При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Культура
    Чтения о русской поэзии

    Чтения о русской поэзии

    Культура
    Сентябрь 2017

    Об авторе

    Николай Калягин

    Николай Иванович Калягин родился в 1955 году в Ленинграде. Окончил Электротехнический институт. Последние двадцать лет занимается наладкой энергетического оборудования.
    Принимал участие в работе Русского философского общества имени Н.Н. Страхова.
    Начал печататься в 1976 году в журналах национально-почвеннического направления «Обводный канал» К.М. Бутырина и «Русское самосознание» Н.П. Ильина. С 1987 года начинаются публикации в официальных изданиях.

    Итак, подборка из 24 лучших тютчевских стихотворений появляется в «Современнике» — лучшем на тот момент литературном журнале России. Тютчев из глубины туманной Германии робко следит за судьбой своих литературных чад. Ему 33 года. Возраст Христа!.. Большая часть жизни растрачена на сочинение стихов. Первая мысль Тютчева, первая его сила отданы этим вот именно стихотворениям, выходящим наконец в свет... Время от времени (потому что нельзя же думать всё время о стихах) Тютчев прикладывает к своему труду пушкинскую меру, пушкинское правило: «Ты сам свой высший суд», — и, по совести, не может обнаружить в этих вот именно текстах какого-нибудь изъяна.

    И что же? Флотилия из 24 отборных тютчевских стихотворений, вышедшая из германской гавани на встречу с читателем, с читателем разминулась. Она именно что прошла незримо, в краю безлюдном, безымянном, на незамеченной земле... Выражаясь проще, стихи Тютчева в печати провалились: никто их не заметил, ни одного журнального отзыва они не удостоились.

    Кожинов в своей книге много говорит о том, что 30-е годы XIX века — не лучшее время для поэзии, что вот и Пушкин к концу жизни отказался от печатания собственных стихов (самых лучших, самых зрелых) в собственном журнале, справедливо сомневаясь в способности читающей публики по достоинству их оценить и т.д. Все это правда.

    Но разве легче было от этой правды Тютчеву? Безусловно, провал первой серьезной публикации стал для него страшным ударом. Как и большинство поэтов, Тютчев родился тонко чувствующим человеком, «человеком без кожи», но, в отличие от многих других поэтов, Тютчев был феноменально умным человеком. А умный человек отличается от глупого еще и тем, что никогда не наступит дважды на одни и те же грабли, никогда не возвратится на то место, где испытал однажды унижение и боль.

    Вот вам и разгадка странного равнодушия Тютчева к своим стихам. Просто поэт разочаровался — не в своих бессмертных стихах, конечно. Сочинение стихов продолжало доставлять Тютчеву до последних дней его жизни высочайшее, ни с чем не сравнимое наслаждение. И не в людях (которые-де «моих бессмертных стихов не оценили») разочаровался поэт. Тютчев разочаровался в самой идее опубликования, обнародования бессмертных стихов.

    Пережив тяжелый опыт невнимания людей к своему творчеству, Тютчев с его врожденной способностью относиться к людям по-братски необходимо должен был счесть это невнимание чем-то в конечном счете правильным, чем-то глубоко нормальным... С какой стати, в самом деле, мои добрые сограждане — проживающие свою жизнь, занятые своими делами, добывающие в поте лица насущный хлеб, совершающие жизненный путь в виду всепоглощающей и миротворной бездны, услужливо перед ними распахнутой, — должны еще заниматься моими стихами, сочувствовать моим интимным переживаниям?.. (Нет, заниматься они могут, могут и сочувствовать, но могут и не заниматься, могут не сочувствовать. Ценность человеческой личности не связана напрямую с вниманием-невниманием данной личности к вопросам искусства.)

    Тютчев был человек, постоянно помнивший о смерти. Тютчев страшился смерти. Тютчев постоянно смотрел смерти в лицо. И то была в поэте не спасительная христианская «память смертная», а такой вполне языческий ужас перед неизбежной и неотвратимой расплатой за все земные радости. В последней строфе последнего своего «доинсультного» стихотворения Тютчев назвал обыденную человеческую жизнь подвигом — подвигом бесполезным.

    Подчеркну, что Тютчев боялся не за себя. Он и в стихах написал: «Так легко не быть», — он и собственную смерть, когда она пришла, встретил с полным самообладанием и мужеством. Поэт страшился за жизнь своих близких.

    Кто смеет молвить: до свиданья

    Чрез бездну двух или трех дней?

    Умереть не страшно. Страшно жить, потеряв любимого человека: всё пережить — и все-таки жить. В почтовой прозе Тютчева (особенно в письмах к жене Эрнестине) эта тяжелая тема возникает опять и опять: «Непрочность человеческой жизни — единственная вещь на земле, которую никакие разглагольствования и никакое ораторское красноречие никогда не в силах будут преувеличить», «чувство тоски и ужаса уже много лет стало привычным состоянием моей души, — и если этого недостаточно для умилостивления судьбы, то во всяком случае несчастье не застигнет меня врасплох» и т.п.

    Года за полтора до кончины Тютчев делится с Эрнестиной Федоровной и таким своим жизненным наблюдением: «Третьего дня я присутствовал в Александро-Невской лавре на погребении бедной госпожи А.Карамзиной, длительная агония которой окончилась, наконец, 9-го числа сего месяца (письмо написано в сентябре 1871 года. — Н.К.). Последние двадцать четыре часа, говорят, были ужасны: она кричала, не переставая. Вскрытие тела показало, что все мускулы были поражены раком, так что одна рука держалась на ниточке... И вот, перед лицом подобного зрелища, спрашиваешь себя, что все это значит и каков смысл этой ужасающей загадки...»

    По крайней мере, один из второстепенных смыслов означенной ужасающей загадки должен для нас сейчас проясниться. Мы должны спокойно и твердо осознать, что отношение Александры Ильиничны Карамзиной, младшей невестки знаменитого историографа, к стихам Тютчева (да и к любой другой поэзии) ничего не значит в свете судьбы, ее постигшей. А ведь эта судьба — общая. Чья-то агония оказывается короткой, для кого-то истома смертного страданья затягивается — так ли уж важно это отличие?

    «Наслаждения творчества», «высшие дарования» и проч. выглядят довольно бледно, когда у кого-то по соседству рука повисла на ниточке...

    В общем, мы можем предположить, не рискуя грубо ошибиться, что Тютчев, достигнув зрелости, начал относиться к своему поэтическому таланту как к тайному пороку или скорее болезни, как к чему-то такому, во что нормальных людей — просто людей — лучше не посвящать.

    Иван Сергеевич Аксаков в своей Пушкинской речи, произнесенной 7 июня 1880 года (непосредственно после знаменитой речи Достоевского), процитировал заключительные строки пушкинского стихотворения «Поэт и толпа», а потом воскликнул: «Какой еще “пользы” нужно? Да ведь такие стихи, такие звуки — благодеяние!» Тютчев не хуже Аксакова знал, что стихи могут явиться для кого-то благодеянием. (Он сам был страстным, квалифицированным и благодарным читателем чужих стихов.) Но Тютчев понимал также, что для многого множества достойных и превосходных людей никакие стихи никогда благодеянием не будут.

    Размышляя о том минимуме читателей-друзей, который все-таки необходим поэту (если поэт не аутист, если он не принадлежит к числу стихотворцев, творящих «под знаком вечности», то есть непосредственно для Бога, и не интересующихся человеческой оценкой своих стихов), Тютчев приходит к неожиданному выводу: одного читателя будет, пожалуй, и достаточно.

    Когда сочувственно на наше слово

    Одна душа отозвалась —

    Не нужно нам возмездия иного,

    Довольно с нас, довольно с нас...

    Это остро, но это логично. Это верно уже в том отношении, что (по слову Киреевского) «если не будет одного, как будет два?».

    Тютчев в своем четверостишии не отказывается от сочувствия, как не отказывался от счастья герой Достоевского, воскликнувший: «Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..» Герой Достоевского не сказал: минута счастья «лучше» или, наоборот, «хуже», чем годы счастья. Просто между минутой счастья и годами счастья нет качественной разницы. А количество счастья не так важно, как некоторым кажется. Малая минута способна оживать в воспоминаниях, повторяться опять и опять. Счастье, растянувшееся на годы, может, пожалуй, обнаружить свою изнанку и прискучить.

    Но в целом обсуждаемое нами четверостишие сыровато (так, слово «возмездие» явно стоит в нем на том месте, которое должно было занять не уместившееся в стихотворный размер слово «воздаяние»). Это не обдуманное всесторонне творение, а экспромт.

    Считается, что Тютчев сочинил свой экспромт, тронутый чьим-то сочувственным откликом на стихотворение «Так! Он спасен! Иначе быть не может...». Возможно. Но вряд ли этим вот именно сочувственным откликом мог бы удовольствоваться Тютчев в случае, допустим, полного отсутствия человеческого сочувствия к написанным чуть позже шедеврам «Когда дряхлеющие силы...», «Умом Россию не понять...» и т.д. Конечно, нет. Перечисленные три стихотворения написаны в один год (1866), но они написаны совершенно по-разному. Они требуют для себя и трех откликов совершенно разных.

    Очевидно, что в своем экспромте Тютчев только нащупывает новую важную тему, только подбирается к ней.

    Окончательную формулу, определяющую правильное отношение поэта к читателю, Тютчев отыскал через три года. Она выглядит так:

    И нам сочувствие дается,

    Как нам дается благодать...

    Вот это сказано на века!

    Бессмысленно вымогать сочувствие у читателя, как бессмысленно вымогать благодать у Бога, — и то и другое нам иногда дается, даруется. И то и другое не только от наших усилий зависит. На то и на другое мы можем надеяться, но мы никогда не можем твердо рассчитывать ни на то, ни на другое.

    Постараемся углубиться в ту тему, с которой мы начали сегодняшний разговор о Тютчеве, — намеченную еще Флоренским тему «Тютчев и Гёте». Начнем издалека.

    Адамович обмолвился однажды такой многозначительной фразой (никак ее не объяснив и в дальнейшем своем творчестве не развив): «У России, в лице ее самых характерных и глубоких представителей, всегда были с Гёте тайные счеты, молчаливый и коренной раздор».

    Причина указанного «коренного раздора» лежит, как мне кажется, на поверхности. И заключается она в простом самодовольстве величайшего поэта Германии, который, думается, и к ночному горшку подходил с царственным видом, ясно сознавая свое превосходство над всеми остальными пользователями ночных горшков в мире.

    Конечно, основания для самодовольства у Гёте имелись. Гёте был бог! Но Тютчев тоже был бог — и при этом «всякое самодовольство было ненавистно его существу».

    Пушкин еще больше, чем Тютчев и Гёте, был бог, но такой бог, который способен был сказать: божество мое проголодалось. Мы не можем даже утверждать, что Пушкину «самодовольство было ненавистно», — Пушкин и самодовольство просто никогда не сталкивались, Пушкин и самодовольство в разных совсем областях вселенной обитали!

    Да сколько ни скреби ногтем «самых характерных и глубоких представителей» русского мира — будь то Ломоносов, будь то Суворов, будь то Нахимов, будь то Менделеев, будь то Чайковский, будь то Страхов, будь то Баратынский, — до татарина, может быть, в них и доскребешься (поверим на слово французам), но и малейшей даже крупицы самодовольства из них не выскребешь.

    Вот и Лев Толстой на одной из лучших своих страниц написал, что «для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного <...> нет величия там, где нет простоты».

    Тема о Тютчеве и Гёте, которою мы прилежно занялись, неожиданно вывела нас на учение Н.Я. Данилевского о культурно-исторических типах, неожиданно нам напомнила эту его гипотезу, очевидно гениальную, но в основных своих чертах схематичную и грубую. Теперь теория Данилевского начинает на наших глазах облекаться нежно розовеющей плотью. Мы видим перед собой двух поэтов, которые велики одинаково, но при этом велики как-то по-разному. Мы видим двух великих поэтов земли, принадлежащих к разным земным цивилизациям.

    «Коренной раздор», о котором мы заговорили, не сводится, конечно, ни к самодовольству конкретного немецкого гения, ни к смирению конкретного русского гения.

    В конце концов, и в русской литературе встречались по временам весьма самодовольные поэты: Козьма Прутков, Брюсов, Бродский (вы скажете, что эти вот именно люди не были никогда «характерными и глубокими представителями России», но кто-то может ведь с вами и не согласиться). И в немецкой культуре немало было крупных писателей, не претендовавших на величие, окунавшихся в неизвестность. Вспомним Гельдерлина и Клейста, вспомним Рильке... Какое уж тут самодовольство!

    Добраться до коренной причины раздора поможет нам случай с Эккерманом. Острый глаз Гёте разглядел однажды в этом бесхитростном молодом человеке будущего ценного сотрудника, будущего автора великой книги «Разговоры с Гёте». С этого момента жизнь Эккермана перестала Эккерману принадлежать.

    Неважно, что у парня имелись свои виды на будущее. Неважно, что у парня имелась невеста, которая на момент встречи Эккермана с Гёте пять лет уже смиренно дожидалась дня, когда жених начнет хоть что-то зарабатывать и сможет повести ее к алтарю. Неважно, что денежные средства, столь необходимые Эккерману и Иоганне Бертрам, — неожиданно нашлись! Популярный и богатый английский трехмесячник пригласил Эккермана в сотрудники и предложил ему совершенно фантастическое по тем временам денежное содержание.

    Гёте посоветовал Эккерману «плюнуть на приманку островитян». Гёте решил, что Эккерману лучше будет «сосредоточить все свои силы на сочинении, в основу которого положены наши разговоры».

    При Гёте находились в ту пору пять секретарей: все они получали жалованье, хоть и небольшое. Но Эккерман не бессмысленный секретарь, не наемный слуга! Эккерману предстоит сделаться близким другом великого человека, получить доступ во святая святых его великой души, приобщиться к таинствам его приватной жизни... В общем, Эккерману предстоит работать на Гёте бесплатно.

    Несчастной невесте Эккермана пришлось еще восемь лет дожидаться своей свадьбы. И все эти восемь лет несчастный Эккерман (оставаясь близким другом великого человека) добывал себе средства к пропитанию частными уроками.

    Гёте был богат и влиятелен (так уж вышло), но с нищим и нечиновным Эккерманом благородный Гёте неизменно держался на равных; у них все было общее — то есть в высшем смысле. В плане вечных ценностей.

    Гёте ни разу не унизил Эккермана заботами о его материальном благополучии.

    «О том, на какое жалкое существование обрекал он Эккермана», Гёте, по справедливому замечанию Н.Вильмонта, «видимо, даже не подумал».

    Я не собираюсь обрушивать на Гёте суровые и банальные (по их частой повторяемости) обвинения в эгоизме.

    Во все дни своей великолепной жизни Гёте ясно понимал, чего он хочет. Гёте всегда умел добиться того, что ему хотелось. В данном случае великий человек нашел обыкновенного человека, способного написать о Гёте великую книгу, и вынудил его эту книгу написать.

    Вы скажете: Гёте использовал Эккермана. Гёте нарушил предписание старика Канта, сделав из постороннего человека средство для достижения своих личных целей. Гёте объехал на кривой кобыле кантовский категорический императив. Это недопустимо!

    Отвечу так: Гёте не принуждал Эккермана служить своим целям. Гёте не употребил по отношению к нему ни насилия, ни обмана — Гёте всего-навсего пустил в ход свое огромное обаяние. Гёте сумел сделать так, что его личные цели стали выглядеть в глазах простака Эккермана чертовски привлекательными.

    Когда тридцатилетний простак (прошедший огонь, воду и медные трубы Наполеоновских войн), глядя на Гёте влюбленными глазами, впервые произнес: «Мне кажется, будто я начал жить лишь совсем недавно, с тех пор, как оказался вблизи от вас», —  наверное, и Гёте впервые успокоился за судьбу будущей книги... Гёте искусил и соблазнил Эккермана; Гёте, говоря без затей, обвел Эккермана вокруг пальца.

    В результате Эккерман прожил очень тяжелую жизнь и умер в бедности, умер в одиночестве, умер, может быть, в отчаянии. Но великую книгу он написал.

    В сущности говоря, мы рассматриваем сейчас совсем простую историю. Один безродный и нищий молодой поэт променял гипотетическое личное счастье на конкретное бессмертие, которое он как прозаик обрел. И просто невозможно для нас с вами сегодня уверенно ответить на вопрос, что выбрал бы сам Эккерман в 1823 году, когда бы указанная альтернатива ясно предстала перед его умственным взором. Когда бы он узнал в придачу, что его «Разговоры...» во всем мире будут читаться в 2017 году охотнее и чаще почти что любой оригинальной книги Гёте... Думаю, что он выбрал бы ту же судьбу, которую выбрал в реальности, — свою собственную судьбу выбрал бы.

    «Коренной раздор», про который мы только что сказали, что он не сводится ни к самодовольству конкретного немецкого гения, ни к смирению конкретного русского гения, точно так же не сводится и к тому факту, что великий Гёте способен был превращать людей в средство, способен был использовать в своих личных целях людей.

    Великий Тютчев умел делать все это не хуже Гёте. Чем же другим он занимался, например, когда удерживал при себе одновременно двух влюбленных в него аристократок: Эрнестину Федоровну, с которой была у Тютчева необычайная духовная близость, и несчастную Денисьеву, навсегда пленившую 47-летнего поэта своей юной душевно-телесной сущностью?.. Больше десяти лет он их в этом странном положении (невыносимом для любой порядочной женщины) удерживал. Если это не называется «использовать людей в своих целях», то как это по-другому называется?

    Цивилизационная разница между двумя великими поэтами намного глубже зарыта. Чтобы нам в эти глубины проникнуть, нужно для начала ясно представить себе, чего на самом деле добивался Гёте от Эккермана.

    Вот для чего он послал своего человека, своего верного ученика, своего друга на необозримую ниву, давно уже сжатую? Для чего вынудил его угробить десять лет жизни на поиски несчастных пяти-шести колосков, возможно, на ней затерявшихся? Ответить на эти вопросы нетрудно. Гёте в принципе не способен был от своих «колосков» отказаться. Ведь все они — разные грани его уникальной творческой личности. Для Гёте невыносима мысль о том, что какая-нибудь часть его личности затеряется, забудется, умрет вместе с ним. Какой же это нанесет урон всему человечеству, всей человеческой культуре!

    И вспомним историю Тютчева, который огорчил своего зятя тем, что так и не удосужился заглянуть в рукопись книги (книги итоговой, вобравшей в себя труд всей тютчевской жизни), приготовленную к изданию. Ни о каких «колосках» такой человек в принципе сожалеть не мог.

    Вот теперь мы означенный «коренной раздор» можем ясно ощутить и трезво оценить.

    Гёте верит в великую цивилизацию Запада и дорожит своим вкладом в нее. Пожалуй, он верит и в Бога — но в такого бога, который некогда устроил на земле «питомник для великого мира духа» и теперь выводит в своем питомнике особых, «высокоодаренных людей» (главные в их ряду — Моцарт, Рафаэль, Шекспир и сам Гёте). Через таких-то людей, далеко превосходящих «заурядную человеческую натуру», и действует бог в современном мире. В них он воплощается. Другого бога на земле быть не может, да и не нужен на земле другой бог.

    Гёте верит в то, что для художественных ценностей, создаваемых «высокоодаренными людьми», существует на земле справедливый оценщик. (Заметим в скобках, что сам Гёте при этом промахивался довольно грубо в оценке таких превосходных художников, как Гельдерлин, Клейст, Гофман... Гёте искренне сожалел о том, что «болезненные произведения» этих людей «столь долгое время пользовались успехом в Германии и привили здоровым душам столько заблуждений». Уточню, что речь здесь идет о жалких крохах признания, во-первых, несравнимых с тем широким признанием, которым пользовался в Германии сам Гёте, а во-вторых, выпавших на долю Гельдерлина, Клейста и Гофмана уже после того, как творческий путь их закончился. Все ж таки и эти крохи, с точки зрения Гёте, должны были по справедливости достаться самому Гёте, как автору несравненно более здоровых и ценных художественных произведений. Утрата этих именно крох болезненно им воспринималась. Гёте твердо рассчитывал и на них.)

    Тютчев не меньше Гёте ценит великую цивилизацию Запада; Тютчев высоко ценит и самого Гёте. (Кожинов в своей книге приводит любопытный фрагмент тютчевского письма, отправленного 29 августа 1847 года из Франкфурта-на-Майне, где Тютчев гостил в то время в компании с Жуковским: «Вчера <...> исполнилось 98 лет со дня рождения довольно известного франкфуртского гражданина — Гёте, — но, право, сдается мне, что во всем Франкфурте только мы одни и были достаточно простодушны, чтобы вспомнить об этой славной годовщине».)

    Все эти великолепные земные вещи — вот эти сокровища, из которых составилась веками пресловутая «культура человечества», кажутся Тютчеву чрезвычайно привлекательными. Потому-то и тоскует Тютчев, потому-то и отравлена для него радость бытия, что все эти вещи, ради которых только и стоит жить на земле, — они все непрочны. На этих великолепных вещах не может успокоиться тревожный человеческий дух, живой человек не может на них закрепиться, не может на них остановиться.

    Тютчев по совести не способен разделить простодушную веру в некий «прогресс», который приводит шаг за шагом к росту общечеловеческой духовной культуры и знаменуется тем, что в отдельных государствах земного шара (наиболее передовых) появляются такие «боговдохновенные» художники, как Шекспир, Рафаэль, Моцарт и Гёте. Горький личный опыт нашептывает Тютчеву еретическую, но острую мысль: справедливая оценка художественных сокровищ на земле едва ли возможна.

    И хуже того. Если теория прогресса верна, то она ведь вступает в непримиримое противоречие как с идеей художественной ценности, так и с претензией «боговдохновенного» художника на то, что его труды будут жить в веках.

    В мире существуют, как известно, две теории прогресса: «французская» (по терминологии Страхова), опирающаяся на квазифилософскую публицистику Вольтера, Кондорсе и т.п., и «немецкая» теория прогресса, выработанная Гегелем.

    Французская вера в однолинейный и непрерывный прогресс человечества — вера в то, что «знания будут нарастать, человеколюбие распространяться, удобства жизни накопляться», — вера совсем убогая. Но претензию художника на право жить в веках даже и эта убогая вера никоим образом не обеспечивает. Судите сами. Допустим, что на земле раз в сто лет появляется один условный Гёте (то есть абсолютный художник, главный в своем столетии) и десяток-другой условных Шиллеров, Вальтер Скоттов и Байронов (тоже крупных художников, но чуть менее значительных). Теперь смотрите. Через одну только тысячу лет сплошного прогресса человеческая культура прирастет еще десятью «Гёте» и сотней-другой «Шиллеров-Байронов». Куда их столько?

    Понятно, что «французская» теория молчаливо предполагает, что к концу даже самого первого будущего тысячелетия (из числа бесконечной череды тысячелетий, предстоящих человечеству) про первоначального Гёте, одного из одиннадцати славных предшественников того, настоящего Гёте, который будет владеть умами человечества в 2999 году, никто, кроме сотни специалистов по первобытной культуре, помнить не будет.

    Несравненно более глубокомысленная теория прогресса, гегелевская, тоже утверждает, что человечество непрерывно идет вперед, но, по замечанию Страхова, идет вперед так, «что все им достигнутые результаты могут оказаться требующими совершенной замены другими». «Гегель с великой тонкостью показал, что случаи видимого падения и бедствий человечества все-таки составляют шаг вперед, что является новый дух, который, стремясь проявиться, разрушает древние формы, но созревание которого составляет все-таки благо».

    В реальности сегодняшнего дня очередной «новый дух» проявляется уже — но проявляется таким образом, что серьезные люди всерьез обдумывают совет Спасителя «бежать в горы». Может, и пора уже?

    Результаты, достигнутые некогда Шекспиром, Рафаэлем, Моцартом и другими носителями древнего западноевропейского духа, доисторические формы их художественного творчества заменены за последние полторы сотни лет вот именно что совершенно другими результатами и формами. Пачкотня модернистов, все эти их отвязные шедевры, создаваемые по дюжине одним-единственным взмахом левой ноги модерниста, образовали такое облако пыли, за которым классические произведения прошлого стали совсем незаметны.

    Ясно, во всяком случае, что и эта теория не обеспечивает претензию художника на жизнь в веках. Сам Гёте никогда не признал бы своим правопреемником в искусстве Боба Дилана, которого авторитетный Нобелевский комитет назвал только что главным писателем земли. Ясно также, что почитатели Боба Дилана не станут читать Гёте. Не захотят, не смогут... Гёте и Боб Дилан — разного духа люди.

    Правильная теория прогресса, которой придерживались во все времена все разумные люди, состоит в том, что никакого прогресса на земле не существует. Человечество не идет вперед, но и на месте не топчется, — человечество меняется. В ходе исторического процесса человечество что-то приобретает и что-то навсегда утрачивает. Эти приобретения и эти утраты более или менее равноценны друг другу.

    Человечество, повторюсь, меняется — меняется по тем же приблизительно законам, по которым меняются составляющие его племена, по которым меняются составляющие его люди. Это очень непростые законы!

    Человек рождается, взрослеет, дряхлеет и умирает, — кто же, глядя на эту извечную картину, скажет: «Человек прогрессирует»?! Сказать, что человек до поры до времени (до сорока, скажем, лет) прогрессирует, а потом перестает, тоже нельзя. Во-первых, люди, взрослея, утрачивают целый ряд прекрасных качеств, присущих первоначальному возрасту (детскую чистоту, юношеский максимализм). Во-вторых, и взрослеют-то люди по-разному.

    Пушкин в семь лет катался с ледяной горки, а в тридцать шесть лет написал «Медного всадника». Прогресс очевидный! Володя Ульянов в семь лет катался с ледяной горки, а в сорок семь лет развязал (и через 3–4 года успешно завершил) гражданскую войну в России, погубившую не менее двадцати миллионов жизней. Очевидный регресс? Трудный вопрос... Правильнее будет сказать, что Володя Ульянов все эти сорок лет непрерывно совершенствовался во зле, непрерывно прогрессировал в сторону зла. Получается, что Пушкин и Ульянов развивались одинаково интенсивно, но развивались по-разному: в разные стороны развивались.

    Бывает и такое, что человек совсем никак не развивается: кушает и спит весь отведенный ему век, только спит и кушает. А и те люди, которые развиваются в одинаковом примерно направлении, — все равно они развиваются самобытно.

    Возьмем «сторону», которая нам ближе, — литературную сторону. Почему один писатель в молодости шутя создает шедевры, а после сорока лет никуда уже не годится — пишет стихи про Веру Засулич (как Полонский) или просто выживает из ума (как Ницше)? Почему другой писатель до сорока лет только играет в карты по маленькой, а потом вдруг принимается за дело и до самой смерти выдает на-гора шедевр за шедевром (как С.Т. Аксаков)? Почему другой еще писатель рано начинает, совершенствуется всю жизнь и в восемьдесят лет создает лучшие свои вещи (как Софокл)? Кто же способен свести к общему знаменателю эти столь непохожие одна на другую писательские судьбы?

    Скажу прямо: попугайские слова («прогресс», «регресс»), которые мы слышим слишком часто, не имеют к человеку, а тем самым и к человечеству, никакого отношения.

    Жизнь человека, как и жизнь человечества, — высокая трагедия, в которой случаются в разное время падения и подвиги, приобретения и утраты.

    Сказать, что одна историческая эпоха лучше (или хуже) другой исторической эпохи, — то же самое примерно, что сказать: человек, вступающий в брак, лучше (или хуже) человека, выходящего на пенсию. Человек-жених и человек-пенсионер — это один и тот же человек в разные периоды своей жизни. А все эпохи человеческой жизни важны одинаково.

    Сказанное выше о разных периодах человеческой жизни относится в равной степени и к разным эпохам человеческой истории. Человек, живший в эпоху Траяна, человек, живший в эпоху Тамерлана, человек, живущий в эпоху Боба Дилана, — это (по цене своей, по своему человеческому достоинству) один и тот же человек. За него именно пролил Свою кровь Спаситель, его именно тревожный дух стоит всего мира, его именно грехи были искуплены и могут быть прощены.

    Но мы знаем совершенно точно, что со временем утраты начнут преобладать над приобретениями, падения — над подвигами (сначала почти незаметно, потом обвально), следствием чего и станет описанный в Апокалипсисе конец человеческой истории.

    Согласимся, что тема о Тютчеве и Гёте, которой мы неосторожно занялись, оказалась бескрайней темой — темой, требующей для своего раскрытия бесконечного числа страниц. Поэтому остановимся. И осторожно двинемся дальше, сказав об оставляемой нами бескрайней теме несколько последних слов.

    Не смущаясь неизбежными повторами, постараемся еще раз свести цивилизационную разницу между русским гением и гением немецким к нескольким общепонятным положениям. Например, к таким.

    Гёте хочет, чтобы на необозримом поле его творческой деятельности не осталось ни одного несжатого колоска. Он хочет, чтобы вся его жизнь «стала достоянием человечества». Гёте готов использовать людей как средство для достижения этой своей главной цели.

    Гёте верит в то, что все художественные труды будут всегда оцениваться по полной справедливости, а лучшие из них — жить в веках.

    Гёте готов день за днем вступать в бой за свое право жить в веках на этой земле. Гёте хочет остаться на земле — весь.

    Тютчеву глубоко плевать на то, какое мнение о нем и о его стихах составят российские журналы, мировое сообщество и даже сам (не существовавший в его дни) Нобелевский комитет. Тютчеву глубоко безразлична земная судьба его стихов. Тютчев не думает, что на земле, где Сам Бог был распят однажды, возможна справедливая оценка чего бы то ни было. Тютчев ни в чем земном не находит успокоения. Главная его земная забота: выстоять до конца и сберечь душу. Из испытаний самых строгих всю душу вынести свою. Покой, которого ищет Тютчев, возможно обрести только в Боге.

    Собственно говоря, на эту именно цивилизационную разницу указывала  в разное время добрая сотня русских исследователей. Заслуга моя в том лишь состоит, что я подошел к ней с новой, с необычной стороны. Так что же? Тем самым удостоверяется лишний раз, что мнение вышеупомянутой сотни исследователей — правильное мнение.

    Нельзя обойти молчанием две великолепные страницы — лучшие, может быть, страницы в книгах И.Аксакова и Эккермана. На этих двух страницах собрано все, что биографы захотели и смогли рассказать о смерти двух великих поэтов, принадлежавших к разным цивилизациям.

    Вот простодушное свидетельство Эккермана: «На следующее утро после кончины Гёте меня охватило неодолимое стр

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог