При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Культура
    Салтыков (Щедрин)

    Салтыков (Щедрин)

    Культура
    Февраль 2021

    Об авторе

    Сергей Дмитренко

    «Русская правда» и современники

    Эффектность ухода Салтыкова с поста тверского вице-губернатора видна нам из пространства времени: исправляя должность губернатора, Михаил Евграфович обеспечил необходимое собрание своих земляков — чрезвычайный съезд дворян Тверской губернии, а когда он начался, избавил себя от вынужденной необходимости стать его разгонщиком. В дни съезда Салтыкову обеспечилось положение удивительное: прошение об отставке (очевидно, согласованное) подано, но императорского указа еще нет. Важные подробности этих дней мы знаем благодаря усилиям краеведа Николая Венедиктовича Журавлева, подготовившего серьезную документальную базу для реконструкции тверских страниц жизни Салтыкова.

    В областном архиве Журавлев отыскал относящиеся к началу февраля 1862 года письма к сыну предводителя Бежецкого уездного дворянства, депутата Тверского дворянского собрания от Бежецкого уезда Федора Михайловича Лодыгина. В письме от 1 февраля читаем: «Наш вице-губернатор, известный вольнодумец, подал в отпуск и, по слухам, не вернется к должности, говорят, что ему предложил это Ланской». Это действительно слухи: Ланского, покровительствовавшего Салтыкову, в кресле министра внутренних дел почти год как сменил Валуев (а Ланской, между прочим, так совпало, скончался накануне тверских событий — 26 января 1862 года). Возможно, здесь отзываются долгие тверские пересуды о том, что Ланской не раз привлекал Салтыкова к разрешению серьезных министерских вопросов и вполне мог способствовать его дальнейшему перемещению по служебной лестнице. Но главное, речь в письме идет не об отставке, а об отпуске. О том, что Салтыков попросился в отставку, Лодыгину еще неведомо.

    Но в его письме сыну от 7 февраля уже иное: «Красный наш вице- к должности более не вернется. Он уже подал в отставку, но в Собрание ездил все дни». Скорее всего, о своей будущей отставке сообщил участникам съезда сам Салтыков. Тем самым он, не будучи депутатом чрезвычайного собрания, достойно, без вздутого пафоса объявлял о своей поддержке преобразований — как один из тверских помещиков, свободный от административных рангов.

    Журавлев также проанализировал сохранившиеся черновики текста обращения тверских дворян к императору Александру II (так называемый «адрес») и высказал предположение, что он был «если не написан, то отредактирован Михаилом Евграфовичем».

    Вновь повторю: большинству биографов исторического лица (каждому — с собственными целями) хочется изобразить своего героя в некоей целеустремленности, иначе какое же это историческое лицо?! Над созданием общественной репутации Салтыкова еще при его жизни сосредоточенно поработали фигуранты социал-радикалистской нацеленности. Именно в их освещении Салтыков был окончательно загримирован в Щедрина. Принятое самим Михаилом Евграфовичем самопредставительное начертание: Салтыков (Щедрин) превратили в Салтыкова-Щедрина, а затем и просто в Щедрина. А в «Щедрина», в нутро этого человечески никогда не существовавшего гомункула, можно было вставлять все, что заблагорассудится.

    После 1917 года «Щедрин» по-коммунистически должен был стать предтечей так называемых советских писателей, верных певцов большевистской партии, ее социальных и философских откровений, ее преобразовательных программ. Поэтому объявляется, что Салтыков не только ходил на съезд дворян (подтверждено документально), но и состоял в круге авторов послания императору (что очень шатко).

    Для соответствующей драматизации происходящего советскими щедриноведами высказывалось и мнение, что должность тверского вице-губернатора Салтыков покинул вынужденно, во всяком случае, под некоторым давлением. Правда, реальных фактов такого давления не выявлено. Не может всерьез рассматриваться и предположение, что Салтыков, имея четырехмесячный отпуск с сохранением оклада, вполне мог подать рапорт об отставке после его завершения. Признать такое, прямо скажем, шкурническое решение возможным для Михаила Евграфовича значит — расписаться в полном непонимании его характера, жизненных принципов, представлений о чести и достоинстве. Салтыков умел считать деньги, это неоспоримо. Но он всегда считал честно заработанные деньги — а других просто не признавал.

    Прочие гадания вокруг этой отставки также не подкреплены сколько-нибудь весомыми доводами. На основании многолетнего изучения мотиваций и поступков своего героя приходишь к твердому выводу: по складу своего характера Михаил Евграфович не относится к людям, которых можно понудить сделать что-либо через силу, наперекор себе. Много лет состоя на государственной службе, он никогда не считал себя карьерным чиновником и в историю России вошел не как действительный статский советник, добившийся литературной известности, а как великий писатель, на жизненных путях дослужившийся до генеральского чина. Тем более что были среди наших писателей и чином повыше — действительный тайный советник Гаврила Романович Державин, тайные советники Федор Иванович Тютчев, Аполлон Николаевич Майков, Константин Константинович Случевский... А среди действительных статских советников обнаруживаем скромного Ивана Александровича Гончарова.

    Словом, о действительных причинах салтыковской отставки 1862 года мы можем судить, лишь собирая предположения современников и изучая действия нашего героя с февраля 1862 года.

    Среди узкого круга ближайших друзей Салтыкова особое место занимает Николай Андреевич Белоголовый (1834–1895). Врач-терапевт, с молодости тянувшийся к литературе и в конце концов совершенно ей отдавшийся, он был знаком с Салтыковым с середины 70-х годов XIX века, а сблизился уже в 80-е, когда медицинскую практику оставил. Тем не менее Белоголовый стал для хворого писателя своеобразным живым плацебо: Михаил Евграфович принимал его рекомендации, считал их несущими оздоровление, а однажды письменно признался этому чудесному доктору: «С Вами, кроме болезней, и о многом другом можно было посоветоваться...»

    Белоголовый оставил о Салтыкове довольно обширные, хотя и незавершенные воспоминания, основанные на записи рассказов самого писателя о «жизни, воспитании, высылке, государственной службе и т.д.». Взялся за их систематизацию он уже в 90-е годы, незадолго до собственной кончины, но кое-какие свидетельства, содержащиеся в них, заслуживают внимания.

    Так, в них дана объективная, очевидно, основанная на впечатлении Салтыкова характеристика губернатора Баранова: «человек не особенно выдающегося ума, но очень мягкий и доброжелательный и не только не тормозивший, а скорее сочувствовавший либеральным стремлениям правительства». Боясь «подпасть ответственности за какие-нибудь упущения и неправильные толкования крестьянской реформы, Баранов «старался разделить эту ответственность с Салтыковым, взвалив на его плечи часть организационной работы в губернии».

    Вместе с тем Салтыков, состоявший в дружестве с уже известным нам Алексеем Михайловичем Унковским («запас житейской мудрости в нем был богатый, русскую жизнь и все ее неустройства он изучил до тонкости и умел иллюстрировать самыми разнообразными доказательствами»), испытывал «одинаковые с ним разочарования от недостаточности программы крестьянского освобождения, горячо воевал и не с противниками освобождения <...> а с теми людьми, которые, удовлетворившись реформой освобождения крестьян, не видели настоятельной потребности в ее развитии, и воевал не только на словах, а в печати».

    Здесь, несомненно, имеются в виду пять статей 1861 года в «Московских ведомостях» и в «Современной летописи русского вестника» (подписаны: М.Салтыков): «Об ответственности мировых посредников», «К крестьянскому делу», «Где истинные интересы дворянства?» и др. Тогда же писал он и под именем «Н.Щедрин» — как мы уже знаем, то, что позднее назвал «сатирами в прозе».

    В связи с этим Белоголовый, очевидно, опираясь на суждения Салтыкова, говорит о «неудобстве» «совместительства литературы и особенно публицистики, с одной стороны, и видного административного поста — с другой». Однако — вновь вспомним вольный, даже импульсивный характер Салтыкова — не эти гражданственные страдания будоражили его. Белоголовый далее пишет решительное: «Служба скоро надоела Салтыкову».

    Именно этот довод представляется очень убедительным.

    Салтыков по своему природному дару был человеком преобразовательным, творческим, а по характеру этого дара — творцом-индивидуалистом, писателем. Это видно уже по жанровой раскованности его «Губернских очерков», где сатира переливается в лирику, а проза в драматургию. Ибо как человек-зритель Салтыков театр любил, но как писатель он не ждал сценических воплощений им написанного (да, как мы знаем, не очень-то с этим было у него ладно). Салтыков расставлял и встраивал свои изумительные по творческой свободе драматургические миниатюры в столь же своеобычные формы своих прозаических созданий. Что и говорить, служба с юных лет приучала его работать в коллективе, но индивидуалиста, который полагается на себя самого, волей-неволей и от других требует такого же отношения к деяниям, перебороть не так-то просто, если вообще возможно. Даже будучи начальником, Салтыков и в этой сфере оставался самим собой, не раскалывал свою индивидуальность, необходимую для писательства.

    Сохранились свидетельства времен его рязанского вице-губернаторства о том, что поступавшие к нему бумаги, подготовленные подчиненными, он не только тщательно правил, но порой попросту переписывал (часть этих своеобразных автографов гения русской сатиры сохранилась). Позднее, редактируя «Отечественные записки», Салтыков, читая поступившее в редакцию то или иное сочинение и усмотрев в нем достоинства, начинал, не тратя времени на переговоры с автором, переделывать текст так, как считал нужным. Эти прикровенные перелицовывания до сих пор остаются одной из экстравагантных проблем щедринистики и истории русской литературы в целом.

    Ход тверского дворянского собрания и ломавшиеся на нем копья, вероятно, окончательно утвердили Салтыкова в правильности его ухода в отставку. Служба даже в благоприятных условиях давала очень скромные результаты. К слову, сменивший его на посту вице-губернатора лицейский приятель историк Юрий Толстой затем тоже совершил поворот не в пользу карьеры. В должности товарища (то есть заместителя) обер-прокурора Святейшего Синода он стал изучать монастырское хозяйство и особенности иерархического устройства Русской Православной Церкви после петровской реформы.

    1862 год Россия встречала с воодушевлением. Начало русской государственности связывалось с летописным свидетельством лета 6370 (862 год от Рождества Христова) о призвании варягов на княжение в новгородских землях. Весомая дата давала основу для празднования тысячелетия России — древней и теперь обновляющейся. Вскоре после прихода Александра II на трон не кто иной, как известный нам министр внутренних дел Сергей Степанович Ланской стал энтузиастом сооружения памятника в честь этого юбилея в Новгороде Великом. Дело вызвало всенародный отклик, был объявлен конкурс проектов памятника, на котором победил молодой, двадцати четырех лет от роду, художник-баталист Михаил Микешин... Памятник заложили на площади Новгородского кремля 16 мая 1861 года, соответственно, торжественное открытие предполагалось в 1862 году. Оно и состоялось 8 сентября, только к тому времени другие, совсем не торжественно-юбилейные, а катастрофические события оказались в центре общественного внимания.

    Это прежде всего распространение террористической прокламации «Молодой России» и доселе таинственные майские пожары в Петербурге. На первый взгляд на фоне бедствий, обрушившихся на нашу страну в ХХ веке, и прокламация, и пожары выглядят маленькими эксцессами. Однако при внимательном рассмотрении оказывается, что именно они положили начало следующему после декабристского путча этапу движения к насильственному, а не эволюционному преобразованию системы государственного управления в нашей стране, происшедшему в 1917 году.

    Автором прокламации был двадцатилетний студент физико-математического факультета Московского университета Петр Заичневский (в другом начертании Зайчневский), из дворян. С июля 1861 года он находился под арестом в Тверской полицейской части в Москве, куда вместе с товарищами угодил за распространение крамольной политической литературы. Написанное здесь собственное творение Заичневского, по его же позднейшим воспоминаниям, «выправили общими силами, прогладили и отправили для печатания через часового». Этот довольно пространный документ, по объему явно превосходящий листовку (формата «пол-листа», то есть примерно двадцать на тридцать пять сантиметров, с четкой печатью; сам автор называет его, по старой традиции, журналом), незамедлительно был напечатан (по некоторым данным, в типографии, устроенной в одном из имений в Рязанской губернии) и распространялся не только в Москве и Петербурге, но и по России.

    Содержание «Молодой России» без преувеличений ошеломляет мизантропической чудовищностью.

    В острых выражениях обрисовав состояние российского общества как раскол на две взаимовраждебные части, «две партии»: «всеми притесняемая, всеми оскорбляемая партия, партия — Народ» и «партия императорская», Заичневский предъявляет целый комплекс различных требований к власти, но следом снимает их заявлением: «Выход из этого гнетущего, страшного положения, губящего современного человека, и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, один — революция, революция кровавая и неумолимая, — революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка.

    Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы; мы предвидим все это и все-таки приветствуем ее наступление, мы готовы жертвовать лично своими головами, только пришла бы поскорее она, давно желанная!»

    И наконец назвав в финале те силы, которые эту революцию совершат («народ: он будет с нами, в особенности старообрядцы, а ведь их несколько миллионов»; «забитый и ограбленный крестьянин»; «войско», а в нем «офицеры, возмущенные деспотизмом двора», те, кто, по мнению автора, «вспомнит и свои славные действия в 1825 году, вспомнит бессмертную славу, которой покрыли себя герои-мученики»; «главная надежда на молодежь»: «она заключает в себе все лучшее России, все живое, все, что станет на стороне движения, все, что готово пожертвовать собой для блага народа», из нее «должны выйти вожаки народа», она «должна стать во главе движения», на нее «надеется революционная партии»), автор завершает свое сочинение потрясающим по своей кровожадности призывом:

    «Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное и с громким криком “Да здравствует социальная и демократическая республика Русская!” двинемся на Зимний дворец истребить живущих там. Может случиться, что все дело кончится одним истреблением императорской фамилии, то есть какой-нибудь сотни, другой людей, но может случиться, и это последнее вернее, что вся императорская партия, как один человек, встанет за государя, потому что здесь будет идти вопрос о том, существовать ей самой или нет.

    В этом последнем случае, с полной верою в себя, в свои силы, в сочувствие к нам народа, в славное будущее России, которой вышло на долю первой осуществить великое дело социализма, мы издадим один крик: “В топоры”, и тогда... тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам!

    Помни, что тогда кто будет не с нами, тот будет против; кто против — тот наш враг; а врагов следует истреблять всеми способами.

    Но не забывай при каждой новой победе, во время каждого боя повторять: “Да здравствует социальная демократическая республика Русская!”».

    Вот так — не более, но и не менее.

    Очень многие об этом знали, многие это читали, но надо признать: «Молодую Россию» Россия тысячелетняя сакраментально проглядела.

    Понятное дело — Герцен (добрался листок и до Лондона). Хотя Заичневский отвесил ему тоже, обвинив в отсталости, Александр Иванович отозвался довольно благодушной статьей «Молодая и старая Россия» (Колокол. 1862. 15 июля), где выглядел эдаким Павлом Петровичем Кирсановым, взирающим на лабораторные шалости Базарова.

    Творение молодого мизантропа с очевидными патологическими качествами Герцен называет «юношеским порывом, неосторожным, несдержанным, но который не сделал никакого вреда и не мог сделать». «Жаль, что молодые люди выдали эту прокламацию, но винить их мы не станем. Ну что упрекать молодости ее молодость, сама пройдет, как поживут... Горячая кровь, il troppo giovanil’ bollore[1], тоска ожидания, растущая не по дням, а по часам с приближением чего-то великого, чем воздух полон, чем земля колеблется и чего еще нет, а тут святое нетерпение, две-три неудачи — и страшные слова крови и страшные угрозы срываются с языка. Крови от них ни капли не пролилось, а если прольется, то это будет их кровь — юношей-фанатиков».

    Разумеется, сейчас, через сто шестьдесят лет, мы знаем, чья кровь проливалась, просто все боимся себе, друг другу сказать, сколько этой всенародной крови у нас с самыми благими намерениями пролилось.

    Но на эту вечную тему здесь рассуждать не совсем к месту. Сузим поле метафизических прений и зададим лишь вопросы, ответы на которые нам необходимы.

    Первый, разумеется, об отношении к прокламации Салтыкова.

    Ответ, увы, лаконичен. Объективными сведениями о знакомстве Салтыкова с сочинением «Молодая Россия» щедриноведение не располагает. Вместе с тем невозможно представить, что Михаил Евграфович не знал о «Молодой России» ничего. Знал в 1862 году. Так или иначе обсуждал этот сюжет и позднее, особенно со второй половины 70-х годов XIX столетия, когда с «Отечественными записками» стал сотрудничать Лонгин Федорович Пантелеев (1840–1919), колоритная личность, талантливый, энергичный издатель и одновременно — публицист с экстремистскими наклонностями, как раз в 1862 году вступивший в только что возникшее в Петербурге тайное общество «Земля и воля». Оно в России положило начало террористическим формам борьбы с властями. Пантелеев оставил обширные воспоминания, где заметное место отведено Салтыкову, сочинениям которого он увлекся с гимназических лет.

    Его воспоминания для нас важны потому, что Пантелеев подробно пишет обо всех проявлениях российского социал-радикализма, свидетелем которых он был (в том числе и 1862 года). Разумеется, не ускользнуло бы от его пристального взора и все соответствующее, если бы оно проявлялось у Михаила Евграфовича. Однако ничего подобного у Пантелеева нет. Более того, в записи неопубликованного интервью с ним 1908 года содержатся выразительные подробности. Лонгин Федорович подчеркнул «противоречие между идеями Щедрина (так. — C.Д.), проникнутыми широкими перспективами французских утопистов» (уж не антиутопическая ли «История одного города» имеется в виду?! — C.Д.), и его личной жизнью» и то, что Михаил Евграфович «весьма сурово, как о глупцах, отозвался о первомартовцах» (то есть о террористах, убивших императора Александра II).

    Поэтому здесь и об отношении Салтыкова к террору.

    Процитированную выше статью, оправдывающую апологета тотального террора, Герцен поразительным образом начинает словами о том, что есть террор в его понимании: «В Петербурге террор, самый опасный и бессмысленный из всех, террор оторопелой трусости, террор не львиный, а телячий, — террор, в котором угорелому правительству, не знающему, откуда опасность, не знающему ни своей силы, ни своей слабости и потому готовому драться зря, помогает общество, литература, народ, прогресс и регресс...»

    Герцен, может быть, величайший из отечественных публицистов. Он поднял русскую публицистику на высоту художественного слова. Однако публицистика, исходящая из анализа фактов, а не из переживания впечатлений, как художественная проза, не может быть, по классическому замечанию Льва Толстого, «бесконечным лабиринтом сцеплений, в котором и состоит сущность искусства». Публицистика требует именно конкретных мыслей, иначе рискует обернуться демагогическими построениями.

    Как раз это мы в герценовской статье и наблюдаем. Виртуозно отвлекая внимание от «Молодой России», помалкивая о зловещей «Земле и воле», высмеивая майские пожары в Петербурге («Поджоги у нас заразительны, как чума, и совершенно национальное выражение пустить красного петуха — чисто народное, крестьянское» и т.д.), Герцен сгребает вместе для произведения вящего впечатления вполне локальные и понятные предупредительные правительственные меры: «“День” запрещен, “Современник” и “Русское слово” запрещены, воскресные школы заперты, шахматный клуб заперт, читальные залы заперты, деньги, назначенные для бедных студентов, отобраны, типографии отданы под двойной надзор...»

    Итог известен: можно утверждать, что и ныне мы в России повсеместно — от университетов до средних школ — изучаем отечественный 1862 год не так, как он сложился в действительности, а по статье Герцена.

    Но у Салтыкова тоже есть своя оценка этого года.

    Он мудро воздержался от попыток доискаться до причин петербургских пожаров (Лесков попробовал и более чем на десятилетие получил бойкот от так называемой передовой общественности, что сильно осложнило его вхождение в сады российской изящной словесности).

    Остался равнодушен к закрытию шахматного клуба (его создал землеволец Николай Серно-Соловьёвич, разумеется, не для интеллектуальных игрищ, а как явочное пространство для оппозиционеров).

    Довольно сдержанно отнесся Салтыков и к приостановлению (а не запрещению, как пишет Герцен) на восемь месяцев журналов «Современник» и «Русское слово» (газета «День» была приостановлена на один номер).

    И наконец, в обозрении «Наша общественная жизнь» (март 1864-го) Салтыков высказался об этом времени так: «1862 год совершил многое: одним он дал крылья, у других таковые сшиб». Ему важно не то, какие события произошли, а как эти события повлияли на людей, кто с чем из 1862 года вышел.

    Эта оценка связана с целями тогдашней яростной полемики восстановившихся «Современника» и «Русского слова» — в контексте герценовской интерпретации происшедших в 1862 году событий. Но все же и в сути этой оценки (а мы даем лишь ее исходный тезис, оставляя читателям прочтение всей статьи) очевидна разноприродность литературных дарований Герцена и Салтыкова.

    Своеобразная художественность Герцена интровертна, она формируется лирическими, субъективными доминантами его личности. «Подпольный человек» из повести Достоевского (задуманной как раз в 1862 году) соотносим не только с Чернышевским и Варфоломеем Зайцевым, но в значительной степени и с Герценом («Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить»).

    Художественность Салтыкова (здесь можно применить: Салтыкова-Щедрина) экстравертна, комизм превалирует над лиризмом: несовершенства мира дольнего бурно проявляются на фоне величественного мира горнего, поэтому ничего придумывать не надо, все есть в «карикатуре действительности», надо только разглядеть и описать.

    И в событиях 1862 года Салтыкову интересны не факты сами по себе (сколько же он огребет за то, что критически, мягко-критически, выскажется о романе «Что делать?» — и лишь потому, что не стал делать скидку на горестное положение Чернышевского, жестоко пострадавшего в том же самом году). Ему незачем играть с ними, как играют в кубики.

    Салтыкову интересно то, что произошло с соотечественниками, прочувствовавшими и пережившими 1862 год. А это видится лишь с некоторого временного расстояния.

    Он был независим в представлениях о том, что в определенных кругах называли «настоящим делом», а именно к радикальным формам в решении социальных и экономических проблем. («Разговоры с Зайчневским становились утомительны, — вспоминал Л.Ф. Пантелеев, — он тогда был в периоде крайней экзальтации и поминутно повторял все одно и то же: “Прошло время слов, настала пора настоящего дела”. Перечитав не раз “Молодую Россию”, я окончательно убедился, что это горячечный бред, да еще могущий по своему впечатлению на общество повести к очень дурным последствиям, потому все данные мне экземпляры уничтожил».)

    Уничтожить-то уничтожил, но трихины остались живехоньки.

    То, что Салтыков в ту пору также размышлял о сути «настоящего дела», подтверждается строками в его незавершенном романе «Тихое пристанище». Его опубликовали только в 1910 году, но задуман он был, по косвенным приметам, в начале все того же 1862 года, и работа над ним, по меньшей мере, шла до начала года 1863-го.

    Замысел Салтыкова исходил из важнейшей для него идеи о необходимости «из тесных рамок сектаторства выйти на почву практической деятельности». Но, пожалуй, его представления о «настоящем деле» шли вразрез с погромной программой Заичневского. Один из центральных персонажей «Тихого пристанища», исключенный из университета за участие в «беспорядках» купеческий сын Крестников, находясь в богатом уездном городе, говорит, в частности, о том, что «настоящее дело не здесь, а там, в глубине, и что там надо иметь людей». В то время, как сторонники Заичневского устремлялись в столицы, в дворцы, к горлу верховной власти, персонажу Салтыкова, ведомому им, даже уездный город велик для «настоящего дела». Как говорится, не было счастья, да несчастье помогло. Принудительная служба Салтыкова в вятских краях навсегда притянула его сердце к российской глубинке, навсегда идея о пагубности центростремительного развития России и необходимости замены его развитием центробежным стала руководящей в исканиях писателя. Его слово о России начато «Губернскими очерками», а в середине 80-х годов, незадолго до смерти, он пишет сюжетно симметричный им цикл «Мелочи жизни», вновь с тем же направлением: «из больших центров в глубь провинции».

    У нас еще будет место подробно сказать об этой салтыковской любви-боли, а сейчас отметим лишь, что дорогих ему героев Салтыков отправлял во глубину России, разумеется, не затем, чтобы они там порешили пьяницу квартального или взорвали волостное правление. Но все же, ожидая от них деяний созидательных, он никак не мог допустить на свои страницы героев-резонёров. Такие герои оставляют общий замысел статичным, а фабулу аморфной. Подобное у него уже было в прозаических опытах 40-х годов. Время перемен рождает, должно рождать новых героев. А оно родило, первым родило Заичневского, который вызвал снисходительную усмешку Герцена, который, наверное, вдохновил Чернышевского, тогда же взявшегося за роман «Что делать?». А Салтыкова этот монстр с программой «настоящего дела» — «Молодой Россией» в дрожащих от нетерпения руках, пожалуй, испугал.

    И «Тихое пристанище» осталось незавершенным.

    Коль речь зашла о делах политических, попробуем, вновь и вновь отрываясь от конъюнктуры и превратного щедриноведения, установить объективно-определенные черты политических предпочтений Салтыкова, коль скоро о них написаны в советское время сотни страниц. Только пересказывать на них написанное не станем: там ложь спорит с неправдою.

    Куда больше доверия — проверяемого, между прочим, доверия — вызывают суждения уже известного нам доктора Белоголового. Как мы отметили, Николай Андреевич по своим политическим взглядам был близок к деятельному радикализму, так что встретить в лице почитаемого им Салтыкова единомышленника было бы для него нечаянной радостью. Однако Белоголовый был человеком честным и не видел никаких оснований для того, чтобы сказать о Михаиле Евграфовиче нечто искажающее его могучий образ.

    Салтыков был для Белоголового личностью из тех, которые не принадлежат «к какой-нибудь политической партии». Хотя он, пишет Белоголовый, «и имел завидно определенные политические взгляды, но с таким своеобразным оттенком, что его трудно поставить под какое-то шаблонное партийное знамя». По мнению Белоголового, его интереса к разного рода «социалистическим теориям», «его сочувствия к ненормальному и бедственному положению рабочего класса» «слишком мало» для того, чтобы «причислить Салтыкова к социалистам; вся его литературная деятельность в общем, вся его личная жизнь противоречат такому зачислению».

    Далее Белоголовый приводит важнейшее суждение Михаила Евграфовича, оговаривая, что старается «употребить в этой передаче подлинные слова Салтыкова»: «Как говорят французы — il y a fagots et fagots[2], так есть буржуазия и буржуазия; я, как сам рабочий человек, не могу не чувствовать уважения к той части западноевропейской буржуазии, которая работает с утра до вечера самым добросовестным образом и честным трудом достигает благосостояния и обеспеченности; она обладает весьма солидными познаниями, и ее труды нередко производительны для всего человечества; не могу же я эту буржуазию ставить на одну доску с нашей, с каким-нибудь московским фабрикантом, ворочающим миллионами и который сам не имеет ни малейшего понятия о труде, а всю свою жизнь проводит вечным именинником в кутежах да в пирах, он даже о технике своего производства не имеет ясных понятий и не следит за его усовершенствованием, а ограничивается тем, что нанимает для фабрики управляющего, платит по двадцать пять тысяч рублей в год, тот ведет все дело, и наш фабрикант только <...> собирает деньги...»

    Таково, что называется, независимое представление салтыковских общественно-политических воззрений. Однако не станем абсолютизировать и его (недаром сам писатель воздерживался от каких-либо манифестов и деклараций).

    Вернемся к самому интересному в биографии писателя — к его повседневности.

    В феврале 1862 года Салтыков, оставаясь в Твери, начал работать над циклом «статей», которому намечал дать заглавие «Глупов и глуповцы». Причем вступление к нему под названием «Общее обозрение» рачительный Михаил Евграфович написал на сохранившихся у него бланках «советника Вятского губернского правления».

    Работа шла быстро, и еще в десятых числах февраля «Общее обозрение» «Глупова и глуповцев» было послано Некрасову для публикации в «Современнике». А 21 февраля Салтыков отправил по тому же адресу очерки «Глуповское распутство» и «Каплуны» с просьбой напечатать все вместе — и с расчетом на продолжения.

    Однако началась очередная фантасмагория, уже привычная для взаимоотношений Салтыкова с «Современником». Скоро выяснилось, что первый очерк Салтыкова в редакции надолго, если не навсегда (здесь мнения щедриноведов расходятся) затерялся, а покаянно набранные для майского номера два последующих очерка были цензурой запрещены...

    Вновь надо отдать должное характеру Салтыкова. Такие пакости жизн

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог