При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Культура
    Леонид Бородин: в поисках «золотой рыбки»

    Леонид Бородин: в поисках «золотой рыбки»

    Культура
    Ноябрь 2013

    Об авторе

    Наталья Федченко

    Наталья Леонидовна Федченко родилась в г. Новокубанске Краснодарского края. Окончила Армавирский государственный педагогический институт. Кандидат филологических наук, доцент кафедры ли­тературы и методики ее преподавания Армавирской государственной педагогической академии.
    Автор статей по вопросам современной литературы, проблемам школьного преподавания предмета, опубликованных в журнале «Наш современник», интернет­журнале «Парус», в газетах «День литерату­ры», «Литературная Россия», «Ку­банский писатель», сборниках научных трудов.
    В журнале «Москва» печатает­ся впервые.

    «Трики, или Хроника злобы дней»

    Роман «Трики, или Хроника злобы дней» (Москва. 1998. № 11, 12) может быть назван самым лиричным произведением Леонида Бородина. Если созданная после выхода из лагеря повесть «Год чуда и печали» («самая реальная... вещь», по словам автора) наполнена детской и юношеской мечтательностью, то в «Триках...» пи­сатель дает оценку иному себе, такому, каким стал, пройдя тот путь, который принял без выбора, оценку своим убеждениям и ошибкам, находкам и утратам. Причем речь не об автобиографизме образа одного из друзей­ Триков, Виктора Крутова, или не только о нем, но и о пронзительном лиризме повествования в целом.

    Главные герои произведения — Виктор Крутов, Олег Климов, Семен Крапивин, три «К», Трики, — это не просто друзья, у которых есть общее детство и общие — одни на троих — воспоминания, один на троих «калининский “тачок”», на котором они стояли «спиной к спине». Трики — видение писателем символического образа государства.

    Три друга — это три составляющих государственного бытия. Состоящий — и стоящий — на службе государства Семен, служащий «охранительной» системы. Технарь, не чуждый попыток стихотворного самовыражения и на этом пути стремящийся соединить народную правду с традиционной советской, Олег. Исполненный внутреннего бунта по отношению к этой самой правде, пытающийся свое бунтарство если не преодолеть, то обозначить в бесконечной внутренней рефлексии Виктор. Герои будто задержались в юности, «“триковский” союз словно притормозил взросление», сохранил романтизм, присущий всем героям прозы Бородина, возможно, для того, чтобы успеть ответить на вопрос: кто они есть сами по себе, кто они по отношению друг к другу?

    События разворачиваются в начале 90­х в стремительно охватываемой смутой стране. Но основное действие происходит на рубеже 60–70­х, а порой память героев забрасывает их еще дальше — к 1953 году, году кончины Сталина, уходу из политического бытия одной из самых сложных, в видении Бородина, исторических фигур ХХ века. Именно это время их соединило, чтобы затем, уже в брежневскую эпоху, внести в их отношения, казалось бы, непреодолимый раскол.

    Неслучайно сводит героев вместе Сталин: «Пятиклашки, едва знакомы были, но на той линейке, пятого марта пятьдесят третьего, оказались рядом. Так плечами друг к другу и вышли из школы втроем, ни с кем более не смешавшись...» Ломка самосознания самого писателя, о чем он пишет в повествовании «Без выбора», начиналась с краха веры в незыблемость советского бытия: «В стране, где я возрастал, тоже все совершалось правильно, на зависть всему остальному человечеству... Потому что Сталин... Общекурсантское собрание: Сталин при всех заслугах преступник! Не вспомнить уже и не понять, почему, собственно, проблема СТРАНЫ оказалась для нас первичнее и важнее всего того мечтательно личного, что выпестовывалось в душах».

    Право на эту дружбу у каждого из Триков было на всех одно — служение своей стране, как бы по­разному ни осознавалось оно ими. Только у этого патриотизма нет духовного центра, потому и приходят однажды каждый из друзей­недругов к своему шагу в пустоту, нет той — вне и выше правд — истины, о которой говорит писатель: «То было поле духа, единого национального духа, но... духа все же ущербного, ибо без высшей явности духа — Духа Свята» («Без выбора»).

    Рожденные сталинской эпохой герои теперь должны были найти ответ на вопрос о смысле собственной жизни. И роман закольцовывается. Причем замыкание жизненного круга, осознание его — это один из этапов, возможно, самый главный этап в миропонимании героев. В финале романа Трики осознают высказываемое Климовым: «Наш разбег по жизни с какого места? А? Да с того самого калининского тачка в нашем городишке, когда спиной к спине... Когда Триками нас звали... А закончилось все под Калининским мостом в Москве. Прямо как у династии Романовых: Ипать­евский монастырь — Ипатьевский дом», — понимание, впрочем, дающее больше вопросов, нежели ответов.

    Самое противоречивое отношение вызывает Семка, «сыскная собака», как называет его в минуту раздражения Крутов, как с гордостью готов именовать сам себя Семен Крапивин. Крапивин обретает особый статус (а по сути, всегда имел таковой): «Семка Крапивин не только дрался не по правилам, но и жизнь самостоятельную начал не как все».

    Семка не только «опричник», но и «государев» человек, истории о которых, по авторскому признанию, «читались в детстве с особым интересом, с хорошей завистью ко всему, что свершалось во благо людей независимо от характера эпохи» («Без выбора»). И не вне этого чувства, а наряду с ним уже родилось другое — романтическое восхищение «борцами за правое дело и за него же погибающими»: «Знать, в какую­то особую нишу души западали на долгое сохранение, чтобы быть востребованными по первому зову...» («Без выбора»). Оно и является первичным в повествовании о первой дружбе Триков, дружбе, уже сделавшей шаг во взрослую жизнь, запечатлевшейся в оводовской формуле: «Клятвы — чепуха. Не они связывают человека. Если вами овладела идея — это все!» («В верности друг другу Трики не клялись, но, как известно, клятвы — чепуха...») Героев объединяет нечто большее, чем клятва.

    «...Когда, с какого момента Семкина профессия стала тревожить их с Олегом Климовым», но показательно, что «негативный акцент» в отношении Крапивина сопряжен с четким осознанием «отпада, отслоения, обособления» «от немыслимо могучего целого». Оттого снисходительно­пре­зрительное отношение к Семену, ибо, представляя систему как необходимую опору, в рамках которой единственно и может происходить существование человека, «долгом» интеллигента считалось выражать к ней явное или скрытое презрение, и попытка представить его в роли инфернальной сущности, правда окончившаяся крахом («Воланд? Власть наискосяк, мимо всех правил, право, не удостоверенное общепонятными нормами, свобода и власть в среде непосвященных... Это Семка­то Крапивин Воланд?!»), неотделима от осознания его необходимого присутствия в жизни Триков. И не Семке­«Воланду», а Олегу выпадает стать предателем при аресте Крутова.

    Семка не наделен тем уровнем рефлексии, что заставляет и Виктора Крутова, и даже Олега Климова ежеминутно анализировать каждый шаг и поступок, стремясь осмыслить свое место не только и не просто в мире — но в системе. Но Крапивин и не бездушный винтик в машине. Ему не чужды внутренние блуждания: «...кто я теперь в натуре? Я... собака служебная... Псу служебному, чтоб человека понять, обнюхать надо, всех обнюхивать надо, чтоб нужного вынюхать... Я как в “контору” попал — все чувства набекрень...»

    Особенно отчетливо они проявятся, когда система начнет рушиться, а Семка «вдруг» из ее «пса служебного» превратится просто в сыскную собаку при «новых, дерзко (или нагло) перечеркивающих весь великий опыт русской мысли­муки», будь то «новые богатенькие» или их высоко воспарившие идеологи.

    Кто в том виноват — проглядевшая первый крен системы власть, сама не верившая в отстаиваемые идеалы, или люди, с готовностью превращающиеся в «людишек», — на этот вопрос так и не дается однозначного ответа.

    Но если Семка, Семен Крапивин, — враг («Сказать бы себе раз и навсегда: “Семен Крапивин — враг!” Или нет: “Опасен!”»), то друг ли Олег Климов? В определенный момент он, «уличенный» логическим построением, выстроенным в изболевшей душе Крутова, мнимый разрушитель семьи, становится для Виктора воплощением зла. И смысл жизни, в которой совсем близко видится уже предсказанный врачами финал, видится в попрании поверженного врага. Подобное чувство испытывает в рассказе «Встреча» Самарин, желающий мщения, а когда этот момент наступает, с ужасом понимающий: «...Врага нет. Нет врага. А боль есть. И некому ее вернуть. И жить с ней невозможно...» Ищет и не находит ответа на собственный вопрос о справедливости Сницаренко в рассказе «Перед судом»: «...Почему справедливость не может прервать цепочку зла, а продолжает ее?» Не зная, что именно Олега он видит в один из страшных вечеров, Олега, в пьяном бреду пытающегося выйти из окна, Виктор Крутов тем не менее успокаивается, отпуская собственную боль.

    В характеристике образа Олега Климова отразился тот неразрешенный спор писателя с «официальной» частью литературы и общественной жизни, что более полно обозначен в повествовании «Без выбора».

    Олег, как и Крутов, заражается тем, что «уже тогда именовалось диссидентством, то есть большим или меньшим участием во всякого рода крамольных сборищах­сходках». Но в его все более подчиняющей своим благополучием жизни это всего лишь игра. Как видится только «социальной компенсацией» его стихотворство, «катание виршей» и вследствие этого получение признания в играющей по собственным правилам среде «официальных “русистов”»: «Весь вечер вокруг разнопрекрасные лица русские, и разговоры без хохмачества, от которого уже тошнит, и если тост, даже если чуть выспренний, но непременно за что­то, на что душа откликается искренним согласием, если анекдот, пусть и не слишком смешной, но зато без пакости, изощренно нацеленной на какую­нибудь российско­русскую ущербину, а именно последние в моде...»

    Климова и Виктора Крутова связывает единая на двоих внутренняя сумятица, хотя при этом разница духовных идеалов не позволяет услышать и принять другого. Символическая поездка Олега и Виктора в деревню с «походом» к разрушенному храму — один из наиболее значимых моментов в произведении. Если Крутов пытается разобраться в природе своих чувств в этом движении по снежной равнине — поперек ей, сопротивляющейся «бесцельности их движения — к дальним останкам церкви, то для Климова их путешествие есть этнографическое постижение мира: «Если б на том холме была бы не церковь, а мельница­ветряк, положим, мы тоже поперли бы туда же». Ощущения друзей, кажется, катастрофически несходны. В ответ на Олегово: «Гунны приходят и уходят. Это всего лишь история», — Крутов возражает: «Разве можно это принять!.. Разве это не храм моего Бога? Он здесь жил и был изгнан! И я должен это принять и построить на том принцип выживания?» Однако и ему удобнее находиться на «вытоптанной площадке», и он, равно как и Олег, видит «отвратность» развалин, испытывая не сокрушение, а злость, как и Олег, он спешит, возвращаясь назад, боится, уходя от храма, оглянуться.

    Олегово «бытие нарастяжку» проявляется не только в сочетании «нормальной» жизни со становящимся ему необходимым участием в «сходках». Олег «по мере всасывания в среду тестя», титулованного советского литературоведа, во все большей степени чувствует угнетающую «двойственность, или раздвоение, или — еще проще — нечистоту» в отношениях с Виктором, да и вообще в самой своей жизни. Но и преодолеть эту двойст­венность, подпитываемую семейным «счастьем», он не стремится.

    Счастье Олега Климова надуманное. Поглощающая его страсть постоянно подталкивает героя к компромиссам с собой и окружающими, ибо ничто, в том числе и дети, от которых, нерожденных, однажды и на всю жизнь избавилась красавица Надежда, не должно разрушить той сокровенной минуты, когда в спальне видится Олегу «розовенькое личико жены на белоснежных подушках — это наипрекраснейшее видение». Но иллюзия идиллии разрушается сама изнутри, приводя Климова в итоге в пьяном бреду на подоконник распахнутого окна многоэтажки. Лишь много позже, после горьких потерь, вместо страсти между Олегом и Надеждой появится иная скрепа. Тогда же напишутся и иные стихи — не по моде, а по душевной необходимости: «Сколько у него стихов накопилось? На пять сборников».

    Спальня, превращенная в детскую, как это случается у Крутовых, — вот естественное и единственно правое среди всех мировых правд продление семейной жизни. В нем может преодолеться даже боль, которую доводится испытать Виктору, встреченному на пороге собственного дома «чужим» ребенком, боль, что едва не увела его от любимой женщины.

    Маша, жена Виктора, раз и навсегда очарованная Москвой красавица из древнейшего города России — Великого Устюга, — символическое отражение образа России. В «Триках...» оказался запечатленным один из лучших женских ликов прозы Бородина или, что вернее, наиболее полно очерченный единый для прозы писателя женский образ­идеал.

    Маша способна поддаться игре. Но игрой оказывается лишь внешний антураж придумываемой героиней себе понарошку жизни. Ее душа далека от лукавства, иная у героини «духовная конституция», потому рождающееся словно бы в игре чувство к Семке Крапивину оказывается самым настоящим. Как настоящей оказывается и обманутость Маши, подобно пушкинской Татьяне, книжной романтикой: «Семен — это Время­Не­Ждет, пусть не джек­лондоновский, а наш, советский, да и имя — Семен — лучше, чем Харниш...» Она не лукавит в своем чувстве к Семену, она искренна в своей исповеди перед Виктором. Потому и сохраняет Маша «удивительно чистые глаза, чистые в том смысле, что будто еще вовсе не было жизни». Ее «гений женщины» в его неотъемлемости от материнского начала спасает Крутова, заплутавшего не только в раскачанной — подобно столыпинскому вагону — стране, но и в самом себе.

    С образом Виктора Крутова, без сомнения, связаны авторские переживания и размышления. Ему писатель передает некоторые свои биографические черты, но важнее этого иное. Именно Виктору доверены раздумья о сделанном однажды «выборе без выбора».

    Глазами Крутова, учителя литературы, жизнь которого с определенного момента начинает делиться на две неравнозначные части, автор показывает многочисленные подпольные и полуподпольные кружки, в той или иной мере инициирующие процесс, который «советский классик» и тесть Олега Климова Валерий Константинович назовет энтропией. Позже об энтропии скажет уже сам вернувшийся из лагеря Крутов. И причина такого совпадения, казалось бы, диаметрально несхожих позиций — в установлении писателем непреложного критерия в оценивании «инакомыслящих».

    Порой общение в многочисленных «подпольных» кружках с самыми разнообразными «философскими вывихами и уклонами» видится беспредметным. Пестрая, многоликая среда готова спорить о чем угодно, будь то «троичность мира в целом и троичность всякого явления» или необходимость «реформ». Вне­ и антинациональная направленность подобных изысканий получает исчерпывающую оценку в виде многоголосого приветствия зеками — обитателями пересылочного вагона — демократических рассуждений Саранцева:

    «— Даешь Америку! Коммунистов и жидяр на перо! — радостно орали отчифирившие поклонники американской демократии».

    При этом автор не торопится разыграть на поверхности лежащую тему еврейства, хотя в романе она затрагивается неоднократно. И если в одной из компаний цитируется фраза Андрея Синявского о евреях — «жемчуге, рассыпанном по миру», то еврей Скупник оспаривает реплику прежнего, такого же, как и сам, участника полулегальных сходок, а теперь своего солагерника Саранцева о русском народе, которому «всю историю... делали то варяги, то татары, то немцы».

    И особенность изображения советских «отщепенцев» — «дождевой капли, случайно и временно зависшей над океаном», — и их судьбы в дальнейшем, когда едва ли не каждый «борец»­подпольщик находит свою нишу в демократическом «порядке» подобно тому как уголовник Хруст чудным — или чудным — образом оборачивается «новым хозяином жизни», рождает вопрос об истинной оппозиционности полулегальной Москвы и векторе развития их существования. В казалось бы пустом философском проборматывании звучат совершенно определенные идейные установки: «Изо всех дыр лезут русопяты!.. Журнальчики шовинистические шлепают на машинках всякие недоноски». Не случайны слова и о «русском гетто» в огромном интернациональном городе.

    В романе заявляется как формирующийся в обществе лужинский принцип выживания: «...Любая ценность может быть поставлена в зависимость от необходимости и пересмотрена... Любая ценность, кроме одной — права на выживание. Что мешает людям, исповедующим подобный принцип, нещадно рвать друг другу пасти, подличать и пакостить без меры? Почему они еще до сих пор человекоподобны и человекообразны?» И дается исчерпывающее определение свободы, которая вскоре должна будет стать неотделимой составляющей характеристики России: «Свобода... не она ли, желанная, и есть реальный космос, в котором распылятся последние молекулы всех нравственных и моральных вето?..» В свободе «серый человек» Черпаков в повести «Бесиво» видит столь чаемое им освобождение от высшей — божественной — истины: «Свобода — это не радость... перед Богом обязанность личность свою утвердить, чтоб не только люди, но сам Бог тебя уважал, что без его и государственной помощи ты человек человеком». И наконец, в «Хороших людях» герои получают свободу уравнивания добра и зла: «Об одном и том же человеке можно думать диаметрально, и никому при том ни хуже, ни лучше, зато комфортно, ибо налицо свобода не только слова, но и мысли».

    А ответ на неоднократно задаваемый вопрос о смысле и бессмысленности внутреннего сопротивления происходящему звучит из уст соратника Крутова по изданию подпольного журнала Петра Даниловича: «Однажды... часть интеллигенции объявляет себя смыслом и солью земли. Вместо служения народу — претензии к нему. Сперва неприязнь, потом презрение, а затем и ненависть. Народ им уже не народ, а быдло. Но без точки опоры никуда. Потому завистливым взором на другие народы, которые издалека смотрятся симпатичнее... В финале возможно прекращение существования русского государства».

    И все­таки сказанное не есть призыв к обретению «уродства»: «чрезмерно повышенная социальная чувствительность, своеобразное уродство, каковое ни в коем случае не следует провоцировать в других, не предрасположенных к “выпаданию из системы” по воспитанию ли, по складу характера, по самой судьбе». В романе проговаривается мысль, которая позже объяснит своеобразный конформизм автора «Бесива»: «Кому­то, может, первостепенно рожать нормальных русских детей и воспитывать их в русском духе. Возможно даже, что это самая главная задача, без которой все прочие неразрешимы».

    В строящемся новопорядке, в России, в которой «властвуют и царствуют новые люди, непонятно когда успевшие обновиться», оказывается ненужным славянофильский дом: «Того деревянного дома... нет того дома, снесли», — а его бывшим обитателям, в отличие от иной «диссидентствующей» толпы, не ужиться в стране, лозунгом существования в которой становится призыв: «Лови кайф!» Лишь наполовину осуществляется некогда провозглашенное в том доме: «Да возвеличится Россия! Да сгинут наши имена!» — сгинули имена, но не во благо разрушаемому государству. Погибает один из обитателей деревянного дома — художник Костя. Петр Данилович уходит от спора с миром и после заключения становится священником, подобно тому как уходит из смуты в монашество Никита Долгорукий («Царица смуты»), совершает поступок, который главным героям Бородина совершить не дано. В этом и честность писателя по отношению к самому себе, и лишенное лукавства понимание современности.

    Как и в прозе Бородина в целом, тема веры и безверия, тема Православия как государственной основы неоднократно поднимается в «Триках...», становясь одной из самых значимых проблем. Внутреннее отчаяние автора, казалось бы не довлеющее в этом романе, проявится в одном из эпизодов, перечеркнув, по существу, всю оптимистичность финала. Тот же эпизод в полной мере завершит характеристику лирического героя Бородина не только в данном романе, но и в последующих произведениях.

    Пытаясь найти себя, Виктор Крутов, попадающий из лагеря прямо в русскую смуту, пытается осмыслить, чью сторону ему принять. То же довелось пережить и самому писателю. В повествовании «Без выбора» он вспоминает, как пробирался через митингующую толпу: «Когда оказался рядом, услышал и увидел: поют “Отче наш”, поют тихо, и это не хор — словно каждый сам по себе, в руках иконы Божьей Матери, но лишь у нескольких, у большинства — портреты последнего русского царя. Почти над головой одной из женщин, что с царским портретом, развевается красный флаг. Это какой­то знаменосец тоже, как и я, подошел, слушает, и выражение лица то же, что у молящихся, — спокойная скорбь, никак иначе сказать не могу». Тогда писатель мог бы решить для себя: «Тут мое место, в малом круге людей с иконами в руках и с молитвой на устах», — но слишком многое против этого, казалось бы, очевидного знания.

    Войти в круг молящихся — такой выбор в дни смуты делает и Виктор. Однако время создания романа отделено от описываемых событий почти половиной десятилетия, поэтому реальность уже переходит в символический пласт. Болезнь мешает Крутову вернуться к «свежерожденному российскому парламенту», примкнуть к небольшой группе верующих, а позже он узнает от Семки, что «палаточников» расстреляли одними из первых: общество в затянувшейся политической игре освободилось от истины, чтобы продолжить соперничество человеческих правд.

    Мог быть расстрелянным или просто погибнуть в осажденном Белом доме, как и его сослуживцы, Семен Крапивин. В момент штурма должен был быть в здании парламента Олег Климов. Все герои остаются в живых по какому­то не объяснимому для самих стечению обстоятельств: «Особая тема! Получается, что у всех троих случай», — чтобы, соединившись или вновь разойдясь, начать вторую половину жизни.

    Слом привычного, каким бы непростым оно ни было, существования, после которого начинается новый отсчет времени земного бытия, когда разрушается игра и начинается жизнь, обозначается для героев романа «Трики...», в отличие от других персонажей прозы писателя, не личным событием. Это не болезнь Крутова, предъявившая ему новые счеты к жизни, не рожденные отчаянием пьяные видения Олега Климова, едва не выбросившие его из окна, не ломающий карьеру и судьбу уход из органов Семена. Разбитой банкой «черничного варенья» («Гологор»), которое нужно «приносить людям», оказывается пребывание у российского парламента, там, где решалась судьба не одного человека, но всего народа. Каковой ей быть — на то нет в романе определенного ответа. Утверждается главное: высшее право пройти весь путь, даже если ему суждено стать крестным путем, со своей страной, «видеть линию своей судьбы штрихом на плане судьбы народной» («Полюс верности»).


    «Бесиво»

    Повесть «Бесиво» (написана в 2002 году) можно считать одним из этапных произведений писателя, отра­зившим авторское видение проблемы государственности. Создавая образ русской деревни, автор обращается к теме существования самого национального бытия. Сложное композиционное решение, при котором из 2000­х годов — «запредельных времен», по авторскому определению, — читатель обращается к эпохе формирования смуты, что вскоре подчинит себе целую страну, имеет своей целью попытку ответа на один из знаковых вопросов, поднимавшихся на рубеже веков, вопросов, не раз затрагиваемых в прозе Бородина: кто виноват в коренном сломе государственности и торжестве социального хаоса?

    В выстраиваемом художественном пространстве явственно ощущается влияние бунинских мотивов, присутствие аллюзии к одному из наиболее спорных произведений великого русского прозаика, повести «Деревня». Как и в произведении, созданном почти столетие назад, в «Бесиве» возникает картина жизни русской деревни накануне смуты. В центре повествования образы двух героев, призванных воплотить несхожие и неразделимые стороны русской души: привязанность к дому, к корням — и любовь к широкой вольнице, основательность быта — и песенный размах. Но образы братьев Рудакиных трудно назвать типичными носителями крестьянского сознания. Силуэт сгоревшего дома, «густо заросшего крапивой и прочими сорняками» давнего пожарища, виднеется «на самом краю деревни», на отшибе, и эта пространственная отстраненность дома указывает и на внутреннее противостояние семьи Рудакиных деревне. А в самой говорящей фамилии братьев — «рудый» — кроваво­красный, рыжий, красно­бурый — отражены и отсвет будущего пожара, и цвет крови, которой суждено будет пролиться. И герой­рассказчик, попадающий в деревню Шипулино, казалось бы, случайно, «по рыбачьим делам», стремится увидеть, распознать, что скрывается за историей дома на отшибе.

    Используя ретроспективное обращение к событиям минувшим, автор дает читателю возможность узнать и историю братьев Андрея и Саньки Рудакиных, и историю их семьи.

    Разве что учеба не давалась Анд­рею, но уже с самого детства проявилась в нем и жадность к крестьянскому труду, и забота о доме и хозяйстве, и кряжистая рассудительность. И не это ли всегда было первой чертой что в «распутинской старухе», что в «белов­ском старике», которых рассказчик тщетно пытается отыскать в мире, свободном от городской суеты? Ведомый, очевидно, своей крестьянской натурой, сохранившейся вопреки умиранию обрекаемой деревни, расширяет Рудакин, не в пример другим, собственное по­дворье, обустраивает и упрочивает личное бытие, использовав окраинное положение дома с выгодой: «...разобрал по кирпичикам русскую печь погорельцев и цельные кирпичи штабельком уложил на задах от лишнего взгляду. Заплот, что разграничивал огороды недавних соседей, передвинул вплотную к пожарищу, прихватив таким образом пять­шесть соток».

    Те же качества, хозяйственность и забота о домашнем благополучии, вероятно, движут героем, когда он, хотя и не сразу, решается присвоить деньги, найденные сестрой Галинкой в овраге, около окровавленных трупов. Преодолевает он и удерживающий его страх («Искать будут. Как только узнают про овраг, а денег не окажется, что? А то, что местных шерстить начнут»), и внутренний спор то ли с Санькой, то ли с самим собой о людях и рвани с отсылкой к раздумьям другого героя о «твари дрожащей».

    Причина присвоения денег Андреем Михайловичем видится вполне уважительной, ибо не сам он на это решается, «прежде того был факт государственный»: государство, обесценив сберкнижки, побуждает «народ» к поступкам, возможно, и не благим, но вполне оправдываемым ситуацией.

    И все же, забирая себе найденные в овраге бандитские деньги, получая право как на свое, на чужое «добро», лишь бы «кровью не замазаться», Андрюха словно бы впускает в Шипулино ту войну, что «вроде бы и не война, а все друг с другом воюют, и по­военному, и по­бандитски, — гибнут люди». С этих денег, взятых по причине крестьянской домовитости, и начинается в полную силу раскат «бревнышек» Андрюхиного дома. Назван истинный виновник общегосударственной смуты, не способный оценить полученную в «этой стране» свободу: ибо рушится мир Андрюхи — и не может не разрушиться мир целой страны.

    Финал повести видится непредсказуемым и закономерным одновременно. Мельтешащий угодливый мужичок «лет пятидесяти, от шеи до ботинок весь в “джинсе” не по возрасту и не по комплекции, почти лысый, коротконогий, носасто­губастый, с не то прокуренным, не то пропитым лицом» не кто иной, как именно тот русский крестьянин, которому на протяжении почти полувека посвящались лучшие страницы деревенской прозы: «Этакий русский мужик... Почти из классики... Герасим, уходящий от барыни после того, как собачонку замочил. Самобытность и прочее...» Образ Андрея Рудакина становится приговором русской деревне, и бывшей, и нынешней. Но не случайно писатель использует композиционный прием рассказа в рассказе, неслучайно история Андрюхи предстает в передаче некоего господина, которого едва ли можно назвать полуновым­полурусским, как с иронией говорит автор о скупивших деревню Шипулино (подобно другим деревням) существах. Ибо фигура бывшего судьи, а ныне «олигарха» районного масштаба, гораздо сложнее.

    Сергей Иванович Черпаков — человек для деревни пришлый, из того дачного племени, что, подобно «дрянным» лесам, только не крадучись, а вполне по­хозяйски заполоняет умирающую деревню. Но это не простой дачник, из баловства и прихоти увлеченный копанием в земле. Перед нами — идеолог новой жизни, предлагающий демократически обновленную теорию «целого кафтана»: «Жизнь враскат пошла, каждый должен себе новое место находить, из этих новых мест и государство само по себе состоится, когда в нем нужда появится». Однажды объявившись в умирающей деревне, он становится не только соседом Андрея Рудакина, но и его духовным вдохновителем.

    «Говорение» бывшего судьи порой видится вроде бы и правильным: «Крестьянин был при Земле с большой буквы, значит, и сам... Ну как вроде бы гегемон», — но каждый раз после общения с ним только укреплялась убежденность Рудакина в своем праве на исключительность, и «всякий раз уходил на свою сторону улицы и ободренным, и словно на сантиметрик­другой ростом повыше, и на земляков­соседей уже с прищуром».

    Именно Черпаков формулирует живущее в Андрюхе презрение к односельчанам: «К людям присматривайся, а вот людишек всяких в упор не видь. Выморочь это. По совести, их бы жалеть надо. Невинны. Только всех не пережалеешь, потому сперва дело видь». Не народ видит нынешний «олигарх» Сергей Иванович, а «народец». И показательна перекличка «Бесива» с другим произведением писателя, ставшим в 90­е годы символическим литературным явлением, — с повестью «Третья правда». Бывший судья, поучающий новоявленного фермера, словно бы вторит другому герою, также поделившему всех окружающих на людей и людишек: «Мне, Ваня, людишку шлепнуть — это как палец обо...ть. А вот человека, оно, конечно, убивать страшно!» Это «исповедное» слово принадлежит Селиванову, но Андрианом Никаноровичем собственная инаковость, обособленность, хотя и не окончательно, но преодолевается. Даже Чехардак становится прибежищем не только сравнивающего себя со зверем героя, но и тех, кого он спасает, обретая при этом, даже не желая и не замечая того, человеческое обличье. Андрюхой же собственная его исключительность воспринимается как правда, рудакинский дом, его собственный Чехардак, все больше и больше отгораживается от мира, пока сам герой не превращается в «людишку».

    Показательна и незначительная деталь, определяющая свой закон в перекличке этих образов: стреляет Селиванов в одного из «красных» командиров, но по неведомой причине он, не знавший пустых выстрелов, промахивается: «Этого последнего я мазанул, руку ему левую оттяпал, он теперь в Слюдянке судьей служит». Несмотря на последний промах, Селиванов спасает Чехардак от «героев». В «запредельные» времена бывший заседатель Черпаков в Шипулине оборачивается хозяином.

    Определяющим в характеристике героя становится цвет, серый цвет, поглощающий образ Черпакова: «...мужчина в прекрасном костюме светло­серого цвета, в остроносых штиблетах, опять же светло­серых и на бесшум­ных подошвах». Такой цвет и соответствующее ему смысловое наполнение появляется еще в лирической сказке «Год чуда и печали»: «Не Байкал смотрел на скалы и солнце, а скалы и солнце смотрелись в Байкал, и там они видели себя, и если вода была спокойна, то и все кругом прихорашивалось, глядя в зеркало воды, а если волны, и все колебалось и кривилось, как в кривом зеркале, у всего портилось настроение, а признак плохого настроения в природе разве не серый цвет, от которого и на душе серо становится...» «Серая пустота» обдаст волной ужаса Стёбина, героя более поздней повести — «Хорошие люди»: «Под ним была абсолютная пустота, бездонность, насколько такое явление вообще можно себе представить».

    Именно Черпаковым, той «инфернальной» силой, которую он олицетворяет, сотворяется мир новых ценностей, мир социального лукавства, частью которого является «исключительный самородок» Максимушка, «гений модернизма­примитивизма». Максимушка хорошо уживается в псевдонациональной среде, среде не русского духа, а русского «сарафана», творимой Черпаковым, в подопечном которому «Доме народных талантов» оказываются размещенными и компьютерный класс, «ведомый» спившимся некогда программистом, и мастерская по вязанию «индпошива», и школа по обучению музыке бесталанных будущих новорусских.

    Писатель разрушает интеллигентское «поверье» о естественной природе зарождающегося в «новой» России и порабощающего ее искусства: за «постмодерном», который есть «черный квадрат на черном фоне и вообще без рамки», стоит определенное: «пересмотр происхождения территориальной культуры, в частности агитпропного тезиса о ее народности», в том числе ее духовной — православной — составляющей. И почва для такого пересмотра — хотя и не почва вовсе, а подмостки социального театра — интеллигентское православное «лукавство». В «Бесиве» ему выносится приговор, пожалуй, самый жесткий из всех произведений писателя, но далеко не неожиданный.

    Время, выбросив свой «фортель», замкнуло круг. Фраза из романа «Расставание»: «Нешто я не интеллигент, нешто я могу без креста! На мне не просто крест, а золотой, и на золотой цепочке, и освящен он не где

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог