преимуществу даровитость. Но даровитость, не связанная с поэзией непосредственно, — ограниченная близорукостью даровитость живописца.

    Добавлю, что не в одной только живописи был талантлив юноша Майков, прошедший многосложный гимназический курс за три года, проявивший в ходе вступительных экзаменов на юрфак Петербургского университета (1837 год), неожиданно для себя самого, «поразительные математические способности», вышедший из его стен в середине 1841 года первым кандидатом...

    Оказавшись перед необходимостью выбирать дело жизни, несостоявшийся живописец, математик и юрист выбирает поэзию. Выбор неудивительный! Поэзия в начале 40-х годов оставалась еще в центре общественного внимания, общественного признания. Ожидание «нового Лермонтова» было в тогдашнем обществе достаточно напряженным, достаточно общим.

    Но о сделавшем столь неудивительный выбор Майкове необходимо сказать два важных, два уточняющих слова.

    Во-первых, он сохранял верность сделанному им однажды выбору на протяжении пятидесяти с лишним лет — сохранял и в ту затянувшуюся на два-три десятилетия пору, когда занятия поэзией признаны были всенародно занятиями пустыми (поэтом можешь ты не быть), когда демократические «Астарты и Ваалы» начали впрямую на поэтов охотиться, начали просто поэтов отстреливать!

    Во-вторых, поэт Майков понял удивительно рано, что «Муза — строгая богиня», что Муза «не может быть ни игрушкой, ни кухаркой», что Муза «не должна вас кормить». Это восхитительно! Мы помним, как сам Пушкин уповал на денежную составляющую своей литературной деятельности, помним, как он надеялся начать зарабатывать литературой 80 000 рублей в год... Мы помним постоянную угрюмую озабоченность Достоевского (кормившегося от своего пера) тем обстоятельством, что Тургенев и Гончаров получают вдвое большую плату за печатный лист, чем получает он... И на этом фоне простое открытие Майкова: Муза не должна нас кормить, — было и есть открытием настоящим.

    Размышляя о том очевидном факте, что поэт, как и любой человек, должен же кормиться от чего-то, Майков приходит к следующему капитальному выводу: «Для этого (то есть для заработка. — Н.К.) найдите какое-нибудь занятие, службу — самое лучшее, а с поэзией должно обращаться бережно».

    Потому-то поэт Майков всю жизнь тянул на своих щуплых плечах лямку государственной службы. Переменив несколько мест, он попал наконец в Петербургский комитет иностранной цензуры — и на должности цензора утвердился. То была трудная служба (достаточно сказать, что младший цензор, в каковой должности пребывал долгие годы Майков, обязан был за неделю прочитать две иностранные книги — и дать о них отзыв), но Майков «полюбил службу, особенно когда в 1858 году по его совету председателем комитета назначили Тютчева, а в 1860 году секретарем стал Полонский».

    После смерти Тютчева Майков сам становится председателем комитета (с чином действительного статского советника); однажды он говорит: «Мне ничего более не надо; я и умереть хочу, как и Тютчев, в дорогом моему сердцу комитете». Это сбылось.

    Поэзия Майкова, отрешенная от необходимости нравиться издателям и их клиентам, есть вольная и принципиально доброкачественная поэзия.

    «Искусственная вставка солодкового корня», которой Майков испортил целый ряд своих произведений (искренне надеясь сделать их еще лучше), отсутствует во многих других его произведениях, которых поэт не смог или не захотел улучшить, которые остались так себе стихотворениями, стихотворениями просто, — просто превосходными стихотворениями.

    Классические «Ласточки» («Мой сад с каждым днем увядает...»), вечно милые коротенькие стихотворения «Весна! Выставляется первая рама...» и «Весна» другая («Голубенький, чистый // Подснежник-цветок!..»), с детства нам всем полюбившиеся; стихотворение «Дорог мне перед иконой...», приводившее в восторг самого Достоевского. А есть еще лирическое стихотворение «Под дождем» — из коротеньких, — которое вы, конечно, знаете, но которое я не откажу себе в удовольствии переписать:

    Помнишь, мы не ждали ни дождя,
                                                          ни грома,

    Вдруг застал нас ливень далеко
                                                             от дома;

    Мы спешили скрыться под мохнатой
                                                                елью...

    Не было конца тут страху и веселью!

    Дождик лил сквозь солнце, и под
                                                елью мшистой

    Мы стояли точно в клетке
                                                      золотистой;

    По земле вокруг нас точно жемчуг
                                                             прыгал;

    Капли дождевые, скатываясь с игол,

    Падали, блистая, на твою головку

    Или с плеч катились прямо
           &nb

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог