Об авторе
Николай Иванович Калягин родился в 1955 году в Ленинграде. Окончил Электротехнический институт. Последние двадцать лет занимается наладкой энергетического оборудования.
Принимал участие в работе Русского философского общества имени Н.Н. Страхова.
Начал печататься в 1976 году в журналах национально-почвеннического направления «Обводный канал» К.М. Бутырина и «Русское самосознание» Н.П. Ильина. С 1987 года начинаются публикации в официальных изданиях.
* * *
В царствование Александра III появилось еще несколько поэтов, вызвавших у современников интерес. Можно бы вспомнить Мирру Лохвицкую («Не убивайте голубей! // Их оперенье белоснежно...»), Константина Льдова, Цертелева, великого князя Константина Константиновича Романова (поэта К. Р.), но лучше мы этого делать не будем.
В принципе сторонний наблюдатель мог бы сказать нам, русопятам, торжествуя: «Вот вам царствование Александра III, которое вы считаете идеальным! Какие же слабые поэты находились в ту пору на вершине славы! Надсон и Фофанов, Апухтин и Лохвицкая! В те годы мрачные, глухие по-другому и быть не могло!»
Во-первых, если вы оцениваете качество царствования Александра III по качеству стихов, имевших в его эпоху наибольшее признание, то необходимо будет вам признать верховное во всей мировой истории качество за царствованием Николая I, в котором высшим признанием пользовались Пушкин и Лермонтов.
Во-вторых, сам Александр III имел превосходный художественный вкус: небезуспешно стремился сблизиться с Достоевским (когда еще был цесаревичем), приглашал к себе во дворец художника В.А. Серова, всячески поддерживал с высоты подвластной ему (номинально подвластной, увы) Императорской академии наук Фета и Страхова, Майкова и Полонского.
В-третьих, идеальный русский царь никогда к посторонней вони не принюхивался, в законную коммерческую деятельность своих подданных не вмешивался — журналами, сделавшими имя Надсону и Лохвицкой, в принципе не интересовался.
Идеальное царствование с его образцовыми начальными требованиями (возродить византийского орла, к примеру) имеет свою ахиллесову пяту.
Подонки легко к орлу приспосабливаются. Так же легко приспособились они однажды к серпу и молоту, так же легко приспособились бы они и к кенгуру, сделайся вдруг это сумчатое млекопитающее государственным символом России.
Благородные люди в любое царствование вступают в непримиримую (до бомбометательства) прю с правительством о необходимом и достаточном числе голов у царственного пернатого на государственном гербе или о правильном угле растопыривания его царственных лап.
Простые люди читают с воодушевлением Надсона, Лохвицкую («Когда в тебе клеймят и женщину, и мать — <...> умей молчать!») и Евтушенко.
Так было, так есть, так будет всегда.
Идеальное царствование требует для себя идеальных подданных.
Следовательно, идеальных царствований не бывает.
И все-таки хорошие люди в России любят до сих пор Александра III и его царствование. Можно вспомнить по этому поводу: «Не мир хорош, а хороша // В тебе порой твоя душа...» Можно вспомнить и про гётевский принцип избирательного сродства.
Любому будущему правителю России необходимо учитывать опыт царствования Александра III, которое не обойдешь, не объедешь. К опыту этого именно царствования будущим правителям предстоит обращаться опять и опять. Лучшего времени в русской истории не было. И вряд ли когда-нибудь будет.
* * *
Переходим к Случевскому.
Довольно любопытное культурно-историческое событие произошло у нас в Петербурге в начале 1860 года (того самого года, в который Добролюбов горестно спросил, когда же придет в Россию настоящий день?).
Юный гвардейский прапорщик Случевский — девственник еще и по современной терминологии «ботаник» — осенью 1859 года поступает в Академию Генерального штаба. В свободное от занятий время Случевский, посещавший с 1857 года кружок Л.А. Мея, пишет кое-какие стихи. Тогдашний приятель его Вс. Крестовский (будущий романист) показывает кое-какие стихи Случевского Ап. Григорьеву. Великий критик приглашает нарождающегося поэта к себе в дом.
Много лет спустя Случевский так расскажет о встрече: «Аполлон Григорьев жил в то время в известном всему Петербургу доме Лопатина, длинном двухэтажном каменном строении, тянувшемся по Невскому проспекту в том именно месте, где в настоящее время проходит, благодаря Трепову, Пушкинская улица. Григорьев жил во дворе. Я приведен был к нему утром. Покойный критик был, по обыкновению, навеселе и начал с того, что обнял меня мощно и облобызал. Затем он потребовал, чтобы я прочел свои стихотворения.
Помню, как теперь, что я прочел “Вечер на Лемане” и “Ходит ветер избочась”. Григорьев пришел в неописуемый восторг, предрек мне “великую славу” и просил оставить эти стихотворения у себя. Несколько дней спустя, возвратившись с какого-то бала домой, я увидел, совершенно для меня неожиданно, на столе корректуру моих стихотворений со штемпелем на них: “Современник”, день и число. Как доставил их Григорьев Тургеневу и как передал их Тургенев Некрасову <...> я не знаю».
«Появиться в “Современнике”, — поясняет Случевский в тех же своих написанных по заказу воспоминаниях («Одна из встреч с Тургеневым»), — значило стать сразу знаменитостью».
Аполлон Григорьев, по следам случившейся его усилиями публикации стихов Случевского, подробно разъяснил читающей России, чем именно новая знаменитость замечательна.
«Стальные стихи <...> блестящие, как сталь, гибкие, как сталь, с лезвием как сталь». «Тут сразу является поэт, настоящий поэт, не похожий ни на кого <...> а коли уж на кого похожий — так на Лермонтова <...>. Тут размах силы таков, что из него, вследствие случайных обстоятельств, или ровно ничего не будет, или уж если будет, то что-нибудь большое будет. Да-с! Это не просто высокоодаренный лирик, как Фет, Полонский, Майков, Мей, это даже не великий, но замкнутый в своем одиноком религиозном миросозерцании поэт, как Тютчев».
Иван Сергеевич Тургенев, чуткий к веяниям времени, является с визитом к Случевскому, одолевшему одним махом силы Тютчева и Фета. (Простодушный П.В. Анненков поведал впоследствии о том, как Тургенев, знакомя его со Случевским, «торопливо проговорил: “Да, батюшка, это будущий великий писатель”».)
Случевский в процитированной выше мемуарной статье «Одна из встреч с Тургеневым» воссоздает атмосферу незабываемого дня, когда юный прапорщик сподобился вдруг посещения со стороны акул тогдашнего литературного ареопага.
Тургенев! Анненков! Дудышкин! И растерянный первокурсник, не знающий, куда в своей тесной квартирке великолепных двуногих акул посадить, чем их угостить, имеющий в качестве прислуги, подающей напитки и закуски зубатым небожителям, одного только 12-летнего брата Володю...
Милая картинка.
Идиллия, обернувшаяся для Случевского ночным кошмаром, совершающимся каждый Божий день наяву.
Вся революционно-демократическая рать обрушилась на нарождающегося поэта, беспощадно высмеивая его как в стихах:
В Петербурге жил когда-то
Юный маменькин сынок.
Розов, строен и высок...
...................................................................
Много лет в таком он виде
Вдоль по Невскому ходил,
Чуть знакомый с ним столкнется,
Он его тотчас хватал
И от Знаменья до Мойки
(от взорванной большевиками Знаменской церкви, прихожанином которой был Достоевский, до реки Мойки, оставленной большевиками на месте, полтора километра пути примерно. — Н.К.)
Все стихи ему читал.
Прозябанье трав и злаков,
Мрачный голос мертвецов,
Пауки, жуки и крысы —
Вот предмет его стихов, —
так и в прозе: «Тут нечто лермонтовское слилось с майковским, потом еще раз с майковским, потом с меевским да еще с фетовским, и образовалось нечто такое, что вам не остается ничего другого, как только развести руками».
Добролюбов в тот год создает мифический образ поэта Аполлона Капелькина (во всем, с точки зрения Добролюбова, похожего на Случевского) и из-под этой маски атакует Случевского остервенело. Для одного из выпусков «Свистка» Добролюбов заготавливает аж семь текстов Ап. Капелькина, ниспровергающих Случевского в тартарары и подготавливающих тем самым приход настоящего дня.
Беспрецедентная травля!
Мы обсуждали на прошлом чтении демократических ослов, лягавших Майкова, Полонского и Фета. Но сравнивать даже нельзя механическое (в полгода раз) ослиное лягание, которому подвергались в пореформенной России Майков, Полонский и Фет (зрелые люди сорока с лишним лет), с тем валом живой человеческой злобы, который обрушился в 1860 году на голову неоперившегося прапорщика.
И что же такого страшного было в стихотворениях Случевского, напечатанных в «Современнике»? Безобидные произведения, казалось бы. Каждое из них написано по-разному и о разном, только «лезвие как сталь» немного их объединяет. Виден именно что голый талант. Личность, пропитанная талантом, но, по крайней молодости своей, еще безликая. Лицо только предстоит еще Случевскому обрести...
Неужто против таланта как такового дружно ополчилась демократическая рать? Или, может быть, реакционное содержание одного из напечатанных стихотворений обрушило на автора всенародный гнев?
Смешные вопросы.
В авторских талантах поэты «Искры» разбирались так же примерно, как разбирается в апельсинах свинья. «Поэтом можешь ты не быть», поэтом можешь ты быть, — в революционно-демократической идеологии вообще неважно, кем ты можешь быть, к чему ты чувствуешь предрасположенность, что ты способен в жизни совершить, — важно лишь то, кем ты должен быть. Должен ты быть бомбометателем-гражданином.
«Иди и гибни безупрёчно». Или ты героический бомбометатель, или ты паскудный премудрый пескарь. Третья возможность в данной парадигме не предусмотрена.
Сам по себе талант Случевского не мог никого в революционно-демократическом чаду смутить или заинтересовать.
Смешно тем более говорить о реакционности любого из попавших в роковую подборку стихотворений Случевского.
Возьмем для пробы упоминавшееся уже сегодня стихотворение «Вечер на Лемане»:
Еще окрашены, на запад направляясь,
Шли одинокие густые облака,
И, красным столбиком в глубь озера
спускаясь,
Горел огонь на лодке рыбака.
Еще большой паук, вися на ветке
длинной,
В сквозную трещину развалины
старинной,
Застигнутый росой, крутясь,
не соскользнул...
Это объясняет восторги Ап. Григорьева, это отрадно напоминает о Жуковском («Усталый селянин медлительной стопою // Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой...»), но это никакого отношения не имеет к вопросам бомбометательства. Это не за бомбы и это не против бомб — это мимо бомб.
Чем же вызвана испепеляющая ненависть, обрушившаяся на Случевского в 1860 году?
Е.В. Ермилова давно эту задачу решила, отчеканив в одной из статей: «“Искру” возмутило появление стихов Случевского именно в “Современнике”, что рассматривалось как недопустимая уступка “чистому искусству” со стороны редакции».
Другими словами, Случевский совершенно случайно попал под раздачу. Его стихи появились в неудачное время, в неудачном месте.
Боевики революционной демократии начали в тот год зачистку книжного рынка, стремительно атаковав приверженцев чистого искусства. В завязавшейся битве (выигранной боевиками в полгода) молодой Случевский стал полем битвы.
Ни Ап. Григорьев, искренне восхитившийся ранними стихотворными опытами Случевского, ни Тургенев, достаточно слабо разбиравшийся в поэзии (вспомним, как он «исправлял» Тютчева, редактируя первый его стихотворный сборник в середине 50-х годов), но поверивший словам Ап. Григорьева о великой будущности Случевского-поэта и передавший роковую подборку Некрасову, ни Некрасов, высоко ценивший художественный вкус Тургенева и отдавший подборку в печать, толком ее не рассмотрев, ни тем более сам Случевский в случившемся не виноваты.
Случилось то, что должно было случиться. Часы урочные пробили. Исполнилась судьба.
Бог прикоснулся к Случевскому, дав ему такое задание, какое прежде не доставалось, мне кажется, никому.
Иметь огромный талант (а талант — это такая вещь, которая принципиально нуждается в объективации, нуждается в многочисленных подтверждениях со стороны, ибо в субъективном мире любой графоман верит в огромность своего дарования и ясно ее видит), услышать пение медных труб, упиваться этим пением месяц-другой («и все-таки я не ошибся в выборе пути, и все-таки голос, услышанный мною впервые в юности, был голос музы») — и ушибиться о ненависть, специально на тебя нацеленную, обращенную единственно против тебя. Слышать со всех сторон: «Да вы, батенька, не простой графоман (тех мы жалеем, тех мы не трогаем), вы графоман патентованный». Найти свое место в мире, в котором так про тебя говорят.
Непростое задание.
Два ангела стояли у поэтической колыбели Случевского, повивали его музу: Аполлон Григорьев и Тургенев.
Но если Ап. Григорьев в жизни нашего героя вспыхнул и исчез (более или менее «в гроб сходя, благословил» Случевского), то Тургенев долгие годы оставался дядькой при юном даровании, расколотившемся так несчастливо о революционно-демократический асфальт. Долгие годы (вплоть до 1879 года) Случевский видел в Тургеневе своего учителя.
Первое решение (едва ли верное), которое подсказал Случевскому Тургенев: «А печататься Вам, после несчастного наложения на Вас руки Аполлоном Григорьевым, не следует», — привело к отказу от борьбы.
Случевский выходит в отставку и, сбегая с территории травли, которой сделалась для него в одночасье вся территория Российской империи, уезжает в Женеву. Там он имеет несчастье слушать лекции К.Фохта («человек произошел от обезьяны», «мысль находится почти в таком же отношении к головному мозгу, как желчь к печени или моча к почкам» и прочее). От лекций Фохта Случевский сбегает в Германию: причаливает к Гельдейбергскому университету. Принимается свое недурное образование, полученное в Петербурге, пополнять.
На долгие 3–4 года Тургенев становится единственной скрепой между Случевским и миром русской литературы, русской культуры.
К сожалению, с письмами Случевского Тургенев разобрался еще более кардинально, чем с письмами Фета (там уцелел десяток, здесь — ни одного). Но по письмам Тургенева, благоговейно сохраненных его корреспондентом, можно попытаться выстроить кое-как историю отношений.
«Ботаник» Случевский, только выехав за границу, влюбляется в роскошную заграничную русскую женщину Н.Н. Рашет и вступает с ней в гражданский брак.
Наталья Николаевна была старше сожителя семью годами; имелась у нее от прежнего мужа дочь Маша.
Но как-то туго союз между Натальей Николаевной и Константином Константиновичем с самого начала складывается. Розовый, стройный и высокий Случевский хочет вступить с подругой в законное, освященное Церковью супружество, — Наталья Николаевна отчего-то сомневается...
На этом этапе непростых в принципе отношений между мужчиной и женщиной Тургенев плотно в отношения между Случевским и Рашет влезает и начинает ими манипулировать. По справедливой оценке Е.А. Тахо-Годи, Тургенев хочет покровительствовать Случевскому «во всем, даже в его личной жизни».
Случевский познакомил учителя и подругу еще в женевскую зиму 1861/62 года. Тургенев, всецело одобривший выбор Случевского, вступил с «любезнейшей Натальей Николаевной» в интенсивную переписку. Письма Тургенева опубликованы все в академическом формате, и, если вам эта тема интересна, вы сможете без труда проследить за тем, как изобретательно и тонко вбивал Тургенев клинья между Случевским и Н.Н. Рашет долгие годы. Наталья же Николаевна, польщенная вниманием знаменитого писателя («тургеневские ласковые письма, их доверительный тон»), начала наконец задумываться о том, что знаменитый писатель не только по статусу, но и по возрасту больше подходит ей, чем недопёсок Случевский...
Закончилась вся эта муть тем, чем и всегда заканчивались отношения Тургенева с женщинами. Наталья Николаевна, разорвав связь со Случевским, пишет Тургеневу в начале 1869 года: теперь я свободна, теперь я ваша, — а Тургенев изящно и благоразумно пятится: «Очень и очень жаль, что Ваша жизнь так грустно сложилась и так рано опустела — и Вам для наполнения ее попалась под руки такая мертвая глыба, какова моя личность».
Вспомним в придачу о том, как знаменитый писатель, только сочинив роман «Дым» (в котором Случевский, как вы помните, изображен под видом болвана Ворошилова), чуть ли не пригласил Случевского послушать роман в авторском чтении, написав прототипу Ворошилова в апреле 1867 года: «Любезнейший Случевский. Я третьего дня сюда (в Петербург. — Н.К.) приехал, сегодня вечером читаю отрывки из своей повести <...>. Мне было бы приятно Вас видеть».
Какая-то непоправимая гниль была у Тургенева в сердцевине.
Пусть уж психиатры спорят о том, перепорола ли его в детстве авторитарная мать или все-таки недопорола... Мы с вами занимаемся отрадной поэзией, а не досадными психопатическими компонентами в зыбкой личности автора «Записок охотника».
Между отрадной поэзией и поэтом Случевским сохранялся во все 60-е годы ХIХ столетия (и в большую часть 70-х годов) заметный разрыв. Была у Случевского степень доктора философии, полученная в Гельдейберге в 1865 году, были три брошюры («Прудон об искусстве, его переводчики и критики», «Эстетические отношения искусства к действительности», «О том, как Писарев эстетику разрушал»), которыми Случевский пытался хоть как-то революционно-демократического зверя осадить. (Тургенев писал по этому поводу Н.Н. Рашет: «Должно быть, Случевский много пьет невской воды, что его так и несет брошюрами».) Стихов не было.
Брошюры Случевского, ни на минуту не озадачившие зверя, вызвали паническую совершенно реакцию со стороны немногочисленных болельщиков его таланта. Аполлон Майков, в частности, пишет Случевскому: «Воздерживайте себя, воображайте свою аудиторию состоящею из образованных и воспитанных людей, и уничтожайте противников не силою брани, а силою ума». Полонский, более еще, чем Майков, ужаснувшийся дерзости Случевского, пишет ему огромное письмо, в котором сообщает, что он и сам, подобно Случевскому, не одобряет воцарившихся в стране «литературного хаоса и безобразия». Но, замечает Полонский, легко было Случевскому обдумывать свои брошюры, живя за границей, «среди трезвой жизни, среди свежей атмосферы; а я стоял все эти шесть лет на самом краю этой литературной сумятицы — вдыхал все миазмы этого умственного и нравственного разложения». «Сбираясь бороться с Писаревым, — продолжает Полонский, — вспомните, что если бы Писарев был в 20 раз ученее и в 100 раз правдивее и логичнее — он и сотой доли не имел бы успеха в нашей публике, если бы не был стилистом <...>. Выражайтесь таким же языком — и Вас поймут — Вас станут читать».
Забавные советы. Стиль Писарева — это сам Писарев. Он-то и есть «хаос», «безобразие», «миазмы умственного и нравственного разложения». По сути дела, Полонский советует Случевскому следующее: начни сам вонять — и тебя поймут — тебя станут читать. Заглуши своими миазмами миазмы Писарева... Пожелания Майкова еще более затейливы и еще более наивны. Твори под знаком вечности, вообрази на месте читательской аудитории (состоявшей в лихие 1860 годы сплошь из необразованных и невоспитанных нигилистов) какой-то Царскосельский лицей или даже Афинскую академию, порази безмозглых слушателей силой ума... Такая дичь!
Впрочем, у меня язык не поворачивается осуждать в данной ситуации Майкова или Полонского — милых и тонких людей, совершенно к концу 60-х годов забитых и деморализованных.
Но ясно же, что единственный практический вывод, который Случевский мог бы на основании их советов сделать, исчерпывается поэтической формулой Тютчева: «Молчи, скрывайся и таи // И чувства и мечты свои...» Или, выражаясь проще, сиди и не высовывайся.
Случевский и перестает высовываться.
Возвратился он в поэзию в самом конце 70-х годов.
Несомненно, Достоевский сделался для него за долгих двадцать лет молчания путеводной звездой. Опыт бывшего каторжника, который растолкал мощной мышцей разновидных писаревых и базаровых, выдвинулся на авансцену литературной жизни и заставил себя читать, был для Случевского бесценен.
В трудном процессе обретения собственного лица он во многом опирался на Достоевского. Влиянием сумрачной поэтики Достоевского дополнилось изначальное влияние на Случевского сумрачной поэтики Жуковского и Лермонтова.
Ярким знаком на пути возвращения-становления поэта явилась поэма «В снегах». Это пробный шар, который Случевский катнул — и затаился, ожидая, может быть, повторения громов рокового для него 1860 года. Громы не грянули. Поэму встретили спокойно.
Один Майков взволновался, но взволновался на этот раз по-доброму. «Я внутри себя чувствовал какое-то торжество победы: наша взяла! Не убили поэзию! Жив курилка!.. — с облегчением и восторгом пишет по прочтении поэмы славный пятидесятивосьмилетний младенец. — Нет, видно, истинного дарования не заругаешь до смерти!» «Когда со временем нас откроют, — фантазирует Майков, — я уверен, эта поэма будет считаться одним из лучших образцов эпохи процветания поэзии в России».
Восторги Майкова оправданны. В своей первой поэме Случевский смог добавить к присущему ему от рождения «стальному лезвию» совершенно самобытную, никогда и нигде прежде не бывалую, авторскую личность.
Еще один крупный поэт родился в Петербурге!
Но Случевский был сладко болен вспоминаньем детства — был ушиблен памятью лучших лет жизни, проведенных у стремени Тургенева.
Случевский, повторимся, и в 1879 году продолжал видеть в Тургеневе своего учителя.
Ему важно было услышать от Тургенева слово одобрения, ему хотелось получить от учителя благословение на возобновление творческой деятельности. Явившись в Париж летом 1879 года, наш поэт бомбардирует Тургенева письмами (по странной случайности, несохранившимися), в которых выражалось, вероятно, одно-единственное пожелание: мне бы хотелось прочесть вам поэму «В снегах», нам бы встретиться...
Тургенев всячески изворачивается: «Любезный Константин Константинович, мне будет приятно свидеться с Вами, — но я на три дня отлучаюсь отсюда...»; «Любезный Константин Константинович, мне очень совестно, что Вы даром проехались в Буживаль. Я ждал Вас все утро и никак не полагал, что Вы так поздно приедете...».
Случевский, на которого в то лето «нашла какая-то голубиная чистота или куриная слепота», не замечает, что Тургенев играет с ним в прятки, и продолжает простодушно бубнить: нам бы встретиться... я бы прочел...
Тургенев сбрасывает наконец маску гуманного европейца и вмазывает Случевскому со всей русской прямотой: «Любезный Константин Константинович, если я не тотчас отвечал Вам — то причина этого замедления состояла в том, что я колебался сказать Вам правду. Я полагаю — лучше обойтись без этого чтения. Ваш талант настолько определился, что в совете Вы нуждаться не можете; а, к сожалению, произведения Ваши не возбуждают во мне симпатии. <...> И потому позвольте пожелать Вам всего хорошего и уверить Вас в чувствах нелицемерного почтения преданного Вам Ив. Тургенева».
Отрадно думать о том, что Случевский, тяжело переживавший, вероятно, отступничество Тургенева, навсегда остался перед Тургеневым чист и в поздней своей мемуарной прозе ни одного гнилого слова о бывшем учителе не написал. Тахо-Годи справедливо совершенно не усмотрела в воспоминаниях Случевского о Тургеневе, внимательно ею изученных, «ни единой нотки обиды или раздражения».
Так же мирно простился Случевский и с обманувшей его надежды Натальей Николаевной Рашет, скончавшейся в 1894 году:
На гроб старушки я дряхлеющей
рукой
Кладу венок цветов — вниманье
небольшое!
В продаже терний нет, и нужно ль
пред толпой,
Не знающей ее, свидетельство такое?
..........................................................................
Никто, никто теперь у гроба твоего
Твоей большой вины, твоих скорбей
не знает,
Я знаю, я один... Но этого всего
Мне некому сказать... Никто
не вопрошает...
Года прошедшие — морских песков
нанос!
Злорадство устает, и клевета немеет;
И нет свидетелей, чтоб вызвать
на допрос,
И некого судить...
«Вместо мудрости — опытность, пресное, // Неутоляющее питье», — пробурчала однажды 24-летняя Ахматова. В только что прочитанном нами стихотворении 57-летнего Случевского мы столкнулись именно что с мудростью, приобретенной трудным жизненным опытом.
Когда человек сознает, что ему некого судить, — это высоко! Это практически недостижимо.
Случевский покоряет евангельскую, по сути дела («не судите, да не судимы будете»), высоту с какой-то обескураживающей прямотой. Как-то он прагматически недоступную для большинства людей высоту покоряет. Кажется на первый взгляд, что никакого такого острого, утоляющего питья косноязычный, на каждом втором стихе спотыкающийся поэт предложить нам не в состоянии. Но у него получается!
Вот смотрите. Есть женщина, которую ты любил, которая тебя предала. И ты слышишь, что она умерла. Твои действия? Злобно окрыситься, зашипеть вслед ушедшей: «Туда и дорога!» Положить тернии на ее гроб? Боже упаси! Ты одеваешься в черное, ты покупаешь цветы, ты приходишь со своей первой любовью проститься. Тебе много что есть поведать миру о своих обидах. Но ты уже сомневаешься в том, что слово «обида» имеет какой-то смысл, когда человек, нанесший тебе обиду, умер. Ты вступаешь в храм — и ты забываешь об обидах, ты забываешь про первую любовь, ты вообще о любви не думаешь — ты видишь закоченелую старуху, лежащую в открытом гробу. Ты кладешь цветы ей на ноги — и замечаешь попутно, что твоя рука, положившая цветы на гроб, рука «дряхлеющая»: ты сознаешь, что сам немолод, что сам будешь лежать в открытом гробу довольно скоро. Ты оглядываешься вокруг и видишь пять-шесть людей, пришедших, как и ты, проститься с усопшей. Кого-то из них ты знаешь, кого-то первый раз в жизни видишь. Но, взглянув на этих людей, переминающихся с ноги на ногу, покорно претерпевающих долгую православную панихиду, ты совершаешь вдруг фундаментальнейшее открытие:
Некому сказать... Никто
не вопрошает...
Не тебя сегодня хоронят. Никому не нужны здесь твои воспоминания, твои повествования о великих обидах, нанесенных тебе четверть века назад новопреставленной рабой Божьей Натальей.
И даже если бы у тебя хватило глупости и безвкусицы, чтобы начать у отверстого гроба рассказ о великих своих обидах и скорбях, — тебя просто не станут слушать. Тебя выведут под руки из церкви. Твои обиды не интересны здесь никому. О них тебя никто не спрашивает.
Не судите (поскольку бесполезное это занятие), да не судимы будете (а это уже славно; это очень привлекательно!).
Тот же принцип, что и в знаменитой «рулетке Паскаля». Простой математический расчет, помогающий сделать выбор в пользу трансцендентного, в пользу неисчисляемого.
И вот человек расправляет плечи, с которых свалился чугунно-свинцовый груз обид, вот он крестится, вот он склоняется над усопшей и целует ее ледяной лоб. Вот он произносит: «Прости меня».
И разрывается кольцо существованья тесное! Начинается великое плавание, в которое
- Комментарии