Об авторе
Вячеслав Викторович Хотулёв родился в 1940 году в деревне Сукромля Тверской области. Окончил киноведческий факультет ВГИКа. Писатель, драматург, режиссер.
Автор сценариев и режиссер более тридцати художественных и документальных фильмов и беллетристических романов «Клавдия Шульженко. Жизнь. Любовь. Песня», «Петр Столыпин. Трагедия России» и др.
Лауреат российских и международных фестивалей. Кавалер орденов Сергия Радонежского и Дмитрия Донского. Живет в Москве.
Матвеевское: Дом ветеранов кино. Анастасия Ивановна Цветаева
Мне чужд жанр «Тоска по ностальгии». В этом контексте ностальгия носит сугубо бытовой характер и даже отдаленно не перекликается с великой картиной А.Тарковского. Но вот пускать слюни и сопли по тем временам, когда лестницы не были такими крутыми, а женщины были молодыми и упругими — увольте!
Когда-то наш Союз кинематографистов был щедр, богат и гостеприимен. Когда-то мы задавали тон в обществе, культуре, человеческих отношениях. У нас были превосходные дома творчества — в Юрмале (Латвия), Пахре и Болшеве (Подмосковье), в Дилижане (Армения), в красивейшей жемчужине Пицунде (Абхазия). Ничего не осталось. Как писал А.Твардовский: «В том нет моей вины, но все же, все же, все же...» Остался один Дом ветеранов кино в Матвеевском. Это в 20 минутах езды от метро «Киевская» или «Университет». Сегодня он стал последним приютом для одиноких кинематографистов, которым нужны уход и забота. Дом ветеранов кино перестал быть местом, где собирались и подолгу жили корифеи советского кино. Иные времена, иные песни. Жизнь наша меняется ежемгновенно, не всегда в лучшую сторону, возникают новые приоритеты, иные моральные и культурные традиции, и смею сказать, — да простят меня те, от которых нынче зависит судьба ДВК и Союза кинематографистов, — сегодня уже нет ни киношного братства, ни Союза в том, первозданном значении. Мне могут резонно возразить, мол, и в прежние, советские времена была зависть, были доносительство и прочие вероломства по отношению к коллегам. Да, они были и всегда будут, так уж устроен человек, и потому Христовы заповеди становятся все более актуальными, так как человечество не поспевает за стремительным и чудовищным по своей скорости развитием цивилизации. Сегодня материальные приоритеты, не только у нас, но во всем мире, становятся наиглавнейшими. А значит, человек не становится лучше, чище, светлее... Он сегодня более энергичен и целеустремлен, иные его особи поражают своей неуемной энергией и напором. Многие из нас стали трудоголиками. У многих уже нет возможности остановиться, передохнуть и подумать: а зачем живем, кроме того, чтобы набить холодильник? В этой бешеной круговерти забот и забегов в поисках лучшей жизни мир почему-то не становится лучше, а человеческие отношения теряют такие качества, как сострадание, добросердечие...
Конечно, все это риторика, возможно не очень уместная.
И все же надо сказать искреннее спасибо за то, что во времена грозных и тревожных перемен, которые мы пережили в 90-х, иерархи нашего кино сохранили крошечный островок под названием Дом ветеранов кино в Матвеевском.
Я туда часто наезжал — отдохнуть, поработать или просто выпить с друзьями и приятелями без строгого и справедливого домашнего надзора. Приезжаю и по сей день. Только уже нет тех, от одной встречи с коими перехватывало от волнения дыхание — возникала иллюзия сопричастности к большому нашему кинематографу, к нашей великой культуре.
Лет пятнадцать назад я снял фильм «Поедем в Матвеевское». Это скромный памятник нашему дому — каким он был в начале XXI столетия. Соавтором сценария был мой учитель — Сергей Васильевич Комаров. К тому же я снял его монологи. То была последняя прижизненная съемка выдающегося историка зарубежного кино, интеллигентного, обаятельного человека. Сергей Васильевич не дожил трех лет до ста. Ему вручали «Нику» за достижения в кинонауке. Сюжет показали по телевидению.
На следующий день в столовой, где мы встретились, я сказал Комарову:
— Сергей Васильевич, мы вчера с женой смотрели, как вам вручали «Нику», слушали, как вы замечательно говорили. Моя жена от вас в восторге.
— Слава, — ответил Комаров, усаживаясь за соседний стол, — передай своей жене, что сейчас я для нее не опасен.
В свое время в столовой ДВК было два зала. Слева помещались гости и те, кто приехал отдохнуть или поработать. А в первом зале находились постояльцы-ветераны. И вот как-то я приехал, меня усадили за столом рядом с самоваром. Это было начало октября 1991 года. А впереди, ближе к выходу, расположились три потрясающие взрослые женщины.
Для пояснения слова «взрослые». В 2008 году я снимал фильм о театре киноактера. Этот фильм для меня — несчастный случай. Я о нем непременно расскажу. Но сейчас о том, как я во время съемок познакомился с изумительной женщиной, выдающейся актрисой Инной Владимировной Макаровой. Я организовал, что называется, выездную съемку на натуре и пригласил Инну Владимировну. Она задала мне замечательный вопрос: «Вячеслав, а там взрослые артисты будут?»
Так вот, за столом впереди меня сидели три взрослые женщины, и каждая из них — без преувеличения — запоминающаяся страница нашей культуры. Рина Васильевна Зеленая, народная артистка РФ, 88 лет. Евгения Филипповна Кунина, дореволюционная поэтесса, 94 года, и... Анастасия Ивановна Цветаева, 97 лет!
А я всего несколько дней назад сумел приобрести ее книгу воспоминаний. Никогда ни у кого не брал автографов. Да, бывало, дарили мне книги и делали надписи. Это естественно, но чтобы подойти и попросить — увольте! Микеланджело Антониони снял фильм «Блоу-ап». Там есть эпизод. Выступает жутко популярная рок-группа. Молодежь беснуется. После концерта один из музыкантов бросает в толпу свою гитару. Ее раздирают на куски. Одному парню досталась солидная часть инструмента. Он прижимает ее к груди, как самую священную реликвию. А поостыв, уже на улице, выбрасывает ее... Мне кажется, выклянченные автографы сродни этому куску от гитары.
Но впереди меня сидела Анастасия Ивановна Цветаева! И я, набравшись храбрости, подошел к их столу и сказал, что у меня есть ее книга воспоминаний и я мечтал бы получить автограф.
Анастасия Ивановна выслушала, взглянула на меня бледно-голубыми глазами:
— Как вас зовут?
— Вячеслав.
— А по отчеству?
— Викторович.
— Приносите книгу, Вячеслав Викторович.
На следующий день я принес книгу. А.И. Цветаева написала: «Вячеславу Хотулёву на добрую память о семье Цветаевых в очень старой России... Анастасия Цветаева». И ниже сделала приписку: «8 октября, канун дня рождения моей сестры».
Летом 2014 года я путешествовал по Татарии. Всю жизнь я мечтал попасть в Елабугу. И вот когда представилась возможность с паломнической группой поехать туда, я с радостью согласился.
Но лучше бы я этого не делал...
Еще во ВГИКе весь наш курс увлекся поэзией Цветаевой. Почему-то мы читали стихи, перепечатанные на машинке. То ли в библиотеке все книги ее разошлись, то ли те стихи, какие мы читали, еще не дошли до нас в современных публикациях... Я был ошеломлен, поражен странной, незнакомой для меня ритмикой, обилием знака «тире» и совершенно невероятной, до предела нервной строкой. Я до сих пор помню начало одного ее стихотворения. Не знаю, как оно называется. О Гамлете и Офелии. Меня еще тогда поразило, как она безоговорочно встала на защиту Офелии.
На дне она, где ил
И водоросли... Спать в них
Ушла, — но сна и там нет.
— Но я ее любил,
Как сорок тысяч братьев
Любить не могут!..
Дальше не помню.
Татарстан — прекрасный край, милые, гостеприимные люди. Однако большинство экскурсий я почти не воспринимал, потому что все время думал о Елабуге, о последнем пристанище Марины, о том, как она ушла из жизни. Оказался очень симпатичный, чистый, приветливый городок, сохранивший постройки XVIII века. И вот нас повезли на кладбище. Заканчивался июль. Было тепло и спокойно, а я нервничал. Приехали. Этот кладбищенский угол давно стал одним из главных экскурсионных мест Елабуги. И мне это почему-то не понравилось. Почему-то мне стало обидно за Марину. За то, что несчастье в одночасье стало предметом досужих экскурсантов, в числе которых, увы, и я оказался.
Место предполагаемого захоронения. Береза из двух стволов с одним корнем. Заурядный памятник советских времен. Говорят, что когда сюда приехала Анастасия Ивановна, она без колебаний указала на эту раздвоенную березу, сославшись на детские воспоминания. Никаких научно-изыскательских работ никто не вел, и потому приходится довольствоваться эмоциональным свидетельством Анастасии Ивановны.
Потом приехали к небольшому свежевыкрашенному деревянному дому, в котором последние десять дней своей жизни провела Марина со своим 16-летним сыном. Две сверхскромные комнатки, чистенькие, прибранные, с толстым слоем экскурсионного провинциального налета. И коридор, или сени, как будет угодно, где и произошло несчастье. Говорят, что в последней ссоре ее сын Мур в ярости бросил: «Из этого дома кого-то из нас двоих вынесут вперед ногами». 31 августа 1941 года он ушел на субботник с хозяевами дома. А когда вернулся, увидел страшное. За гробом Марины шли сын и гробовщик, или служитель кладбища. Я не знаю подробностей. Шла война. До мертвых никому не было дела, даже если эта мертвая — Марина Цветаева, изгой, несчастная 49-летняя женщина, исторгнутая обществом и коллегами по писательскому цеху... Мур вскоре уехал из Елабуги. За могилой никто не присматривал — не до нее было. Так затерялось место последнего упокоения Марины. После знакомства с последним пристанищем Цветаевой я должен был представлять свою книгу и свой фильм под одним названием: «Свет огня». Я не мог говорить и сказал всего одну фразу: «Благодарю вас за вашу любовь к Цветаевой, увы, слишком запоздалую».
Встреча с Елабугой произошла спустя почти четверть века после моего знакомства с Анастасией Ивановной. Оно имело некое продолжение, навсегда оставшееся в моей памяти.
После того как А.И. Цветаева сделала мне такую невероятную надпись на ее книге, я был взволнован и потрясен и потому только и мог сказать:
— Анастасия Ивановна, я вам так благодарен!.. Я хотел бы для вас что-то сделать, но не знаю что.
Она внимательно на меня взглянула:
— Знаете что, Вячеслав Викторович... (Надо же, запомнила!) Глаза стали плохо видеть. Не могли бы вы прийти к нам и почитать стихи?
И вот через пару дней я постучался в комнату к Анастасии Ивановне. Она жила вместе со своей старинной подругой — Евгенией Филипповной Куниной. В те дни я еще ничего не знал о ней. У них в комнате находилась и Рина Васильевна Зеленая.
Анастасия Ивановна протянула мне книгу. Это были стихи Сергея Городецкого.
Я открыл наугад и стал читать:
Должно быть, жизнь переломилась
И полпути уж пройдено,
Все то, что было, с тем, что снилось,
Соединилося в одно...
Прочел до конца.
Анастасия Ивановна молча смотрела на меня, улыбалась, потом сказала:
— Да-да. Я помню. Это стихотворение Сережа нам с Мариной читал накануне первой империалистической. — Потом добавила: — Вячеслав Викторович, вы читаете стихи как поэт.
Я смутился, спросил:
— Анастасия Ивановна, здесь посвящение: «С.Крашенинниковой». Кто такая С.Крашенинникова?
— Крашенинникова... Крашенинникова... — забормотала Анастасия Ивановна.
— Настя, ну как же ты не помнишь Сонечку Крашенинникову? — с укоризной спросила Евгения Филипповна. — Это та самая Крашенинникова, которая пришла с револьвером (ударение она сделала на первое «о». — В.Х.) к Валерию Яковлевичу Брюсову. Он увидел револьвер и сказал: «Сначала выслушайте, а потом убейте».
Боже мой, я сидел рядом со «взрослыми» женщинами, которые были участниками и свидетельницами великой литературной жизни начала двадцатого века!.. Они, очевидно, могли забыть, что было полчаса назад, но они хорошо помнили то, что было во времена их молодости. Так восстанавливается связь времен, так оживает и моя память, хотя я появился на свет на полвека позже...
Евгения Филипповна прожила долгую жизнь. Она умерла в 1996 году. Ей было 99 лет, как и Анастасии, которая тоже год не дожила до столетия. Сейчас, кроме въедливых литературоведов, никто не знает, какой прекрасной поэтессой была Е.Ф. Кунина. Ибо она всегда сознательно находилась в тени тех, кого обожала и почитала. А между тем у нее есть прекрасные строки:
Уйду — забудут облик мой,
Обычай и повадки.
И эхо — тень души живой —
Останется в тетрадке.
Вскоре Цветаева и Кунина уехали из Дома ветеранов кино. Больше я их никогда не видел. Но мы подружились с Риной Васильевной, и, пока она жила в Матвеевском, я часто сопровождал ее в прогулках по нашему небольшому парку...
Генрих Бёлль. Андрей Федорович Достоевский
Страстной бульвар, возможно, одно из самых чудесных мест в центре Москвы. Уже давно нет Страстного женского монастыря. На этом месте — здание издательства «Известий». Рядом стоял старинный, начала XIX века, двухэтажный желто-белый дом — «дом Фамусова». В нем жил мой приятель, редактор на телевидении красавец Миша Смоляницкий. Я к нему, в огромную коммуналку, иногда приходил с бутылкой портвейна. Культурная общественность Москвы забеспокоилась, когда прослышала, что дом, где развивалось действие пьесы А.Грибоедова «Горе от ума», снесут. Тогдашний хозяин Москвы с деловой фамилией Промыслов успокоил не в меру нервную московскую интеллигенцию, а потом «дом Фамусова» ночью снесли «подчистую». Так расчистили к утру площадку от строительного мусора, что все ахнули, будто этого дома здесь никогда не стояло.
Страстной бульвар остался, уютный, зеленый, весьма располагающий к лени и ни к чему не обязывающим мечтаниям... Я как-то шел пешком от Пушкинской площади в библиотеку Эйзенштейна, что на Каретном ряду, и спустя много лет снова вышагивал по Страстному. Увидел много нового и интересного. Сначала — Александр Трифонович Твардовский. Он стоял в мятом плаще, засунув руку в карман брюк, — неожиданный, печальный и трезвый. Перед ним высилось здание, где жил С.В. Рахманинов, а ныне в нем находится Комитет по телевидению и печати. Мне всегда было интересно, что этот комитет печатает... С другой стороны здания — журнал «Новый мир». Не потому ли так печален был Александр Трифонович, что те далекие времена жесточайшей цензуры, гонений, психушек и тайных кухонных сборищ были невиданным расцветом русской литературы? Парадокс этот пока никто толком объяснить не смог. Но все это — досужие размышления. Твардовский стоит и тоскует. А через сто метров удобно расположился Сергей Васильевич Рахманинов. Тоже вроде не зря он здесь навечно уселся. Но совсем странно в конце бульвара, у самой Петровки, видеть Высоцкого с гитарой за спиной с раскинутыми в стороны руками. Что он здесь делает? Как он здесь оказался? То мне неведомо.
А меж трех замечательных скульптур, как и полагается паркам мегаполисов, уютно расположились парочки, пожилые люди, бомжи и гастарбайтеры. Одна тетенька, очевидно из Средней Азии, сторожко спала на лавочке, обнимая большие черные баулы.
Спасибо тебе, Страстной бульвар, за твою зелень, твою московскую эклектику и твое подлинно московское гостеприимство!
После окончания ВГИКа я часто здесь бывал — с девушками, с друзьями и с бутылкой портвейна «три семерки». Дело в том, что в этом рахманиновском здании долгое время находилось Агентство печати «Новости». Меня туда буквально за руку привел мой мастер — профессор Николай Алексеевич Лебедев. Сегодня его имя известно небольшой стае пожилых киноведов и тех, кто у него учился. Я — из их числа.
Редакцией теленовостей в АПН заведовал бывший разведчик, полковник КГБ Г.Н. Большаков. Он дружил с семьей Кеннеди, но после Карибского кризиса в 24 часа был выдворен из США. Небольшого роста, коренастый и артистичный, Большаков, увы, был подвержен традиционному русскому пристрастию. Руки его несколько подрагивали, и потому он постоянно их держал в карманах брюк...
...Однажды в отдел вбегает секретарша Большакова:
— Хотулёв! Срочно к шефу!
С тревогой вхожу в кабинет:
— Вызывали, Георгий Никитич?
Он не отвечает, смотрит в окно, потом медленно, что для него не свойственно, говорит, делая паузы:
— Тут такое дело... Ты слышал о таком писателе... — он взглянул на листок перекидного календаря. — Генрих Бёлль?
— Конечно. «Бильярд в половине десятого». Лауреат Нобелевской премии.
— Нобелевской? — недоверчиво переспросил шеф. — Не читал. Принеси мне этот... «Бильярд».
Большаков встал.
— Будешь с западными немцами работать. Язык знаешь?
— Ну... в школе учил...
— Пойдешь на курсы. У нас в АПН. Во время рабочего дня. Я приказ напишу.
— Я, конечно, с удовольствием... А зачем?
Большаков вернулся за свой стол и уставился на меня так, что мне стало не по себе. Это был жесткий, пронзительный взгляд, словно он хотел видеть меня насквозь и понять, что я за человек и можно ли мне доверять настолько, чтобы отправить работать с западными немцами. В этом взгляде, как мне тогда показалось, в какой-то мере мелькнула его первая профессия.
— Твой Генрих Бёлль предлагает написать сценарий. Называется «Петербург и Достоевский». Наверху решили, что мы должны помочь немецкой съемочной группе.
— Игровой?
— Если бы!.. Тогда это была бы не наша головная боль, а, скажем, «Мосфильма». Или «Ленфильма».
— А что я должен буду делать?
— Позже узнаешь. Не нравится мне все это. Плохо все может кончиться...
— Почему, Георгий Никитич? Такая возможность — снять фильм по сценарию лауреата Нобелевской премии. Наша редакция так прогремит после этого!
— Прогремит? Это ты правильно сказал. Так прогремит, что костей не соберешь. Ладно, иди учи немецкий и не филонь. С этими ребятами надо будет держать ухо востро.
Я вышел из кабинета вне себя от радости. Поработать с западными немцами, поехать в Питер надолго (у меня начались серьезные проблемы в семье), а там, глядишь, и в командировку пошлют. И не куда-нибудь, а в Западную Германию!
Я фантазировал, думал о том, как встречусь с Г.Бёллем, а потом буду друзьям рассказывать, как я был в Западной Германии и разговаривал с выдающимся немецким писателем. Его проза в конце шестидесятых была очень популярна в Советском Союзе. Перспективы в моей работе, как мне казалось, открывались потрясающие.
Бёлль жил в Кёльне. Вскоре оттуда был прислан сценарий. У нас в редакции появился переводчик, большой знаток немецкой литературы Константин Богатырев, небольшого роста, почти без зубов, со скошенным подбородком и землистым цветом лица. Неглаженые брюки, кургузый пиджачок завершали довольно безрадостное внешнее впечатление. Позже он вместе с нами ездил в Ленинград на съемки потому, что моих убогих знаний немецкого языка катастрофически не хватало. Богатырев был на съемочной площадке, на обедах и ужинах, на экскурсиях — одним словом, везде, где находился я и кто-либо из съемочной группы. Он был безукоризненно вежлив, сдержан, интеллигентен в самом высоком значении этого слова. Он был блестящим переводчиком. У меня с ним сложились только служебные отношения. Когда фильм был закончен, мы расстались друг с другом без взаимного сожаления. А виной тому — мои невежество и человеческое невнимание.
Он был сыном известного в 20-х годах фольклориста Петра Богатырева. Костя успел повоевать. В 1951 году, когда он учился на филфаке МГУ, его арестовали вместе с группой студенческой молодежи, куда входили еще и вгиковцы, будущие знаменитые кинодраматурги В.Фрид и Ю.Дунский. Все они обвинялись в заговоре против страны, в подготовке убийства товарища Сталина и членов правительства. Богатырева приговорили к расстрелу, но смилостивились и заменили приговор 25 годами лагеря... Он был реабилитирован в 1956 году. После вторжения наших войск в Чехословакию в августе 1968 года Богатырев стал одним из активнейших диссидентов в Москве. Их, правда, было совсем немного. Шесть или семь человек вышли с плакатами на Красную площадь, что по советским временам было совсем неслыханно. Это был тонкий, робкий и, казалось, совершенно бессильный ручеек протеста, но он страшно напугал власть. Возможно, ручеек этот и положил начало разрушению мощнейшего государства под названием СССР.
Богатырева не раз вызывали в КГБ, проводили с ним так называемые профилактические беседы, угрожали. Его уволили из издательства, где он служил, лишили средств к существованию. В 1976 году Костя возвращался к себе домой, в писательский дом, тот, что рядом с метро «Аэропорт». На лифте он поднялся на свой этаж. В авоське были бутылка молока и батон хлеба. Он искал ключи и в это время сзади получил удар по голове. 18 дней Костя был в коме. Потом открыл глаза, но ничего не сказал и через два дня умер. Убийц не нашли. Их и не искали. А эти сволочи, наверное, еще ходят по земле и даже, возможно, получают хорошую пенсию от своего ведомства.
Итак, Костя Богатырев перевел сценарий Бёлля. Его почитали на всех уровнях. Не нашли ни антисоветчины, ни каких-либо подводных камней. А цензура в советские времена была, как известно, жесточайшая. В Москву приехал литературный секретарь Бёлля, симпатичный седоватый дядька чуть за пятьдесят. Он тоже был из Кёльна. А там немецкий с таким мягким произношением, что по первости я ничего не понимал. Ибо, как я выяснил, и в школе, и во ВГИКе нас учили (правда, из рук вон плохо) классическому берлинскому произношению. Литсекретаря звали Петером. Он воевал под Ленинградом. Когда он приехал на съемки, я повез его на Пискаревское кладбище. Он плакал, и мне казалось, что слезы его были искренними. Через Петера я передал Бёллю подарок — дневники Ф.М. Достоевского за 1880 год, изданные в Санкт-Петербурге в 1911 году. Сделал надпись, разумеется на русском языке. Когда Петер появился в Ленинграде, съемки были в самом разгаре. Он передал мне книгу Бёлля «Конец одной командировки», где была следующая надпись: «Вячеславу Викторовичу Хотулёву с дружеским приветом и благодарностью. Июнь. 1968 год. Г.Бёлль». К своему стыду, я так и не прочел ее по причине весьма примитивного знания немецкого языка. Хотя справедливости ради надо сказать, что во время общения с немецкой съемочной группой я мог объясняться на бытовом уровне и даже кое-что понимать.
В Ленинграде нас поселили в гостиницу «Астория», рядом с «Ленинградской», бывшей гостинице «Англетер», где повесился С.Есенин. У меня был роскошный одноместный номер с альковом. Когда в конце 80-х я ушел со службы на «Мосфильме» в никуда, а через некоторое время стал снимать неигровое кино и писать книги, я достаточно поездил как по России, так и за ее рубежами — от Аляски до Джакарты, снимал более чем в 20 странах. Но никогда не жил в таком роскошном номере, как это было в 1968 году, во время съемок «Петербург и Достоевский»... Да уж, видимо, и не придется по причине иных экономических измерений.
Бёлль в то время задумал цикл фильмов. Первым из них был наш. Потом должны были последовать: «Дублин и Джойс», «Алжир и Камю». Я не знаю, удалось ли ему осуществить столь грандиозный и в высшей степени интересный замысел, но самая идея — просто выдающаяся!..
Приехала небольшая съемочная группа с телеканала «Вест Дойче Рундфунк». Режиссером был парень чуть постарше меня — Уве Бранднер. Он был высок, строен, с темными подглазьями и густыми каштановыми волосами. Одет был в модную для того времени джинсовую пару. Мы сидели в ресторане отеля, на столе красовались два маленьких флажка — СССР и ФРГ, пили вино, беседовали — одним словом, усиленно готовились к завтрашним съемкам... Первой ошеломляющей новостью, которая обрушилась на меня, была фраза Уве. Он, улыбаясь, сказал мне: «Ich bin Schuhl» («Я — педик»). Я настолько был ошеломлен, что не знал, как реагировать. Костя Богатырев переводил «туда-обратно» с совершенно невозмутимым лицом. Потом Бранднер достал журнал «Шпигель» («Зеркало») за май 1968 года. Там торжественно сообщалось, что в ФРГ отменена уголовная статья за гомосексуализм. Когда я пришел в себя, доходчиво объяснил режиссеру, что у меня противоположные склонности. И он больше эту тему не поднимал.
Работа началась с моего предложения разыскать внука Ф.М. Достоевского и уговорить его сниматься. Немцы с восторгом встретили мою идею. Я стал звонить в Москву, потому что каждый самодеятельный шаг необходимо было согласовывать. Большаков мрачно меня выслушал и отослал в Ленинградский горком партии. Я побежал туда, что называется, впереди собственного визга. В отделе пропаганды меня встретили несколько настороженно и задали один вопрос: «А как Москва?» Я нагло и уверенно отвечал, что в целях укрепления отношений между СССР и ФРГ на фоне потепления международной обстановки, а также после консультаций с нашим послом, фантазировал я, товарищем Царапкиным, это предложение немецкой стороны (не мог же я себя «подставлять») одобрено.
Вскоре я встретился с Андреем Федоровичем Достоевским, прямым внуком великого русского писателя. Ему был тогда 61 год.
Несколько лет назад я с экскурсией приехал в Старую Руссу, что в Новгородской области. Красивый старинный русский город, известный аж с XI века. Много изумительных деревянных домов с резными наличниками. Там — музей Ф.М. Достоевского. Он приобрел здесь скромный дом и летом вместе с женой, Анной Григорьевной, сюда приезжал. Милая пожилая женщина, подведя нас к одному из стендов, стала говорить о внуке Ф.М. — Андрее Федоровиче. И я вдруг стал с ней спорить, с апломбом заявив, что его звали не Андрей, а Федор. Мол, я был с ним знаком и снимал его. Вот так меня подвела память, и потому я повел себя постыдно и вызывающе. Хочу отсканировать документы, связанные с теми уже далекими съемками, а также несколько писем, адресованных мне. И все это, как нижайшее извинение, послать в музей в Старую Руссу.
Андрей Федорович был в темно-синем берете, сером плаще. Небольшого роста. Он спокойно смотрел на меня большими, чуть навыкате, серо-голубыми глазами. Терпеливо ждал, пока я закончу свой вдохновенный монолог о том, какая это будет интересная картина. Выглядел он усталым и не очень здоровым. Некоторое время назад Андрей Федорович с превеликими трудностями перевез прах Анны Григорьевны Достоевской из Крыма, и неделю или две тому прах был перезахоронен в Александро-Невской лавре, рядом с Федором Михайловичем.
У Бёлля в сценарии была замечательная идея — снимать в тех местах, где происходили события романа «Преступление и наказание», о чем я и поведал Андрею Федоровичу.
Он деловито отвечал:
— Все места, где происходило действо, слава богу, в целости и сохранности. Более того, сохранилась и та самая кладовка, откуда взял топор Родион Романович Раскольников. (Это тройное «р» меня тогда впервые заставило вздрогнуть. — В.Х.). Одна просьба, Вячеслав Викторович, — церемонно продолжал внук Достоевского. — Дело в том, что у меня рак, и потому я прошу не снимать меня на солнце.
Я оторопело на него взглянул. Стало неприятно оттого, что так просто, как о насморке, и потому чуть кокетливо, как мне показалось, сказал он о своей болезни. Я тогда еще подумал о его старческой мнительности. Ну, конечно! Мне было 28, а ему уже за шестьдесят, и мне он казался глубоким стариком.
Съемки начались.
— До дома старухи процентщицы было семьсот тридцать шагов, — сказал в кадре Андрей Федорович Достоевский и направился к злополучному дому.
К нашему изумлению, количество шагов совпало. Мы снимали ту самую галерею, по которой ходила Сонечка Мармеладова. Мы снимали крошечное помещение в одной из арок двора, где Раскольников взял топор. Все это было в окрестностях и прилегающих дворах проспекта Майорова (ныне ему вернули прежнее название — Вознесенский проспект. — В.Х.).
Мои задачи были весьма разнообразны. Я организовывал объекты съемок, договаривался с властями о всяческих разрешениях. Другими словами, говоря современным языком, я был исполнительным продюсером. Работа с зарубежными телекомпаниями приучила меня к порядку и обязательности — тем качествам, какие сегодня зачастую отсутствуют не только в кинематографе, но и в других областях нашего многообразного существования.
В середине шестидесятых был изобретен «поляроид» — мгновенная цветная фотография, после щелчка затвора тут же вылезавшая наружу. Правда, небольшая, где-то шесть на шесть. Поначалу это производило неизгладимое впечатление. У меня есть такая «фотка», как говорят нынче. На ней — режиссер У.Бранднер, немецкий оператор, Андрей Федорович, Костя Богатырев. Я сбоку тоже присоседился.
Начальство в Москве установило строгий контроль как за съемками, так и за поведением нашей съемочной группы. Как-то выдался очень тяжелый съемочный день. Андрей Федорович плохо себя чувствовал, он капризничал. Режиссер раздражался. Мы снимали «на натуре», и почему-то к нам без конца подходила милиция и спрашивала, на каком основании мы снимаем. Я показывал бумаги, объяснял. Через некоторое время все повторялось сначала. Вечером я сидел в номере, усталый, издерганный. Не было сил спуститься вниз поужинать.
- Комментарии