При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Культура
    Игорь Дедков

    Игорь Дедков

    Культура
    Июнь 2014

    Об авторе

    Татьяна Марьина

    Татьяна Николаевна Марьина родилась в поселке Ленинском Тульской области. Окончила Костромской сельскохозяйственный институт и аспирантуру. Кандидат философских наук, доцент кафедры философии Костромской государственной сельскохозяйственной академии. Автор двух книг повестей и рассказов. Живет в Костроме.

    Костромская драма и московская трагедия

    Для Костромы личность известного критика Игоря Александровича Дед­кова (11.04.1934–27.12.1994) почти что культовая. Ежегодно в областной научной библиотеке имени Н.К. Круп­ской проходят конференции, свое­образные «Дедковские чтения», пожалуй, самые многочисленные, объеди­няющие всю разношерстную пишущую братию. В апреле 2014 года кост­ромская общественность отмечает юбилейную дату: Дедкову могло бы исполниться 80 лет. А в декабре — 20 лет, как его нет с нами...

    Полжизни — 30 лет — Игорь Александрович прожил в Костроме, 18 из которых проработал в областной газете «Северная правда». Но последние несколько лет, с 1987 года, он жил в Москве, в которую так стремился от провинциального литературного мелководья.

    Каким же образом лидер университетской молодежи 1953–1957 годов Игорь Дедков оказался в провинции? В его интервью с Ю.Зубковой (1990) исчерпывающе сказано, в какой степени события 1956–1957 годов повлияли на судьбу молодого журналиста. Весной в 1956­м, сразу после ХХ съезда КПСС, четвертый курс факультета журналистики МГУ проводит комсомольское собрание с повесткой дня «Место журналиста в общественно­по­литической жизни страны». С докладом выступил секретарь бюро кур­са Игорь Дедков. Студенты требовали изменений в преподавании обществен­но­политичес­ких и специальных дисциплин на факультете, а также углубления демократизации в стране и партии. Они стояли за отмену подотчетности редакций газет партийным комитетам. Одним из требований было также открытие доступа к так называемым библиотечным «спецхранам». Ор­ганизаторы собрания были обвинены в «мелкобуржуазной распущенности, нигилизме, анархизме, бланкизме, троцкизме, в политической невоспитанности, в политической незрелости, даже в рас­тлении малолетних — в том смысле, что, оказывается, на том собрании мы приняли обращение к младшим курсам», вспоминал позже Дедков.

    «Наше молодое безумство: отъезд ночным поездом в Кострому...» Станислав Лесневский так прокомментировал поступок Дедкова: «“Прыжок” Дедкова из столицы в Кострому больше походил на административную высылку неблагонадежного». Но молодой выпускник МГУ, похоже, не тяготится ссылкой: «Я не жалею, что из всех возможных выбрал “костромской” путь. Жаль только, что здоровье, нервы, умственная энергия так часто расходовались на дело казенное, конторское, на три четверти бесполезное, на людей фальшивых, недалеких и самодовольных. Там, на триста семьдесят шестом километре от Москвы, я открыл, что служба требует не ума и творчества, а послушания и ремесленничества. Ум и творчество — это сугубо добровольное и беспокойное приложение к служебной нуде, которое ты делаешь в силу угнездившихся в тебе идеалов».

    Дневниковые записи Игоря Александровича, изданные его вдовой, Тамарой Федоровной[1], не только проливают свет на драматические события, коим оказался свидетелем талантливый и мудрый человек, но и раскрывают истинный драматизм судьбы нашего выдающегося современника.

    Чем же была для Игоря Дедкова Кострома — город, где семья Дедковых прожила 30 лет? С одной стороны, это по­настоящему счастливые годы: начало долгой семейной жизни, ожидание и рождение первенца, признание и несомненный авторитет среди костромских литераторов, рождение второго сына... Ни работой, ни решением жилищного вопроса Дедков в Костроме не был обижен. И разве не объективен его взгляд на столицу и провинцию?

    «Чего только не пишут о провинции и провинциализме! Провинцию ругают за провинциализм, за подражание столичной моде, столичному прогрессу, за отсутствие собственных идей.

    Провинциала ругают за неумеренную восторженность, за то, что он суетлив и бестолков у московских прилавков, за его образ жизни, за то, что мыслит не концепциями, а их отголосками. Обличают провинцию в человеке, а не человека в провинции или из провинции. Укоряют Москву провинцией, а провинцию — Москвой... Но в слове “провинциал” есть поэзия... Наконец, провинция — это все то, что не Москва...

    О провинции легко рассуждать, труднее в ней жить. Но, как сказал один крестьянин в Государственной думе, кто­то должен жить и в Чухломе».

    Тем и хороши дневниковые записи, что кратко и емко могут поведать читателю истинное назначение человека: «Наверное, Розанов и обо мне мог бы сказать: дайте ему в управление департамент, и он перестанет скулить». За этой иронией — сознание собственной невостребованности и как следствие — неприкаянность мыслителя и борца, истинного героя нашего времени, не желающего становиться «лишним человеком»: «Иногда я верю, что такие люди, как я, еще понадобятся родине... Если я, конечно, до этого времени доживу». И — годы спустя — горькое признание: «Такие люди, как мы, видимо, не нужны нынешним регулировщикам русской жизни. Спрос на послушных, на поддакивающих, остальные — опасны».

    Да и как может быть угоден властям человек, в свои 24 года заявивший: «Отличная судьба у нашего поколения — духовное рабство». И это о ней, о власти, тоже: «Поразительно, каким диким, неостывающим страхом проникнуты наши власти! Каждый пункт правил, по которым устроена наша жизнь, во всех ее проявлениях, продиктован этим страхом. Мужество, величие, командирские интонации, уверенность, непоколебимость — и все качества Труса» (см.: «Дневник». 05.12.1968. С. 111).

    Из года в год выпускник Московского университета видит в провин­ции одно и то же: «Все бедно, беднота, беднотища — ничего нет; ничего — шум слов, аплодисментов, звяк орденов — и ничего: бессодержательное, бессобытийное, бесцветное, обессоленное время». Событиями становятся встречи с людьми и потрясающие откровения, не находящие места на страницах областных газет, но находящие пристанище в дневниковых записях. Среди них — знакомство с директором Вохомского сырзавода Героем соцтруда Бураковой и ее горестный рассказ: молока заводу не хватает. Коровы стоят голодные... После поездки на ферму полночи не спится, все эти коровы в глазах стоят. Они уже не способны принести приплод, настолько обессилены... Люди пьянствуют... «“Наверное, мы долго не проживем”, — сказала Буракова, и я даже не сразу понял, о чем это она, — пишет Дедков. — Оказалось: о войне. Беспорядок, разболтанность, небрежение собственными интересами она связывает с войной; народ словно предчувствует, куда все идет». С горечью рассказывала, как ездила в Одессу в связи с экспортом сыра на Кубу. Ее поразило обилие и высокое качество товаров, отправляемых на Кубу: масла, консервов, сыра и т.д. Консервы все из лососевых рыб, ее кто­то там угощал, и она вполне оценила, что отправляют, только не поняла, почему так много и почему своим ничего не остается. Рассказывала, как пришли обследовать Вохомскую среднюю школу, а там в бачке с кипяченой водой — лед. И на уроках ребятишки сидят в варежках: руки мерзнут. Вдруг она сказала: «Наверное, мы оторвались от народа...» «Я слушал ее, — пишет далее Дедков, — и было такое чувство, что у людей отнята возможность самим вести и налаживать дело, самим думать и искать выход; словно эта возможность и право кем­то узурпированы и на долю большинства оставлено — исполнение и подчинение, а остальное — не их ума дело».

    Не от таких ли встреч в предчувствии грядущих событий Дедков напишет: «Наша власть нуждается в децентрализации, и федеральное устройство наконец­то должно сбыться, осуществиться. Пока этого не будет, Россия не поднимется повсеместно, не воспрянет, сказано же давно: “Москва у всей России под горой — все в нее катится”. Можно сравнить и по­другому; из­за московской ширмы хотят всей русской землей и всеми людьми управлять как куклами, а точнее — сверху, как марионетками, накрепко накрутив прочные нити на пальцы...»

    Жизнь не замирает в провинции. Правда, она двоякая: для тех, кто наверху, — одна, парадная, для тех, кто внизу, — иная... Впрочем, как и в столице... «Опубликованы очередные директивы. По этому поводу с утра в кабинете редактора был “большой театр”. Жизнь людская разогнана по углам, посреди — большой Театр. Боль­шой фарисейский Театр».

    «Нужно менять не правительства, а отношение к человеку, — убежден Дедков. — Необходима не история событий, а история лиц. Первые хотя бы пишутся с пятое на десятое, вторых же — нет. И еще подумал, что люди бывают жизнью затасованы, как карты, — не найдешь где, и краешком не высунется».

    «...Что такое человек для государства?.. Вот о чем должна бы спрашивать литература всегда, не уставая, спрашивать, и переспрашивать, и снова повторять: что для государства человек?» Разве не так?

    Примером для честного литератора Дедкова, несомненно, являлся любимый им Чехов: «Чехов был “вне партий”, потому что чувствовал, что литература делает не свое дело, если изображает искусственные массовые движения людей (мы называем их историческими), если она участвует в политической борьбе впрямую. Чехов знал, что у литературы один герой — человек как личность, что литература не просто дополняет историю, а пишет самую подлинную из возможных историй — историю жизни отдельного человека, проходящего через огонь фальшивой политики, миражей и мифов.

    Чехов — это тот случай, когда человек все­таки осмеливается остаться один на один с правдой человеческой жизни (с ее вечным, неразрешимым трагизмом, с сегодняшней социальной и нравственной несостоятельностью).

    Литература воскрешает из мертвых, она — орудие бессмертия».

    Мечта о возвращении в столицу и прежней бурной, кипучей деятельности скрыта в ранних дневниковых откровениях, лишь изредка косвенно проступая. Не случайно Дедкову так созвучны чаяния чеховских героинь: «Так хочется, чтобы жизнь была прожита не напрасно...» Герои «Трех сестер» это чувствуют, но ничего не могут. Их «жизнь заглушила» — внешняя, пошлая масса ее, хотя противостоять ей должна формула «согласия с жизнью, проникновения в ее суть и мудрое живое начало». Профессор Ярославского театрального института Нина Шалимова, вспоминая о Дедкове, тонко прочувствовала, что «вся его жизнь — это внутреннее противостояние провинциальной пучине, активность усилий, направленных на то, чтобы не раствориться в ней, устоять, сохранить нравственную опору личности, не дать себя размыть».

    Но месяцы и годы повседневной рутины уносят последние надежды на то, что в жизни что­то может измениться: «Сегодня 14 лет, как я в Костроме. Целая жизнь».

    «Как трудно даются иные дни! Заполненные бессильными, бесполезными разговорами — видимостью дела — требуемым делом, представлением, — и жизнь вся кажется напрасной, и страшно от мысли, что отдано 17 лет этому месту, будто ни на что лучшее не был годен. Вечером сидишь будто тебя выпрягли, и желанная свобода только здесь, за письменным столом, но ведь и сесть за него в такие вечера не просто. Вся вера в себя, в пользу свою для других — пропадает. Сидишь как на берегу на высоком, поджав ноги, над черным пространством, и смотришь вперед и только ту черноту видишь — ничего более. Вот и выходит — без надежды...»

    Наконец Дедков будто бы уговаривает себя: «Сколько хороших у нас городов — так бы и пожил бы в каждом, что пожил — жизнь бы прожил, если б можно было прожить ее на несколько ладов и вариантов... Отчего эта глупость — рваться в Москву и тесниться там? Мало­мальски преуспел в чем­то — в начальствовании, в науках, искусствах, — и уже надобно быть ему в Москве...»

    Но как бы то ни было, осмелимся утверждать, что провинциальная жизнь, а именно Кострома, принесла Дедкову и семейное счастье, и большую литературную славу. Человеку заурядному проявить себя не поможет и столица, человеку талантливому и трудолюбивому провинциальное проживание будет лишь способствовать сконцентрироваться в мыслях.

    Дедкову ли обижаться, ведь его голос из провинции слышала вся страна. Тихое, размеренное проживание, сосредоточенный труд — это то, что вполне оценил Дедков­«костромич»: «Из Москвы хорошо возвращаться: там чужое мне, разговорный жанр, значительность, тщеславная борьба, литературное чинопочитание, подогреваемый беспрестанно антисемитизм и просто толчея. Все это я переношу тяжело и, разговаривая, чувствую, что не могу быть искренним: что­то мне мешает постоянно, как бывает в тех случаях, когда к собеседнику нет полного доверия или уверенности, что у вас общий, общепонятный для вас язык». Кострому в последние свои, «московские» годы он будет вспоминать с нос­тальгией: «Посидеть бы на лавочке на волжской набережной, поглядеть на реку, на ту сторону... В другой счет времени перейти».

    ...Со смотровой площадки в конце Центрального парка на крутом берегу хорошо просматривается величавая Волга, и в ясную погоду — «стрелка», место впадения реки Костромы в Волгу в ореоле золотых куполов Ипатьевского монастыря. Туристы толпами поднимаются по серпантину асфальтированной дорожки крутояра сфотографироваться на фоне раздольного русского великолепия. Посидеть в тиши на лавочке попросту не удается. Летом парк многолюден и суетен даже в будни, зимой, на пронизывающем ветру с речной долины, долго не простоишь. Как часто мог позволить себе Игорь Дедков прохаживаться по этим тропинкам, растворяясь взором в волжском просторе, мыслями — в творчестве, работе? Смею уверить: в отличие от многих нас, он умел выкраивать для этого время. По существу, будучи кабинетным работником, он любил пройти пешком несколько остановок, даже не пройти, а скорее «пробежать», так, что иной попутчик едва успевал за ним... А пешие прогулки в полном одиночестве способствовали сосредоточению в размышлениях...

    Но как же удивитесь вы, если узнаете, что Дедков страстно любил футбол и был заядлым футболистом! И такого же фаната мяча он нашел среди костромичей: писателя Владимира Старателева, написавшего замечательные воспоминания. С Игорем Дедковым на футбольном поле он провел 14 сезонов: «Каждый сезон длился по полгода. Были травмы, особенно по весне, когда слишком резво начинали, но к осени мы выглядели закаленными бойцами, физически подтянутыми. У нас не было ни дач, ни машин, никто из футболистов не курил и не пил от скуки; играли для здоровья... С Игорем Александрови­чем игра одухотворялась; всегда найдутся игроки, для которых важен счет. Здесь он не имел значения. Мы играли в настоящем времени и растворялись в нем».

    Не стоит забывать о том, что все «костромское» проживание Дедкова сопровождалось негласным контролем органов госбезопасности, а это изрядно отравляло жизнь: «Официально “университетское дело” Дедкова в 1959 году закрывалось. На самом деле оно велось областным управлением госбезопасности все годы жизни Игоря Александровича в Костроме. В 1959 году прошли допросы друзей Дедкова, состоявших с ним в переписке... от Пскова до Чукотки». Не отсюда ли размышления о свободе? Эта запись сделана уже в Москве, где Дедков оказался также связанным по рукам и ногам, правда, другими обстоятельствами и другими условностями: «Сколько же человек бывает свободным? Девять месяцев в чреве матери? Наше государство амбициозно и вездесуще; ему хочется присутствовать в жизни человека как можно больше и неотвратимее, чтобы человек не переставал ощущать, как государство двумя железными пальцами держит его за голову, поворачивая туда­сюда. Отпускает под старость, когда человек сам автоматически повторяет все заученные маневры, твердит все те же правила».

    А в Костроме еще молодой Игорь Дедков передает свое мироощущение, чувство текучести бытия, безвозвратности времени исключительно зрело и выстраданно: «Зачем мы так зыбки и непрочны, Боже? Я все молод, а мне 33, и эти 33 — только внешнее, только оболочка, а душа болит, как у мальчика... Ничего с нами не поделает время. Мы не меняемся в чем­то самом главном... Молодость наша остается с нами». И всего год спустя: «Когда­то во мне жило ощущение моей вечности: был молод и беззаботен. Теперь я живу с постоянным ощущением своей бренности, временности, и оттого мир стал дороже, и каждый счастливый вечер дома — так дорог, и жаль, когда он уходит как песок через пальцы. Я физически ощущаю это уходящее время, не всегда, правда, но временами — пронзительно...» Скованность, связанность условностями и обстоятельствами человека думающего и активного, распыление сил на дела пустые и ненужные становится истинной костромской драмой Игоря Дедкова: «С возрастом время физически ощутимее и дороже... И “ощутимость” — это не совсем то, что можно было бы определить как ускользание жизни, сокращение шагреневой кожи. Это какая­то возрастающая скорость движения времени. Когда сижу за столом, то со страхом оглядываюсь на часы: еще прошло полчаса, еще час и еще час... И так мало сделано! Очень горько бывает оттого, что много времени прожито вполсилы; нам просто не дали и не дают жить в полную меру наших возможностей. Они не нужны тем, кто держит в своих руках власть. Могущество же этой власти ни с чем не сравнимо; ей все подконтрольно, она возникла повсюду и все подчинила себе, в том числе и закон. Все недостаточно ей, послушное оттеснено и ограничено и ходу не получит. Впрочем, это давно понято, пережито, и послушание в нас не возрастет. Ничего уж не переменишь; выбор непослушания и отказа от карьеры был сделан сознательно. Плохо, что нереализованными остаются возможности множества людей; можно сказать — народа... Боже, не оставь моих мальчиков, помоги им».

    Да, есть ответственность за близких и дорогих людей, и страх за семью не позволяет, как в студенчестве, быть Дедкову бесшабашным и неосмотрительным. Страх за будущее сыновей все чаще отражают исписанные страницы: «С годами все более понимаешь, как коротка жизнь... Но... понимаешь и другое: сознательная твоя жизнь совпала с временем мрачным и растворяется в его глубине; и превозмочь эти мрачные силы невозможно, и страшно оттого, что жизнь твоих детей зависит от тех же сил и может пройти под их же деспотией, в царстве фальсификаций, фарисейства, страха... Как рождается во мне примирение? Страх нарушить или сломать жизнь близких...»

    О прежнем себе — молодом и не­осмотрительном — из далека прожитых лет он скажет иронично: «Диплом, молодость, бледность — и это, ты думал, все, что имеешь? Ты ошибся. Ты имел много больше, но не знал. Зато знали другие». Дедков смиряется с необходимостью (эпоху не выбирают), записывая в день смерти Брежнева о времени и о себе: «...жизни многих людей совпадают со временем всевозможных, по­разному объясняемых ошибок и недостатков, а жизнь у них одна, и зачастую она проходит нереализованной, ущемленной, а то и оборванной... Печальная особенность нашего образа жизни, способа существования». И в самом деле, ну что может сделать один отдельно взятый человек? Если только мучиться осознанием несодеянного, страдать «комплексом вины» русского интеллигента: «Общее состояние окружающей нас жизни, то есть жизни, внутри которой мы находимся и где истекает наше время, печально прежде всего тем, что множество людей лишено возможности реализовывать заключенные в них силы».

    И главный трагизм при этом — в конечном нашем пребывании в этом мире: «Человек так мал, так утл, но как много всего впитывает он за свою жизнь и все несет это в себе и несет, и это какой­то непостижимо огромный объем жизни, которую непередаваемо жаль, и кажется недопустимым, чтобы ушло вместе с человеком, словно не было никогда...»

    Конечно, у Дедкова было немало единомышленников, с которыми он пе­реписывался (Л.А. Аннинский, В.И. Бе­лов, Д.А. Гранин и др.). Переписка скрашивала его оторванность от большой литературы: «Через это — преодоление костромского одиночества и “отшиба” — ощущение своей “нужности”». А главное — у Дедкова было много работы, и мечтаниям о Москве предаваться было некогда: «...содержание моей жизни сводится в основном к работе; ну, еще беспокойство за близких, иногда теснящее все остальное, даже работу; но в конце концов, если равновесие восстанавливается, работа опять заполняет все; а жизнь проходит».

    О чем же болит душа и плачет? О том, что «Кострома по потреблению спиртных напитков и по преступлениям сейчас занимает первое место в республике. В 1972 году выпивалось на 21 млн руб.; в 1977­м — на 26 млн руб. Смертность от пьянства соответственно 378 и 460 человек. Прогулов за год — 45 тысяч человеко­часов» (см.: «Дневник». 24.08.1978. С. 214). Душа болит о «сервисе» в доме отдыха и районных гостиницах, «о грубости и пошлости, о низкой культуре (то есть неуважении к другим), которые не просто входят в состав современной российской жизни (это неизбежно), но и образуют целый слой, связанный с ее устройством. Я имею в виду нравы и поведение людей из обслуживающей отрасли, распущенной и глубоко корыстной». «Суждено жить вторым сортом», — смиренно соглашается Дедков.

    Откуда же эта российская «второсортность»? Может быть, верно уловил Игорь Александрович: «...один из грузин... сказал, что у вас здесь нет достоинства. У вас нет того и другого, а вы делаете вид, что все в порядке... Те помогают нам осушать наши болота (азербайджанцы. — Т.М.), эти учат достоинству. Но лучше всех наши руководители. Они требуют, чтобы их беспрестанно благодарили за их благодеяния».

    «Ах, не о сытости я болею, не о пище, о другом — о справедливости и равных человеческих возможностях...» — как понятны нам эти переживания и дальнейшие рассуждения: «В наши времена человек не меньше, чем в прошлые времена, игрушка в руках государства. Мы смертны и уже потому слабы и не можем себя защитить... Мы — такая же собственность государства, как земля и недра. Рука зрячего циклопа шарит и шарит, а ты жмись к стенке пещеры, авось обойдется другими? До чего же это все печально!»

    «Уровень ненормальной жизни столь высок, что не замечать, кажется, невозможно...» — приходит к убеждению Дедков, подтверждая сказанное множеством примеров: «Плохо с бумагой, надо где­то добывать. В магазинах попадается мне редко. Белый хлеб посерел и светлеть что­то не хочет. Московский хлеб поразил меня ослепительной белизной. Все нормально, говорю я, когда кто­нибудь начинает жаловаться на пустоту в магазинах. Все идет по плану. Так задумано».

    По дедковским записям можно проследить нарастание кризисной ситуации в предперестроечное время: укрепился бюджет Литфонда за счет того, что содержание аппарата Союза писателей взяло на себя государство. «...Как же так? Общественная творческая организация перешла на содержание государства? — с горечью восклицает критик. — О какой самостоятельности, независимости может идти речь?»

    «А Нагибин просто проговорился, потому что это сегодня членов СП в Москве раскрепили по магазинам, и они в определенные дни недели те магазины навещают. Мне передавали слова Ф.Кузнецова: “Снабжение писателей — дело политическое”. Воистину так».

    «Ненормальное давно и незаметно стало нормальным. Мы молчаливо допустили, что обойтись можно без молока каждый день, без хорошего чая, без масла. Без какой­нибудь ваты, без электрических лампочек. Без батареек. Без свободы выбирать одно из двух. Без свободы писать письма, огражденные от перлюстрации. Без многих других свобод. И несвобод. Допускали, что все нормально. Потому что мы имели в виду возможные худшие варианты. И только поэтому мы говорили: все хорошо!»

    Надо заметить, что заполучить место на костромском литературном Парнасе было не легче, чем московскую прописку. Кострома не больно­то жаловала даже земляков, сыскавших славу за ее пределами: вернувшихся из столицы к родителям уже известную поэтессу Нину Снегову, из добровольных колымских скитаний писательницу Ольгу Гуссаковскую... Но Игорь Дедков, сформированный Москвой, как­то сразу обрел свое место, особенное, пусть не теплое и хлебное и слегка затененное, но с которого легко обозревалась вся костромская литературная жизнь. Такая стратегическая позиция московского критика долгие годы сдерживала излишне ретивых и честолюбивых, не допускала чрезмерного пререкания и копошения.

    Это свое положение годы спустя сам Дедков иронично оценивает в письме к писателю В.В. Травкину: «Как там жизнь в писательской конторе? “Шумят витии, идет народная война”? Большая нервотрепка, должно быть? Так ведь силы уходят не на то... Оказывается, я был чем­то вроде небольшой плотины или того бревна, что сдерживает плывущий поверху мусор...» Несомненно, Дедков видел карликовость костромской литературы и оказался Гулливером среди лилипутов. Он поддерживал истинно талантливых (и, как показало время, не ошибся), он вроде бы шутливо и с неизбывной вежливостью мог поставить на место функционера от литературы, и этой дедковской иронии побаивались. Слово Дедкова ценили.

    С отъездом Дедкова и после развала Союза — в духе времени — от костромской областной писательской организации отделилась костромская городская, а потом дробление продолжилось. Но вот ведь никто не сделал себе имени на этих склоках и раздорах, так и не вызрела костромская литература в какое­либо направление, подобно вологодским «деревенщикам», несмотря на немалое количество по­настоящему талантливых писателей. Борется с неурядицами сельского бытия в одиночку в Судиславском районе Василий Травкин. Латает выстроенный собственными руками дом и разводит саженцы в парфеньевском захолустье всеми почитаемая и многим неугодная — «ндравная» — Тать­яна Иноземцева, занявшаяся столь всерьез древнегреческой мифологией, что выпустила добротную монографию... Стойкой и бескомпромиссной Ольги Гуссаковской уже нет, как и фронтовика Владимира Корнилова, как и многих других... И никому не прибавили эти склоки ни сил, ни новых тем для творчества, ни времени для него, ни славы, ни покоя... И уж ежели столь много приведено было выписок из дневника Игоря Дедкова о хлебе насущном, хочется привести еще одно меткое замечание — Владимира Соловьева, дай Бог которому не стать пророческим для костромской литературы: «...борьба за существование имеет гораздо более глубокий смысл и широкий объем, нежели борьба за хлеб, за мирты и розы. Гейне забыл борьбу за лавры и еще более страшную борьбу за власть и авторитет. Кто беспристрастно смотрел на природу человеческую, не усомнится, что если бы всех людей сделать сытыми и удовлетворить всем их низшим страстям, то они, оставаясь на природной почве, на почве естественного эгоизма, наверно, истребили бы друг друга в соперничестве за умственное и нравственное преобладание».

    Но мы не об этом...

    В Костроме Дедкова нашла всесоюзная слава: секретариат СП СССР присудил ему одну из четырех ежегодно присуждаемых премий за лучшие литературно­критические работы. «В истории литературы хорошо остаться, но еще лучше остаться в памяти сына. Может быть, внука. И достаточно. Достаточная награда... — размышляет критик. — Такие записи только и делать, что в одиночестве. Они и означают одиночество, и еще боль — за близких, за себя — тоже».

    Чтобы постичь истинную драму провинциала, надо помнить, сколь нелегко было и остается заполучение московской прописки. Однажды утратившему таковую вернуть ее оказывается не так­то просто: «...чувствуешь себя в глупом, унизительном положении. Мы, выехав однажды из Москвы для честной работы, не имеем права в нее вернуться, даже прожив в провинции семнадцать почти лет. Но даже не это более всего задевает: человек должен в своей стране иметь право жить там, где он захочет. Может быть, я не хочу жить в этой — навязшей в зубах — столице, но я должен знать, что я могу ехать туда и жить там и работать, если захочу, хоть завтра». В дневнике все чаще появляются записи, иногда критические и ироничные, свидетельствующие о вызревании мысли о возвращении в столицу: «Опять волей­не­волей думаешь об ограничениях в прописке. Эти ограничения очевидные нарушения свободы и равноправия. Впору бы Москве отделиться от России, да вот беда — протянет ноги. Сомневаюсь, чтобы где бы то ни было в мире... существовали такие ограничения. Хотя много городов в мире больше Москвы».

    И вот наконец для Игоря Дедкова обозначился «московский вариант». Но удивительно — он, долгожданный, не радует, а страшит: «...“московский вариант” не исчезает, но приобретает все новые и неожиданные очертания. Он мне не нравится, Москва тяжела... я не жду от этих вариантов ничего хорошего: это будет для меня страшная трата душевных сил. И уйдут они вовсе не на главное дело».

    Дедков получил три предложения поработать в Москве: из «Огонька», «Нового мира», «Коммуниста». Возможность обосноваться в столице сов­пала с началом перестройки. Москве понадобились свежие силы и мысли, новые политики, творцы, созидатели. Блестящий эрудит, личность творческая и бескомпромиссная — «неподкупный критик Игорь Дедков», как никто другой, соответствовал выдвинутым перестройкой качествам лидера.

    В 1986 году имя Дедкова приобретает еще большую популярность с пуб­ликацией «антибондаревской» ста­тьи в «Вопросах литературы». Сразу появилось множество врагов; Дедков сам рушит возможность «московского варианта», но это его не смущает: «...хорошая статья дороже хорошей должности». По­прежнему Григорий Бакланов («Знамя»), Сергей Залыгин («Новый мир») обсуждают кандидатуру Дедкова на должность своего заместителя.

    И вот Дедков в Москве: он работает в «Коммунисте». Однако самые худшие опасения сбылись: квартиру не дали, семья остается в Костроме, приходится заниматься поденной работой... Да еще и политическая неразбериха.

    «Эта Москва тяжела, будто хожу в чем­то тяжелом на ногах и все зависаю, теснюсь в какой­то густой массе. Политические игры — маневры хороши, и некая благая дрожь приобщенности сопутствует им, но — недолго, как нечто пустое, мимоездно­мимоходное, будто все главное, незыблемое где­то оставлено и существует».

    «...Что за жизнь! Здешняя суета, вздор, какая­то рассосредоточенность — и милый, исчезнувший покой дома... “Жизнь, остановись!” — надо было орать тогда, когда мы были все вместе, ну хотя бы втроем, как в последние годы. Что эта Москва, мельтешение, подчинение, включение, — зачем?! Жалею, видит Бог, жалею, горюю, устал».

    «Скажи мне кто­нибудь летом, что я буду сидеть перед этим окном, что пройдет уже почти восемь (!) месяцев ожидания квартиры, что буду заниматься политикой вместо литературы, — я бы не поверил. Боже, какая ирония судьбы и времени: вернуться в Москву, чтобы участвовать в политической жизни, да на каком уровне! Тщеславию тепло, но недолго, да и другая надежда греет сильнее: это должно пройти, миновать, прекратиться, я же другого хочу, за другим ехал! Поздновато уж, верно?!»

    Квартиру Дедкову все­таки дают, но и это уже не радует: «Квартира, которую дают, — вот красная партийная цена мне (моему уму и проч., и проч.). Их цена». Кажется, что за этот «первый московский» год Дедков прожил долгую жизнь: «Минувший год... словно отнял у меня принадлежность к прожитой жизни, оставил ее за чертой и вместе с нею — не прошедшее чувство молодости. В эти восемь месяцев я постарел, я отделил себя от чего­то, или они дали мне почувствовать, что прежнее ощущение жизни невосстановимо...»

    Он ведет дневник все реже и реже, записывает, пытаясь сбить «температуру» души, но все «та же горечь и острое чувство напрасности: что я тут делаю? Зачем? Время думать и писать, — как всегда, в одиночку, — время сосредоточиться, отойти от старых приемов письма и переналадить мысли: то, за что ратовал, многое осуществилось, становится общим местом; нужно продолжение, нужно другое направление...»

    Казалось бы — столько событий: побывал в Италии, в Штатах (на трех самолетах, в свите Горбачева...). Но... год не вел записей в дневнике: «Не пишу дневника. Плохо. И не пойму почему. Много надо писать? Если про то, что в газетах, то да. Если про душевную смуту, — тоже». А впрочем, о поездке в Барселону (хотя и значительно позднее) безрадостную запись Дедков оставил. По приезде у него прорвалась вдоль подошва, а купить новые туфли — не на что. Так и прожил барселонскую неделю: «...вроде бы российский литератор, и не последнего ряда, заместитель редактора журнала, немолодой человек, что­то обязанный заработать за долгие годы, чтобы чувствовать себя уверенно и обеспеченно, — так и проходил, чувствуя легкий, крошечный холодок правой ступней...»

    Есть, есть все же эти путевые зарисовки — разрозненные, кричащие, болезненные: «Все удаляется и заслоняется... И отчаянные бывают мгновения когда... Словно жизнь уже кончилась. Родина никогда не казалась мне безобразной, она как дом, где все родное — и бедное, и неказистое, и обтрепанное. Тяжело от другого — от нового насилия над людьми, которых с новым энтузиазмом и новой само­уверенностью волокут, подгоняют к новым сияющим вершинам. При этом не устают повторять: вся ваша прошлая жизнь ничтожна и напрасна, вы дураки, потому что

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог