Об авторе
Георгий Георгиевич Демидов родился в 1908 году. Автор повестей и рассказов о массовых репрессиях. Окончил физико-химический факультет Харьковского государственного университета.
Первый патент на изобретение получен им в 1929 году, в возрасте 21 года. В 30-х годах работал в лаборатории Ландау в УФТИ.
В феврале 1938 года арестован и осужден по ст. 58.10 (контрреволюционная деятельность) на 8 лет колымских лагерей. В 1946 году получил второй срок (10 лет) за то, что назвал Колыму Освенцимом без печей. В 1951 году вышел на положение ссыльного по ст. 39.
Реабилитирован в 1958 году. После реабилитации жил в Ухте.
В 1987 году Георгий Демидов скончался, не увидев напечатанной ни одной своей строчки.
Колыма становится текстом
Вернувшийся с Колымы реабилитированный политический заключенный Демидов Георгий Георгиевич, в прошлом физик-теоретик, ученик Ландау, еще на каторге дал себе слово описать пережитое. В самом факте письменного свидетельства он видел оправдание своей жизни, тех двадцати лет, которые прошли в тюрьмах, лагерях, ссылке. «Я пишу потому, что не могу не писать».
На публикацию при существующем режиме он не надеялся, хотя с горечью говорил: «Неизданный писатель — это что-то вроде внутриутробного существа, эмбриона. Утешает только возможность рождения и после смерти».
Для произведений подобного рода оставался лишь подпольный способ распространения, что не сулило ни авторам, ни их единомышленникам ничего хорошего. На сей раз арестовали не автора, а его произведения.
Даже способность держать удар в таких случаях ничего не меняет: человеческому есть предел. Время террора прошло, но доносы, официальные угрозы, окрики никуда не делись. Надежды не было и у Демидова, да она и прежде не грела его.
С годами тема, которой Демидов посвятил жизнь (советская каторга, Колыма), перестала считаться запретной. Но его уже не было в живых, он умер в феврале 1987 года. Летом того же года дочь писателя Валентина добилась встречи с членом ЦК КПСС А.Н. Яковлевым, в результате которой год спустя ей были возвращены рукописи отца. Три книги рассказов и повестей — «Оранжевый абажур» (М., 2009), «Любовь за колючей проволокой» (М., 2010), «Чудная планета» (М., 2011) — читаются на одном дыхании.
Впечатление?.. Не хочется говорить, а только рыдать... Оттого, что нельзя изменить прошлое, оживить замученных и расстрелянных, нельзя заменить идеологический фанатизм человечностью и восстановить в правах милосердие. Нельзя.
Но текст... Он жив душой автора. Вопреки всему Демидов утверждает: «У Бога нет мертвых».
Черное и желтое
(рассказ «Убей немца»)
В евангельской заповеди «Любите врагов ваших» (Мф. 5, 43–45) гуманистическая мысль вроде бы достигла своей вершины. Но не сумела на ней удержаться.
В пределах понятий «враг — ненависть» и написан рассказ «Убей немца». Признаться, не сразу решилась я заняться им. Серьезный по замыслу, он показался написанным в рамках наивной достоверности. Но так случилось, что мне в руки попала книга А.Иотковского «Не позволяй душе лениться» (М.: Возвращение, 2013). В ней среди разнообразных документальных материалов на тему войны есть письмо А.Иотковского Константину Симонову со следующим эпизодом.
1
Служивший военным переводчиком в штабе Крымского фронта А.Иотковский был вызван ночью на допрос сбитого немецкого летчика. Допрос проводил армейский комиссар, представитель ставки Мехлис[1]. Летчику по фамилии фон Шпее было восемнадцать лет, это был его первый полет, он заблудился и в сумерках приземлился на одном из керченских аэродромов.
Дело было в апреле 1942 года.
Переводчик явился по приказу. В помещении уже находились четверо: генерал Мехлис, бригадный комиссар, пленный с конвоиром. А.Иотковский пишет: «Мехлис спросил: “Зачем вы пришли на нашу землю?” “Передайте генералу, — ответил пленный, — что я пришел поиграть с ним в куклы!” На второй вопрос: “Какого вы мнения о Гитлере?” — летчик сказал: “Плох тот солдат, который плохо думает о своем главнокомандующем, — и прибавил: — Хайль Гитлер!” Тогда Мехлис обратился ко мне: “Капитан, — сказал он, — вы кадровый или запасный?” “Запасный”, — ответил я. — “А что вы делали до войны?” — “Учил студентов политэкономии”. “Так вот, — сказал Мехлис. — Это была теория, а сейчас будут практические занятия. Выведите этого фашиста во двор, пристрелите... сами и доложите об исполнении”.
Мальчишка-летчик, когда я приказал ему идти вперед, во двор, понял, о чем шла речь, и попросил стрелять ему в сердце. Я ничего ему не ответил, да, откровенно сказать, я и говорить не мог. Вся энергия моя ушла на то, чтобы сказать Мехлису: “Слушаюсь. Разрешите исполнять?”»
Читатель уже понял, чем окончился эпизод. Вернувшись, переводчик доложил Мехлису об исполнении. Армейский комиссар потребовал у переводчика пистолет. Получив, понюхал дуло, извлек обойму, дважды пересчитал патроны. На вопрос переводчика: «Вы мне не доверяете?» — ответил, что доверяет, но проверяет, и добавил пару нелестных слов о мягкотелых интеллигентах, боящихся крови. Наконец приказал: «Можете идти».
Через минуту, выйдя на улицу, переводчик, едва державшийся на ногах, увидел бригадного комиссара — того, кто присутствовал на допросе. Слова комиссара привожу полностью: «Счастлив твой бог, профессор! Когда ты вышел с немцем, армейский сказал: “Если не застрелит, сегодня же отдам под трибунал, а завтра шлепну самого...”»
После прочтения этого письма мое отношение к рассказу Демидова «Убей немца» поколебалось. Содержание эпиграфов, предваряющих текст, усилило впечатление:
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
За этими строками Константина Симонова шел отрывок из статьи И.Эренбурга, похожий по содержанию, но еще более циничный: «нет для нас ничего веселее немецких трупов». Датой написания (1942 год) и своим настроением оба эпиграфа соединились в моей голове с изложенным выше керченским эпизодом и рассказом Демидова и изменили мое первоначальное намерение — не трогать эту тему.
2
Название без победного восклицательного знака говорит о том, что тема рассказа «Убей немца» вынесена из многочисленных свидетельств о пропагандистской кровожадности власти.
Два подростка из лагерного поселка вольнонаемных мечтают о подвигах. Далекий мир войны представляется им восхитительным: это заливистые трели пулеметов, партизанские налеты на немецкие гарнизоны, взрывы мостов, медали «За отвагу». Они видят в школе портреты своих сверстников в солдатской или матросской форме с орденами и медалями на груди. А поселок при лагере, как и весь колымский край, — под броней. Тихо и скучно. Одно и то же свирепое Охотское море с заледенелыми берегами в торосах, бесконечные лютые шторма, бесконечные ряды сопок и сама тайга с трясинами, болотами на тысячи километров. Отсюда не убежишь на войну, даже если захочешь. Подросткам ничего не остается, как слушать «Пионерскую зорьку» да читать расклеенные повсюду лозунги и плакаты. Один такой плакат «Убей немца!» с изображением советского воина, поддевшего штыком фашистского солдата, врезается в память старшего подростка. Штык, зазубренный, как пила, торчал из темени, пронзив фашиста снизу вверх.
Описывая плакат, Демидов обращает внимание на искажение реальных деталей ради создания большего эмоционального эффекта. Но школьники не замечают несуразностей. «Их целиком захватило садистское вдохновение художника, которое так легко передать дикарям и детям. Кроме того, воображение ребят делало эпизод, изображенный на плакате, над которым желтыми с черными мазками, как будто языками коптящего пламени, было написано “Убей немца!”, только деталью общей картины боя», — пишет Демидов.
Призыв и рисунок производят нужное впечатление еще и потому, что цвета — черный и желтый — способны подсознательно ассоциироваться с природной окраской ядовитой змеи. О ней, «фашистской гадине», говорится в большой статье, которая висит под стеклом в клубе: «Не считай дней. Не считай верст. Считай одно: убитых тобою немцев».
Опыт ГУЛАГа — этой вселенной смерти, как бы дает автору право заглянуть за оборотную сторону плаката и показать другой, неожиданный, смысл воплощенного замысла. Ему ясно, что на Колыме понятие о настоящем враге давно утрачено. Враг предстает в иллюзорном свете пропагандистских радиопередач, редких киносеансов, запоздалых газет. Здесь, как и повсюду, его убийство является первейшей этической необходимостью.
3
Рассказ Демидова строится на случайном совпадении, а также на подмене понятия «фашист» понятием «немец». Правда, в таком месте, как лагерь для заключенных, где сам воздух перенасыщен токами зла, любая случайность приобретает силу закономерности, а подмена становится бесспорной. Только книга Вселенной, по словам Галилея, написана на языке математики, а человеческая мысль пробивается в мире идей, чуждом всякой упорядоченности. Канонизированная подмена проникает не только в государственные циркуляры, но и в человеческие души. Подросток, глядя на черно-желтый плакат, тоже хочет стать беспощадным защитником Родины.
Случайная встреча с колонной арестантов, среди которых шел русский (сибирский) немец, дает ход яркому впечатлению. С этого момента тема врага проводится автором как тема рокового недоразумения, когда любой абсурд становится нормой.
Действие держится на трех повествовательных фрагментах, сменяющихся подобно кадрам кино.
4
В колонне, которую увидел подросток, шел бывший доцент филолог Вернер Иоганнович Линде.
В свое время Линде окончил советский университет, мечтал стать германологом и заниматься сравнительной филологией. Теперь он — «социально опасный элемент», доходяга, уже непригодный вкалывать на руднике, работает на строительном дворе. Но в его настоящем важнее всего, может быть, дореволюционный томик Гёте в старом переводе Васильева, куда он заглядывает иногда, да еще разговоры со своим соседом по нарам — бывшим командиром эскадренного миноносца, тоже интеллигентом с философским складом ума. «Интеллигентность же, — замечает Демидов, — для офицера на Руси, как, впрочем, и для чиновника любой иной иерархии, — качество, противопоказанное во все времена».
Вернер Линде интересен автору еще и тем, что он — русский немец, осужденный в 1937 году.
Немцы (сибирские, донбасские) встречаются и в других рассказах Демидова, но там им отведена эпизодическая роль. И все равно они обращают внимание читателя не только своими фамилиями: Тиц («Под коржом»), Пик («Начальник»), но и чисто немецкими особенностями характера. «Сказано — сделано» — их основная черта.
Время от времени Линде подрабатывал лишнюю пайку хлеба, доставляя вязанку дощатых обрезков вольнонаемным в поселок. Там не хватало топлива. И другие бригадники зашибали «левую» пайку. Но в тот день, о котором идет речь в рассказе, они отложили доставку из-за ледяного шквального ветра. Лишь Вернер Линде взвалил на плечи вязанку и двинулся против ветра в гору. Где ему было знать, что задумал доморощенный партизан-подросток, одержимый идеей расправы с немцами.
Движение Вернера Линде в гору к вольному поселку Демидов описывает как путь на Голгофу. Вязанка дров за плечами воспринимается чем-то родственным кресту, щепки в ней служат как бы напоминанием о щепках-людях, обреченных, живущих под знаком смерти. Последняя фраза рассказа: «Так валится на подушку своей постели безмерно усталый человек», — соотносится с миром трагического абсурда, который Сатана у Гёте называет «дрянное Нечто». О нем возвещают удары металлической цинги, когда, отложив книгу, Вернер Линде пускается в свой последний путь.
Немыслимая литературная ситуация Демидова оказывается столь же действительной, как фантастична подлинная, в штабе Керченского фронта, из книги А.Иотковского.
5
Волевой, жестокий подросток — своего рода маленький Мехлис. Для людей этого типа война — необходимость. Она легализует их разрушительные страсти, наделяет правом убивать. Интеллигентный переводчик вызывает у генерала неприязнь, от которой он знает лишь одно надежное средство — расстрел. Таков же обработанный пропагандой подросток, склонный к странным, бредовым выходкам. В мире, где «высшая мера» — убийство официально считается «наказанием», человек не застрахован ни от чего — ни от произвола высокопоставленного генерала, ни от опасного фанатизма пацана. Они могут пожать руки друг другу и еще тысячам родственных им субъектов вроде описанных Демидовым начальников, конвоиров, которые были рассованы по всем островкам Гулага, тюрьмам НКВД, полигонам смерти.
Художественную правоту Демидова, помимо керченского эпизода, косвенно подтверждает и статья в газете «Правда» (апрель 1945 года), обвиняющая И.Эренбурга в том, что он призывает к истреблению всех немцев. Если один из самых мощных форпостов советской пропаганды одергивает одного из наиболее яростных газетных трибунов ХХ века, то вывод о том, что перебор налицо, не так уж наивен.
Своим рассказом Демидов открывает путь иным толкованиям патриотических заслуг определенной части интеллигенции. На ту пору Демидов отстаивает невозможное — свое убеждение в сомнительности политизированной морали. Но сомнительность — ее необходимое свойство. Оно в основе этой дисциплины. И таковым остается до сегодняшнего дня. На примере всем известной истории с Павликом Морозовым это легко показать.
Каких-нибудь пару десятков лет назад образ Павлика Морозова, замечательного пионера, использовался в качестве символа преданности социалистическому отечеству. Сейчас его имя — синоним доносительства, заклейменное и проклятое в этом качестве.
Есть примеры и посвежее. Можно вспомнить события, связанные с расстрелом Дома Советов в 1993 году, которому предшествовало «обращение к согражданам большой группы известных литераторов». Раскаявшись в своей прежней «доброте», литераторы потребовали от правительства «решительных действий» против «красно- коричневых оборотней», «тупых негодяев», «кучки политических пройдох и политических авантюристов». И «действия» не заставили себя ждать. Тот факт, что под крики всех иностранных радиостанций: «Восстание в Москве! Русские убивают русских!» — был открыт огонь сначала по гражданским лицам возле дома оппозиции (стреляли пулями со смещенным центром тяжести), а затем и по самой оппозиции, говорит о том, что тоталитарное представление о враге никуда не делось. Даже после расстрела Дома Советов, обсуждая случившееся, либеральная пресса продолжала настаивать на том, что «кровь была необходима» и что «та кровь» (1937 года) «и эта кровь» (1993 года) — разные вещи. Надо быть внутренне безответственными людьми, чтобы позволять себе оправдание карательных действий. Дело ли писателей развязывать руки политикам и лезть без мыла в доверие к ним?..
Готовность общественного мнения вбирать в себя пропаганду — красную ли, теперешнюю ли — удручает. Именно об этой готовности, о соблюдении человечности даже на войне, думается, страшный рассказ Демидова «Убей немца».
6
И еще несколько тем соприкасаются с емким и необычным рассказом Демидова. В их числе — отношение автора к литературному языку, а также его взгляд на заключенных-интеллигентов. Обсуждение этих тем связано прежде всего с культурной речью демидовских персонажей, того же Вернера Линде, нет-нет да и читающего в бараке томик Гёте, с его способностью погрузиться в поэзию несмотря ни на что. «Вряд ли, — говорит он, — есть в мире более гибкий инструмент для выражения поэтизированной мысли, чем русский язык».
Ценители Варлама Шаламова помнят высказывания писателя о блатных словечках, о моральной деградации заключенных-интеллигентов. «...Без этих блатных словечек, — пишет Шаламов, — не остался ни один человек мужского или женского пола, заключенный или вольный, побывавший на Колыме».
Язык демидовских интеллигентов, в частности Вернера Линде, не подтверждает этого наблюдения. Никаких словечек, никакого подражания не только блатарям, но и вообще никому. Напротив: цитаты из Гёте, серьезные разговоры с соседом по нарам на больные русские темы. И нижеследующие строки Шаламова опровергаются многими образами Демидова: «Интеллигент-заключенный подавлен лагерем. Все, что было дорогим, растоптано в прах, цивилизация и культура слезают с человека в самый короткий срок, исчисляемый неделями... Интеллигент напуган навечно. Дух его сломлен. Эту напуганность и сломленный дух он приносит и в вольную жизнь».
Думается, под этими словами подписался бы и Демидов, но с оговоркой: счет идет по вершинам. Именно другие — натуры сильные, верные собственным, а не навязанным убеждениям, — интересуют его прежде всего. Они были в лагере, как были там и свои святые, герои, лидеры. Превращенные в мучеников, в серую массу, они не сдавались, поднимали восстания, рискуя жизнью, помогали другим. И никакие квантовые процессы в мозгу, никакие другие гипотезы не объяснят феномен такого сознания. Как незабываемы строки Шаламова о лагере: «Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел — лучше ему умереть», — так остается с тобой фраза Демидова из рассказа «Дубарь»: «Жизнь только кажется скромной и слабой по сравнению с враждебными ей силами. Однако выстояла же она против этих сил и даже сумела развиться до степени разумного сознания, как бы отразившего в себе всю необъятную вселенную».
Часто новаторство обоих писателей ставит в тупик, заставляет искать аналогии с открывателями, посягнувшими на традиции и перевернувшими литературу ХХ века, в частности, обращает нас к таким писателям, как Д.Джойс. Если у Джойса повествование обнаруживает жизнь, которая окончательно сошла с тормозов и в состоянии бесконечной разобранности нападает на человека, то у Демидова и Шаламова обнаруживается адский порядок, который победил человека физически, превратил в мученика и раба. Далее эстетические интересы разводят писателей в разные стороны. Шаламов сам признает, что его «Колымские рассказы» — «это судьба мучеников, не бывших, не умевших и не ставших героями». Об интеллигентах — персонажах Демидова — такого сказать нельзя. Чтобы выжить, им не остается ничего другого, как, по Ницше, внутренне не признавать себя побежденными. Сопротивление сидит почти в каждом из них. Но парадокс в том, что осуществить это сопротивление можно в акте самоубийства, либо в побеге — ценою смерти от пули преследователей. Людям, отказавшимся от надежды, находящим силу только в своем убеждении, доведенном до маниакального состояния, смерть, как и все остальное, не гарантирует будущего, но сохраняет за ними образ человеческий. В этом аспекте персонажи Демидова разрушают представление о сдаче русского интеллигента. Его герои — мученики, бунтари. Даже в урках и блатарях для Демидова главное — бунтарский дух. Раб (вынужденный, под ружьем) и все же восставший — его герой. Такой рассказ, как «Без бирки», с главным персонажем — интеллигентом Кушнаревым, пошедшим под взрыв, не оставляет сомнений относительно взгляда Демидова на эту проблему. Или старуха сектантка из рассказа «Амок», монументально непобедимая в своей смерти, шедшая прямо на палача «с предостерегающе согнутой в локте рукой». «Подобные фигуры с мрачными глазами» он видел, пишет Демидов, «на изображениях в православной церкви... Убийце показалось, что старуха свалилась, как статуя, не изменив своей угрожающей позы». Можно вспомнить и художника Бациллу, и певца Локшина, расстрелянного на морозе.
Человек, оказавший физическое сопротивление на допросе, как это сделал сам Демидов, не может не отдавать должное мужеству другого человека, не смирившегося с произволом. И если бы это было не так, ни Шаламов, ни Демидов не совершили бы свой главный подвиг, обратившись к теме ГУЛАГа, чтобы высветить темные зоны Истории, которую мы наследуем в искаженном виде, неполном объеме столь лениво и некритично.
Валерия Шубина
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Константин Симонов
Если ты убил одного немца, убей другого — нет для нас ничего веселее немецких трупов. Не считай дней. Не считай верст. Считай одно: убитых тобою немцев. Убей немца! — это просит старуха мать. Убей немца! — это молит тебя дитя. Убей немца! — это кричит родная земля. Не промахнись. Не пропусти. Убей!
Илья Эренбург,
24 июля 1942 года
Саша Маслов и Костя Шмелев заметили этот плакат еще утром, когда бежали в школу. Но подойти к нему поближе они тогда не могли. Из школьного коридора уже доносился звонок, ребята опаздывали на занятия.
И всегда не слишком внимательные на уроках, сегодня друзья были особенно рассеянны. Из головы у них весь день не вылезал увиденный мельком плакат — огромный, черно-желтый, изображающий что-то необычайно интересное про войну. Зимой в Устьпяне событием являются даже новые плакаты, время от времени появляющиеся возле входа в местный клуб. Их, как и кинокартины, привозят сюда на собаках один раз в полтора-два месяца.
Получив больше обычного замечаний за перешептывание и невнимательность на занятиях и заработав по двойке за диктант с совершенно одинаковыми ошибками, Шмелев и Маслов первыми выскочили из класса со звонком и первыми домчались до вешалки. Одеваясь на ходу, они перебежали маленькую площадь поселка, на другой стороне которой стояло затейливое строеньице с четырьмя некрашеными столбами напротив входа, изображающими колонны, — местный клуб. К наружной стене кинозала, сильно напоминающей своими высоко прорезанными оконцами стену небольшого коровника, и был приклеен плакат, привлекший к себе внимание ребят.
Грубый, без полутонов, но выразительный рисунок в две краски изображал советского воина, в яростном броске поражающего штыком фашистского солдата. Штык, однако, был не русский трехгранный, а плоский, ножевой и притом зазубренный, как пила. Такое отступление от истины было сделано художником, несомненно, сознательно, в целях достижения наиболее жестокого эффекта. С той же целью тут были допущены и куда большие ошибки. Совершенно неестественной была поза немца. Штык русского солдата пронзал снизу вверх его голову, как будто фашист ждал удара, сильно перегнувшись всем корпусом назад и до предела вскинув подбородок. Конец заостренной пилы торчал у него из темени, проткнув каску. Было немало и других несуразностей.
Однако школьники — скоро их тут собралась целая ватага — этих несуразностей не замечали. Их целиком захватило садистское вдохновение художника, которое так легко передать дикарям и детям. Кроме того, воображение ребят делало эпизод, изображенный на плакате, над которым желтыми с черным мазками, как будто языками коптящего пламени, было написано «Убей немца!», только деталью общей картины боя. Оно перенесло их в восхитительный мир войны, которая шла где-то в невообразимой дали. Там, на Материке, под аккомпанемент бомбовых ударов и пушечных залпов выводили свои заливистые трели пулеметы, там совершали героические подвиги советские солдаты и партизаны, а им помогали ребята школьного возраста, не уступающие по храбрости самому сказочному Мальчишу-Кибальчишу. А тут, в рыбачьем поселке на берегу Охотского моря, было нестерпимо тихо и скучно.
О жизни и подвигах своих сверстников на Материке здешние школьники знали по рассказам учителей, сообщениям в газетах «Пионер» и «Смена», зимние номера которых приходили сюда с полугодичным опозданием, и радиогазете «Пионерская зорька». Ее слушали довольно часто через двойную трансляцию Хабаровска и Магадана. Устьпянские мальчишки не только знали, что их более счастливые одногодки живут со своими родителями-партизанами в лесах на оккупированных немцами территориях, помогают им выслеживать фашистов, взрывать мосты и нападать на немецкие гарнизоны, но и видели фотографии этих счастливчиков в газетах и журналах. Некоторые из юных героев были даже в солдатской или матросской форме, а на груди у них висели настоящие ордена и медали. И уж во всяком случае все без исключения дети на Материке являлись детьми или младшими братьями защитников Родины. Здесь же с самого начала войны на фронт не взяли ни одного человека, даже добровольно изъявивших такое желание. Весь край был объявлен состоящим под какой-то «броней». В прошлом году четыре жителя поселка, давно уже получающие стопроцентную надбавку к зарплате, сложились и внесли на танк для фронта пятьдесят тысяч рублей. При этом жертвователи обратились с письмом к самому Сталину, в котором они просили Верховного главнокомандующего зачислить их в экипаж этого танка, благо все они были кто механиком, кто трактористом, кто машинистом локомобиля. Сталин ответил им тогда телеграммой, которую зачитывали на общем собрании посельчан. Он благодарил патриотов за их вклад в дело обороны страны, но в приеме в армию отказал. «Ваша работа на Дальнем Севере, — значилось в телеграмме, — нужна Родине так же, как и служба бойца на фронте».
Ребята не могли взять в толк, как можно сравнивать работу по охране здешнего лагеря заключенных, лов рыбы или бой морзверя с непосредственным участием в Отечественной войне. Они были убеждены, что если не все, то подавляющая часть взрослых мужчин в их поселке весьма огорчены своей жалкой участью «бронированных» и втайне мечтают, как бы им нарушить запрет и попасть на фронт. Взрослые, однако, народ бестолковый, отягощенный всякими обязанностями и заботами. Да и творческая фантазия у них отсутствует. Другое дело ребята-школяры, тут смелости и фантазии хоть отбавляй, особенно у Сашки Маслова. Сашкина голова и прежде была занята всякой заумью вроде проекта воздушного шара из нерпичьих пузырей. В последний же год он переключился почти исключительно на придумывание способов побега на Материк. Конечно, не просто для прогулки, а чтобы принять участие в войне с фашистскими захватчиками. Подобная цель оправдывала все издержки мероприятия, даже горе и беспокойство родителей, не говоря уже о прекращении занятий в школе. Впрочем, чего стоила эта школа со всей ее «грызухой» и занудливой премудростью по сравнению с одной только медалью «За храбрость»? А что такую медаль он получит, как только доберется до фронта, Сашка нисколько не сомневался. Мало думал он и о средствах преодоления пути в десять тысяч километров от японскоморского побережья до этого фронта. По сравнению с переходом через границу Дальстроя — эта задача второстепенная. Зато побег с Колымы все здесь считают делом почти невозможным даже для людей, которых не держат за оградой лагеря под постоянным наблюдением конвойного. Сначала Сашка в это не очень верил. Но постепенно, однако, все больше убеждался, что такое утверждение очень близко к истине. Он начал даже впадать в уныние — было очень похоже, что война закончится раньше, чем он придумает способ совершить со своим другом Костей какой-нибудь подвиг.
Костя был хорошим товарищем и даже не трусом, хотя немного мямлей и человеком, склонным к слишком трезвым рассуждениям. Он не поверил, например, в идею Сашки улететь куда-нибудь на нерпичьих пузырях. Сказал, что от махорочного дыма, которым по Сашкиному проекту должны быть заполнены пузыри, у них закружится голова и начнется рвота, да и махорки столько им не достать. В этих его рассуждениях было что-то девчоночье. Но если Костя не мог противопоставить очередной Сашкиной затее какие-нибудь рационалистические возражения, он подчинялся его авторитету вожака и неистощимого выдумщика. Это его подчинение и чуть ли не обожание и было той главной причиной, почему Сашка почти уже не мыслил реализации своих идей в одиночку, без Кости.
Нигде на Колыме трудность выбраться на Материк не видна с такой наглядной очевидностью, как в поселке Устьпян. По одну сторону, куда-то до самой Америки, простирается холодное и бурное море. Зимой оно замерзает у берегов и до самого горизонта громоздится высокими торосами. За кромкой берегового льда на «Охотах» почти непрерывно бушуют свирепые ледовые штормы. Летом штормы случаются реже, но и тогда они налетают чаще всего очень неожиданно, поэтому не только какая-нибудь весельная или парусная лодка, но даже мореходные катера типа «кавасаки», которыми оснащен рыболовецкий флот Устьпяна, стараются и в хорошую погоду особенно далеко от берега не отходить. В десятибалльный шторм на здешнее море с его свинцовыми валами, вскипающими на гребнях грязно-белой пеной, страшновато смотреть даже с берега.
А с трех остальных сторон поселок окружило другое море — каменное. Если взобраться на одну из прибрежных сопок, то хорошо видно, как валы этого моря в виде почти параллельных рядов таких же сопок протянулись с запада на восток. Тайга в распадках между ними нередко болотистая, с трясинами. В горных ущельях бегут быстрые реки, над которыми крутыми обрывами нависли скалы. И так на многие сотни и тысячи километров к югу и западу. На севере же лежит Северный Ледовитый океан. Все это ясно видно на карте. География была единственным школьным предметом, по которому у Маслова и Шмелева не было ни одной двойки.
Выходило, что пробираться на Материк сушей едва ли не труднее и опаснее, чем плыть до него морем. Кроме того, морской вариант был романтичнее и оставлял гораздо больше места для изобретательства. Поэтому Саша перебрал в уме и обсудил с Костей не один вариант путешествия через Охотское и Японское моря и соединяющий их пролив Лаперуза.
Можно было, например, построить из выдолбленных древесных стволов пирогу или катамаран, как это делают аборигены архипелагов Тихого и Индийского океанов. Заплывать за пределы акватории, подлежащей ведению Дальстроя, при этом не обязательно. Достаточно, чтобы пирогу с отважными путешественниками в открытом море заметили с проходящего судна. Тогда они будут подняты на его борт, и трудно представить себе капитана корабля, который, узнав о намерениях мальчишек, не помог бы им добраться до вожделенного Материка. Тем более что они не собираются жить у него нахлебниками, а сразу же выразят готовность работать на пароходе юнгами.
Костя этот проект сразу же забраковал. Во-первых, ближайшие от берега лиственницы, из которых можно выдолбить пирогу, растут за сопкой высотой в добрый километр; во-вторых, самые толстые из них достигают едва ли толщины Сашкиного пуза; в-третьих, где гарантия, что судно, встреченное ими в океане, будет непременно советским?
Тогда Сашка предложил угнать один из здешних «кавасаки». Как включается его мотор, Сашка давно уже подсмотрел во время школьных экскурсий на катере. Как управлять суденышком посредством штурвала в
- Комментарии