При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    ...Потом мне дали знание

    ...Потом мне дали знание

    Поэзия и проза
    Ноябрь 2022

    Об авторе

    Наталья Иванова

    Наталья Аркадьевна Иванова родилась в городе Октябрьском, Республика Башкортостан. Училась в Литературном институте имени А.М. Горького. Работала редактором отдела поэзии альманаха «Артбухта» и журнала «Лампа и дымоход». Стихи и проза публиковались в «Нашем современнике», «Литературной газете», «Эмигрантской ли­ре», «Дне литературы», в журнале «Аргамак», в альманахах «День поэзии», «ЛитЭРА», «Пятью пять», «Артбухта», в сборниках «Траектория», «Точки». Автор поэтической книги «Имя ласточки горной». Участник Первого форума молодых писателей Китая и России (Шанхай, 2015). Лауреат различных фестивалей и конкурсов. Член Союза писателей России. Живет в Москве и Сингапуре.

    В огороде

    Моя бабушка знала пять языков: три тюркских, один финно-угорский, а пятый — русский. Но она была неграмотная и плохо писала. Окончила всего четыре класса. У нее была тетрадка, в которую переписывались молитвы и евангельские истории. Иногда она садилась за прялку и просила меня ей почитать. Я читала и ничего не понимала. Особенно про Вогородицу. Так и было написано в тетрадке: «Вогородица». И мне представлялась какая-нибудь владычица огорода — фея в белом среди свекольных и картофельных грядок. И дело, наверное, было не в ошибке, а в том, как органично перемешивались язычество и христианство: домовые, духи и Божья Матерь. Куры, огород — и книга. Когда я стала постарше, она садилась за прялку и просила меня почитать ей Евангелие. У нас дома была старая книга конца позапрошлого века. Читать Евангелие было сложно. Буквы были русские, дореформенные — и ять, и фита, а слова старославянские. Но я быстро научилась — и все равно ничего не понимала: «Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова...» И мне никто ничего не объяснял, а я почему-то и не спрашивала. Бабушка хочет — и я ей читаю. Мне и так было стыдно, что я в быту такая бестолковая: ни пирогов испечь, ни шерсть накрутить, ни скот накормить не могла. Только грядки полола ей в помощь. Выдирала сорняковые всходы и думала о Вогородице. Так и вошла религия в мою жизнь. Как часть житейской культуры: пироги и яйца на Пасху, икона в рушнике и в окладе в углу. Иногда мне кажется, что в этом была уникальная педагогика моей бабушки: читай мне, а я послушаю. И через это чтение я и приобщалась, становилась причастницей. Попадала «в огород». Храма в городе тогда еще не было. Только в Воздвиженке стояла старая деревянная церковь, но мы туда не ездили. В церкви ходить тогда еще было опасно...

    А тюркский я так и не выучила. Мои родители разговаривали на нем между собой, когда хотели скрыть что-нибудь от нас с братом. А мы все равно догадывались — по интонации и по жестам. Но песни на башкирском или татарском я очень любила. А дед мой, когда выпивал, пел громко и горько про черный лес и плакал. А я была маленькая и не могла понять, отчего ему так горько. Моему брату повезло больше — он учил в школе башкирский. Как-то мы с ним шли по городу, и я увидела вывеску над парикмахерской. «Смотри, — говорю, — “Чайка”». А он меня поправляет: «Не чайка, а “чачкэ”, то есть “цветок”». Буквы были прописные, с завитушками — легко ошибиться.

    А по осени у нас убивали коров... Когда подрастала молодая телка, старую корову резали. Меня выгоняли на улицу, а я все равно слышала, как она кричала, как надрывно мычала. Но я не плакала, только обмирала внутри. Корова была для меня опасным рогатым чудовищем, и тем страшнее было, что это чудовище не всемогуще. Позже пришла сказка «Крошечка-хаврошечка» и — ощущение ужаса. И я долго верила, что косточки коровы можно закопать и на этом месте вырастет яблоня. Все в том же огороде.

    Когда картошка была уже выкопана, мне позволялось играть в бакалейную лавку. Я собирала остатки мелких картофелин, подсохшую мелкую морковку, сморщенные свекольные шарики. Мама ставила мне на кирпич доску и давала гирьки. Мы с Регинкой играли в магазин — продавали и взвешивали урожай. Было весело, и никому из нас не помнилось, как летом приходилось бегать с лейками, ползать среди сорняков, собирать мерзких колорадских жуков с картофельных листьев. И пожалуй, их розовые личинки были еще мерзее. И пальцы до сих пор помнят эту склизкость и липкость: чур, меня, чур! Никуда не денешься — Божьи твари.

    Огород помогает. Вырастет куча сорной травы в голове — начинается прополка: осот налево, луковицы на месте. Иногда нечаянно выдирается и лук. Если корни повреждены, на место его уже не присадишь. Жаль только, что теперь не надо, как в детстве, прятать луковички в сорную охапку, чтобы не ругалась мама. И жаль, что я уже никогда не смогу повторить за теми бабушкиными каракулями: «Царица моя, Вогородица...» — потому что потом мне дали знание. А знания дали печали. И невозможность кощунствовать. И умение огораживаться. И по этому знанию я бы стала виновна. А бабушка всегда была по своему незнанию невинна. И чиста. Так и сидела бы с прялкой и крутила бы маленькое веретено. И пела бы: три куплета по-тюркски, один — по финно-угорски, а припев — русский, душевный, родной. Она бы пела — а у меня бы внутри все зеленело: ее саженцы, ее посевы и всходы.


    Balena

    Я гуляла по Мурано в поисках стеклянных китов... Мне хотелось найти что-то маленькое, милое, разноцветное, чтобы можно было вложить в ладошку и поностальгировать. Вода в каналах аппетитно зеленая. Присядешь на берег, свесишь ноги — а там, на дне, длинноволосая русалка... Ветер колеблет волосы и качает волны — и получается картинка-мираж... Мельтешение, рябь. Серебряные блики. А волосы длинные, светлые, переливаются на солнце и в воде... Почти сирена. И хочется нырнуть в глубину... А на набережных — стеклянные скульптуры. Стеклянная девушка и стеклянные птицы... Стоишь себе, переливаешься на солнце голубыми переливами — а в ладонях стеклянные хлебные крошки.

    В одном из магазинов меня спросили: «Вы коллекционер?» Слишком придирчиво я рассматривала китов: этот слишком губастый, а тот слишком хвостатый, этот черно-золотой, а тот прозрачно-кристаллический... Ничего особенного — только надутое пузо и загнутый, как у скорпиона, хвост... И все большие. Нужны две ладони, чтобы держать их... «Нет, я не коллекционер», — сначала отшучивалась, а к десятой лавке уже осмелела и спрашивала с порога: «Есть ли киты для моей коллекции?» «Кит» по-итальянски будет «balena». Жарко и экспрессивно — balena. А мне хотелось что-то ласковое, крошечное, с бирюзовым металлизированным песком внутри. Такой китенок жил в моей голове... И другие там не водились...

    А мне предлагали рыб — от прыгающих дельфинов до электрических скатов. Рыбы были всюду — от уличного лотка до фабричной выставки. Пугали своей мелкотой. Даже слоны попадались размером с фалангу пальца. А киты — все скучные да чопорные... Без изюминки... Sine grano salis...

    Но крупицей соли ни рыб, ни китов не спасешь. Нужна картинка, почти наживка. Поэтому в голове моей — один чудесный и чистый понедельник. Стоит человек у колонны — руки в карманах, без галстука. Он улыбается, а в глазах искорки: «Наташа, здравствуй!» Настоящий, почти любимый... И эти искорки как рыбки... Картинка из детства — рассвет, гладь реки, туман. И солнце уже не заревое — а белое, дымное. Тихо, только слышно, как рыбки выпрыгивают из воды — то тут, то там по течению реки... Щука ли гонит их, или рады они заре, я не знаю... Только чешуя их на солнце серебрится... Как монисто. И вода звенит.

    Ничего я в Мурано не нашла и уехала через кладбище в Венецию. А вечером в гостинице уже скучала по ним: и по изумрудно-латунному, и по винно-золотому, и по самому несуразному — крашенному почти в хохлому. Все были хороши, все могли бы стоять на полках в моей коллекции... Но они были чужие. Потому что один бирюзовый китенок все плавал и плавал где-то в моих фантазийных морях и махал мне хвостиком. Он еще не родился. Как в «Синей птице» — дедушка Время еще не отпустил его в мир живых.


    Реки и ризы

    Мы с Сережей выгуливали собак. Вечерами, пока отец с бригадой строил церковь, я приходила на церковный двор с моим черным Принцем, а Сережа выводил батюшкину овчарку, и мы шли на Ик. Дорога была пыльная, сумеречная, но короткая. На берегу мы отвязывали поводки и отпускали собак в реку — они лихо носились, наслаждаясь свободой. Мы кидали им палки, и они ловили их наперегонки. В воздухе пахло камышами, водной травой и разбитыми ракушками. Собаки играли, сбивали нас с ног, а мы лавировали между ними и между снующими стрекозами и даже успевали перекидываться словами — говорили о разном и важном, но все-таки о земном. А прямо перед нами солнце садилось на край неба. И по старому бетонному мосту возвращались с работы люди и ехали машины. Река текла по границе между Татарией и Башкирией, и разные временные зоны позволяли мерить длину моста в часах. Два часа — назад в прошлое или вперед в будущее.

    Сережа помогал на церковной службе, и говорили, что он собирается поступать в духовную семинарию. Когда он был в ризах, я замечала, что пальцы у него длинные, музыкальные, а глаза потусторонние. Но на речке мы были просто детьми и играли с собаками... А позже, когда у соседа умер тесть, меня позвали почитать псалтырь над покойником. Они жили через две улицы и дружили с моими родителями. Я пришла к ним, а там Сережа читал псалмы. Читал горько, шумно, как умел только он: с подвыванием, глотая слова, превращая псалмы в музыку. Когда он устал, я сменила его. Так и читали мы по очереди — он пел, а я говорила. Он — ночью, а я — днем. А когда через несколько дней кто-то у соседей снова умер и меня позвали читать, дома был скандал — мама кричала, что это безобразие, можно один раз допустить для знакомых, но чтобы ребенок ходил теперь по покойникам — никогда. А она умела запрещать. Так сильно и громко, что больше никогда не хотелось. И больше к нам не приходили и меня не звали.

    А Сережа вырос и стал священнослужителем. Настоятелем Свято-Троицкого храма. Так просто к нему и не подойдешь — ряса и ризы требуют особого почитания. Только если сложить смиренно ладошки и попросить благословения. Так и улыбаемся теперь друг другу, отмеряя глазами ту пропасть, которая разрослась между нами... Он уже где-то высоко на Афоне, а я все еще здесь, внизу, у подножия великой тайны...

    А Свято-Троцкий храм известен страшной историей. Он долго стоял заброшенным, на колокольне и на разрушенном куполе зеленели тоненькие деревца. Семена занесло ветром — они и проросли, прямо на стене. А когда храм реставрировали, строители нашли во дворе захоронения. Все детские головки были пробиты железными гвоздями — в лоб или в темя. Приехала комиссия, делали экспертизу... Страсти тех, атеистических времен. Преступление, требующее особого искупления... И теперь здесь служит Сережа. И мне очень нравится слушать его голос — глотание слов, дребезжание, вой. Он читает молитвы, а я вижу текучий Ик и купающихся собак... Пологий берег, свободный горизонт и красный диск заходящего солнца. Пахнет илом, ракушками мидий и зелеными речными камушками. Ик течет шумно, с вызовом, огибая дамбу. А краем берега бежит мой черный Принц... Живой, стремительный, радостный...


    Люлька качалась мерно

    Утром мне проткнули уши. Мы сели у окна, мама принесла иголку, вату и спирт. Иголка никак не хотела выходить с другой стороны. Спирт страшно жег, руки у мамы были в крови, я плакала. Когда иголка протыкала второе ухо, я дернулась, мама все бросила, громко зарыдала и ушла в другую комнату. Уши горели, как будто их сдавили и продолжали сдавливать клещами. Я сидела не двигаясь и смотрела в окно. Я сама попросила дырочки в ушах: все подружки давно носили золотые гвоздики или колечки, и мне, пятилетней, это казалось красивым. Специальные пистолеты с иголками в наш маленький город не привозили, и я готова была терпеть.

    Кое-как мы завершили кровавое дело, и мама продела мне в уши пропитанные спиртом ниточки. Они казались тяжелее сережек с рубинами, тяжелее хрустальных светильников, как будто мочки сдавили жерновами, жернова крутились и гудели... Хотелось свернуться в клубочек, спрятаться где-нибудь в уголке, укрыться с головой, только бы избавиться от боли в воспаленных ушах. Боль не проходила весь день. Играть не хотелось, читать не получалось, подружек домой не звала...

    К вечеру мама села за швейную машинку. Платья в наш маленький город тоже не привозили, только ткани, поэтому шили сами. Мама раскатала на полу рулон миллиметровой бумаги и переносила на нее выкройку из швейного журнала, немного корректируя фасон. Рядом уже был разложен белый лен в синюю крапинку.

    Мой недавно родившийся братик лежал запеленатый на диване и играл с кусочками серебристой ткани и бусами из коробки. Коробка была сделана из новогодних открыток: открытки приклеивали на картон, вырезали, края красиво обвязывали «столбиком» и сшивали. Внутри хранились катушки с нитками, мерная лента, собранные на леску пуговицы. Зеленая, с новогодними свечами и шариками коробка нравилась малышу больше разноцветных тканей, и детские пальчики скользили по гладким открыткам, но никак не могли их ухватить. Не получив коробку, малыш обиделся и принялся хныкать. Это означало, что его скоро будут кормить и готовить ко сну.

    Детская люлька висела в родительской спальне, подвешенная на крюк в потолке. Снизу к ней крепилась дугой веревка, в которую можно было поставить ногу и качать, чтобы свободные руки в это время вязали или шили. Качание люльки входило в мои обязанности, только веревочная дуга была для меня велика, и мне приходилось качать ладошками. Край люльки доходил до подбородка, и я вставала на цыпочки, чтобы поправить пеленки.

    Я ждала за закрытой дверью спальни, пока мама покормит малыша. Усыплять его не хотелось, а хотелось наблюдать, как из белой ткани с синими прожилками рождается платье. К ниточкам в ушах было невозможно прикоснуться, и страшно было подумать, что утром придется надевать шапку и завязывать тесемки. Кожа чувствовала прикосновение воздуха и даже прикосновение звука. В комнате было темно. В тихом, синем, незанавешенном окне виднелись крыши домов и столбики дыма из труб.

    Мама вышла из спальни раздраженная, ей тоже хотелось превращать белую ткань в торжественный наряд.

    — Покачай люльку!

    Я подошла к кроватке, где братик уже высвободил ручки из пеленок. Личико его сморщилось, он приготовился плакать. Может быть, и ему хотелось наблюдать чудеса швейного искусства, или он все хотел ухватить золотые новогодние шарики, нарисованные на швейной коробке. «Пожалуйста, засыпай...» Малыш заплакал...

    — Качай люльку!

    — Ах, качи-качи-качи!
    Прилетели к нам грачи...

    Нет-нет, пожалуйста, не плачь...

    Малыш стал плакать сильнее. Звук ходил по ниткам как по струнам, и казалось, что это иголки входят в мочки, в ушные раковины, жернова крутятся и гудят...

    — Люли-люли-люли-люли!
    Прилетели к ляле гули.
    Стали гули ворковать...

    Ну что же ты плачешь... Уже темно... Придет бабайка.

    Ручки, высвобожденные из пеленок, взмахивали у лица и пугали малыша. В дальней комнате закрутилось колесо швейной машинки. Иголка громко, на огромной скорости прошивала ткань. Та-та-та-та-та... — отдавалось в ушах. Я легла на кровать. Колесо машинки продолжало громко и мерно стучать, торопясь проложить шов. Голос младенца стал еще громче.

    — Что же ты плачешь? — Я качнула ребенка, слезы мои закапали на деревянный край люльки. — Смотри, какая уточка, как она плавает... Ой-ой-ой, утонет!

    Погремушка пищала и звенела. Швейная машинка стучала. Малыш не хотел успокоиться.

    — Давай мы спрячем твои ручки... — Я развернула пеленку, поймала крошечные ладошки, скрытые в зашитых рукавах распашонки, прижала их к бокам и закрутила в ткань. — Маленькая Дюймовочка спряталась в цветочке...

    На полу валялась игрушка с рычагом, рычаг вдавливался — цветок крутился, лепестки раскрывались, а в середине сидела маленькая куколка. Вжих-вжих! — заработал рычаг игрушки... Люлька снова закачалась, веревки заскрипели. Малыш успокоился, но засыпать не хотел. Он испуганно наблюдал, как открывается и закрывается железный цветок с железной куклой внутри. Рычаг работал отчаянно, как пила. Резцы царапали металл и воздух, царапали уши, царапали нитки... Швейная машинка перестала стучать...

    Я убрала Дюймовочку и продолжила качать малыша.

    — Мама уже сшила юбку, планки и сделала карманы... На карманах будут синие-пресиние пуговицы... Я видела картинку, мама мне показала. Я буду пришивать пуговицу с перламутром...

    Малыш наблюдал за мной, кряхтел, пытаясь высвободить спеленатые руки, и никак не засыпал... Маленькая полиэтиленовая клеенка под ним сбилась на один край. Я вытащила ее из-под пеленок.

    За дверью было слышно, как шумно выворачивается ткань и рассыпаются по ткани пуговицы.

    — Все кошечки уже уснули, все собачки уже спят, все зайцы, все медведи, солнышко уже спит, а ты все не засыпаешь, — шептала я, отталкивая от себя край люльки.

    Люлька качалась мерно, как качели...

    — Надо тебе закрыть глазки... Закрывай.

    Я подула малышу на глаза... Реснички опускались и снова поднимались, синие глаза смотрели на меня сердито.

    — Нет-нет... Глазки открывать нельзя... Давай мы их тоже запеленаем. — И я положила клеенку малышу на лицо.

    Люлька продолжала качаться. Полиэтилен то прижимался, то отходил от носа. Личико у малыша порозовело. Глазки он больше не открывал.

    Через несколько минут я прекратила качание. И скорее побежала смотреть на платье. Мама сидела ко мне спиной за машинкой и заправляла нитку в челнок.

    — Мама, мама, я нашла новый способ усыплять ребенка!

    Мама не слушала, она продолжала крутить челнок и выводить нить. Белый лен, похожий на будущее платье и наживленный иголками, лежал на диване.

    — Я положила клеенку ему на лицо...

    Мама закричала... Она подскочила, снова присела, стул из-под нее выскользнул... Челнок полетел на пол... Швейная коробка опрокинулась... С трудом мама поднялась, развернулась и с искаженным лицом, задыхаясь, побежала к двери... Я хотела ее задержать, но была отброшена к шифоньеру. Пытаясь защитить ухо, вывернулась и, падая, ударилась о шифоньер лицом...

    Крик продолжал звенеть в ниточках-струнах... На полу лежал пустой челнок, катушка из него выскочила и закатилась под стол... Белый лен отражался в полированной стенке шкафа. Я нащупала рядом с собой перламутровую пуговицу и сжала ее в руке... Швейная машинка молчала и больше не стучала своим колесом.


    Время года — одиннадцать

    Альберт уехал, и в лагере стало скучно. Стояла покосная жара. Смена подходила к концу, все спортивные состязания закончились, ребят забирали по домам, ночью некуда было совершать вылазки с тюбиками зубной пасты — кровати пустовали. Но вражда между мальчиками и девочками сохранялась: каждый вечер в окно спальни кидали то фосфорные коряги, то мокрые камыши, то наволочки с муравьями и гусеницами.

    Я сидела на подоконнике корпуса и читала книгу. Буквы не складывались в слова: я погружалась в индейские мифы, а память подменяла картинки... Вот на соревновании считали количество подтягиваний, и двадцать было самое высокое число. Вот прыгали в высоту и взяли самую высокую планку. Вот забирались по канату на скалу и собрали все флажки до самой вершины. Альберт был гордостью отряда. Победа в каждом состязании. Я была очарована... А однажды получилось так, что на уборке костровой площадки ребята стояли над кучей мусора и гадали, где найти лопаты, чтобы собрать его в мешки. Уборка тоже была состязанием, мы соревновались, время текло. Понимая, что мы отстаем, я стала с бешеной скоростью укладывать пыль, опилки, окурки, стекла в мешок голыми руками. Ребята сначала растерянно смотрели на мусор и на мои руки, а потом кинулись помогать. Я только на секунду подняла глаза от пыльной мешковины — и уперлась в голубой очарованный взгляд... Так и ходили мы, очарованные друг другом. И у нас даже появилась заветная скамейка: у акаций, на другом конце лагеря, ближе к краю ограды. Там росла высокая трава, краснели покосные ягоды и стоял турник, где можно было крутить колесо. Чистое и чудесное одиннадцатилетнее время года...

    А в спортивных состязаниях мне, маленькой и легкой, доставались две главные роли: сидеть на плечах, руках или носилках в скоростной эстафете или пролезать под веревочными ловушками, не задев ни одной звенящей «мины». Репетиция будущих лавирований во взрослой жизни... Ползти приходилось на животе, почти не поднимая головы. Ползешь и видишь, как задорно и дразнительно прыгают мимо кузнечики, как недовольно разбегаются муравьи, как сминаются и поднимаются острые, режущие травы... Вечерами я приходила к скамейке, пряча расцарапанные руки и локти, а Альберт понимающе улыбался и снимал куртку, накидывая ее мне на плечи. Мы говорили о далеких прериях, о резервациях, о войне между бледнолицыми и краснокожими, о жестоких набегах индейцев...

    Память еще перебирала картинки, когда мимо с визгом пробежали девчонки и, влетев в спальню, закрылись и навалились на дверь.

    — Убегай с окна! — закричали они.

    Из-за поворота выскочили наши ребята. Было похоже на очередной виток вражды. Мне не хотелось участвовать в этой игре. Главный герой уехал, я тосковала. И, стараясь не замечать баталий, я вновь погрузилась в книгу — я в домике, вне игры.

    Мальчишки, на самом пике азарта, бились в дверь палками и ногами:

    — Мы вас поймаем!

    Я сидела спокойно и невозмутимо, не обращая внимания на их возню, Альберт должен был вернуться через два дня, и мне казалось, что меня никто не обидит.

    — Они не откроют! Давай схватим вот эту! — Кто-то показал на меня пальцем.

    — Я не играю. Я читаю.

    — Хватай ее!

    — Идиоты!

    Совершенно неожиданно книга отлетела в сторону, и голубое небо взлетело надо мной, или это я взлетела, когда меня легко стащили с подоконника и подвесили за руки и ноги. Четверо из ребят стояли как столбы, и я висела между ними, как жертва индейцев. Осталось только разжечь подо мной костер. Ребята визжали, хохотали и громко совещались, что же делать дальше. Я извивалась и пыталась вырваться, но силы были катастрофически неравны: их восемь, а я одна. Хватка была железной, намерения становились грубыми...

    — Давай потащим ее в туалет! — предложил кто-то.

    Все радостно согласились и сообщили об этом громко, чтобы хорошо было слышно тем — в корпусе, за запертой дверью.

    Туалетное здание было у леса, примерно в трехстах метрах от нашего корпуса, на возвышенности, но, чтобы туда добраться, нужно было миновать соседний отряд. Ребята лихо двинулись вверх по лужайке, сокращая дорогу. Я судорожно извивалась, пытаясь укусить их за пальцы. Девочки испугались, выбежали из комнаты и, с громкими криками нападая на мальчиков, требовали меня отпустить. Они вцеплялись парням в ноги, хватали их за руки, нападали по-девически — царапаясь и кусаясь, их отталкивали. Передо мной мелькали брюки, юбки, колючки, камушки, трава, край неба и края корпусов. С каждым метром подъема игра стала приобретать какой-то неприятный, зловещий смысл... Кто-то вытащил нож.

    — Не подходить! — Человек с ножом резко вскинул рукой.

    Игра изменилась. Голоса стали густыми, злыми, предвкушающими. Борьба сильно ослабила меня, и я вяло повисла и затаилась, восстанавливая дыхание. Высокое яркое небо раскачивалось в такт шагам. Впереди и позади шли четыре человека. Справа, у чужого корпуса, выстроилась колонна любопытных из старшего отряда. Кофта на мне высоко задралась. Слышались гадкие реплики. Театр.

    Край леса неумолимо приближался.

    — А что мы будем делать с ней в туалете? — спросил кто-то младший из шагавших, держащий меня за руку.

    Вопрос был неожиданным и на секунду вызвал замешательство. И то ли оттого, что они уже устали, то ли оттого, что я уже не брыкалась, то ли оттого, что все задумались над вопросом, но хватка на мгновение ослабла. Я крутанулась, выпала и приземлилась на четвереньки. Меня схватили за кофту, я вывернулась и побежала вниз с горы. Откуда-то появилась сумасшедшая скорость, ребята бежали за мной, почти настигая. Мелькали камни, кусты, окна, какие-то лица. Нужно было только повернуть за угол — там дверь, и меня спасут.

    Но тут из колонны зрителей кто-то очень знакомый бросился наперерез и больно поймал меня за запястье:

    — Вот она, держите, я поймал ее вам!

    Я смотрела на эту руку, вывернувшую мое запястье. Смотрела в злые, довольные глаза. Черные волосы, едва заметный черный пушок над верхней губой. Еще мальчик, сосед моего детства. Огороды наших бабушек имели общую границу, и мы часто угощали друг друга упавшими яблоками через дыру в заборе. Он знал меня, он ловил меня сознательно. Я попыталась вырваться — но эта рука была старше, была жестче, и хватка была капканной. Меня торжественно вернули похитителям.

    А я пребывала в диком ошеломлении, в диком открытии. Взрослые нравы еще не коснулись меня. Я еще не знала тогда, что в каждой пьесе должен быть злодей. И был ли злодей? Эти черные глаза койота, наверное, наблюдали за мной — там, у акаций, где трава высока, и ягоды красны, и крутится колесо на турнике. Как в индейской легенде: много лет назад, когда на земле еще не было людей, а пребывали только духи — дух воды, дух ветра, дух земной тверди, — жили-были на свете Ворон, Волк и Койот. Женщина-Ворон была прекрасна, как сама природа, в ней постоянно сменяли друг друга весенняя романтичность и зимняя холодность, осенняя грусть и жаркая летняя страсть. Она пела — и зеленели луга, она плакала — и разливались реки... Благородный Мужчина-Волк полюбил ее, и не было союза прекраснее на земле. Но злой и завистливый Койот решил разлучить влюбленных. Вечерами, когда Волк отсутствовал, он приходил к Женщине-Ворону и рассказывал, что на краю земли есть священная гора, с высоты той горы виден весь мир, солнце, луна и звезды. Женщина-Ворон полюбила эту гору как мечту и стала каждый вечер просить Волка отправиться на край земли, пока наконец он не уступил уговорам. Много месяцев длилось путешествие — прошло лето, миновала осень, потом стаял снег, разлились ручьи. Наконец Ворон и Волк достигли священной горы и стали подниматься на ее вершину. Два пика были на макушке. Женщина-Ворон села на левую вершину, а Мужчина-Волк на правую. С высоты было видно, как просыпается солнце и гигантским китом медленно плывет по небу. А навстречу ему плывет таким же огромным китом луна, и звезды мерцают в его плавниках. Женщина-Ворон и Мужчина-Волк сидели и в долгом молчании любовались движением китов. И вот когда проплывающие киты поравнялись с пиками горы, одна из них проглотила Женщину-Ворона, а другая проглотила Волка. Так и закончилась история прекрасной любви: Ворон и Волк отныне вечно пребывают раздельно — во чреве солнца и во чреве луны...

    Но это легенда. А здесь, в лесном лагере, игра шла уже не до первой крови. Остались только старшие. Мне вывернули руки за спину и грубо, широкими шагами волочили к стенам туалета. Сопротивление становилось бесполезным. Но вот из-за угла раздался радостный крик:

    — Вожатая идет!

    Девочки, до первого взмаха ножа боровшиеся за меня, побежали искать вожатую. Хватка ослабла мгновенно, и я, спотыкаясь о каждую выемку лужайки, побежала обратно к корпусу, к той самой двери, от которой началось мое жертвенное восхождение. Или падение. Вожатая Зуля стояла на крыльце. Я бросилась к ней как к спасительному судье, ожидая справедливого наказания обидчикам. И только подбежав, заметила, что она стоит растрепанная, ожесточенная и смотрит на меня обличительно:

    — Ну что, доигралась!

    И в ответ на мой удивленный взгляд прокричала возмущенно на два корпуса:

    — Сама виновата! Меня в туалет никто не тащит!

    Та история закончилась лучше, чем в индейской легенде... Альберт вернулся, а мне было стыдно поднять на него глаза. История быстро облетела весь лагерь, обогатившись неприятными и ложными подробностями. Вожатые смотрели на меня с осуждением, оставшиеся ребята избегали меня, как чумной. Только голубые глаза смотрели так же очарованно, но с мягким вопросом. Я смущалась, избегала встреч, избегала объяснений, и смена закончилась... А неделю спустя на свежем асфальте, раскатанном под моими окнами, мелкими цветными камушками было выложено нежное признание... В утреннем небе проплывала рыба-солнце, стояла июльская жара, плавился воздух, трескалась пересушенная земля, дрожали пустые раскаленные кадки, а буквы не прыгали — лежали в черном гудроне как влитые — чистые и настоящие...


    Верхняя вода

    Центр социальной защиты в Сеуле стоит внутри жилого квартала Каннам: трехэтажное серое здание, окруженное высотками. Я называла эти высотки «дома с горчичниками»: по их фасаду одинаковыми вертикальными рядами были выложены горчичного цвета панели. Грустное напоминание для тех, кто работает в этом учреждении. В первый раз я приезжала сюда обсуждать проект для детей с неизлечимыми заболеваниями — им требовался патронаж. На этот раз — строительство школы. Вход в здание был заблокирован картонными коробками. Улица узкая, машина перегородила проезд, и подростки в цветных шарфиках и шапках аккуратно разгружали грузовик. Две улыбающиеся девушки стояли у плаката — прикрепили его прямо к перилам крыльца. Оказалось, что это фан-клуб молодого актера делает пожертвование в его честь и передает социальному центру автоматические кресла-коляски — для тех, кто обездвижен.

    — Что, вы разве не слышали? — загадочно улыбнулась ответственная за мой проект барышня, когда я поднялась к ней в кабинет. — Он же теперь работает у нас, проходит здесь альтернативную службу. Уже полгода. Будете уходить, увидите, какая толпа поклонниц собирается вечером у выхода...

    — Служба? Здесь? Он разве непригодный?

    — Очень даже пригодный, — возмутилась барышня, — все трюки выполняет сам, без каскадеров. Он же владеет кали... — А потом спохватилась и протянула доверительно: — Жа-алко же... Такой молодой, красивый и очень-очень популярный. Зачем ему в казармы?

    Оказалось, что еще подростком он попал в аварию, в которой погибли люди, чудом выжил, но сильно повредил ноги. Год пролежал в больнице, перенес несколько операций и наращивание костной ткани.

    — А как же трюки?

    — Это кино, там все понарошку. — Барышня мечтательно вздохнула, и я подумала, что она тоже в фан-клубе. — Вы не смотрели? Очень рекомендую, особенно последний фильм. Там есть сцена на кладбище, где идет дождь, и он бьется только зонтом, потому что не было... Ой, нет, вам, наверное, лучше что-нибудь повеселее.

    — Лучше полиричнее.

    — Ну, тогда про школу. Не делайте такое лицо, там настоящая драма!

    — Школа подходит, как раз про наш проект. — Мне хотелось скорее перейти к делу, но я боялась ее обидеть.

    — Нет-нет, вы такая серьезная, лучше начните с исторического кино. Он играет в нем знаменитого генерала... Я пришлю ссылку. Вам точно понравится. Он такой красавчик, видели его лицо?

    — Видела внизу, на плакате.

    — И как вам?

    — Ну-у...

    — Посмотрите в кадре, в живом кадре... — Барышня потянулась за телефоном и стала пролистывать фотографии. — Вот, полюбуйтесь, съемки в Таиланде!

    Коллекция фотографий и коротких видео поражала: тематические альбомы с разными фильмами, съемки для модных журналов, закадровые сцены, документальные хроники... Но еще больше поражало лицо актера. Не его симметрия — в этой стране пластическую операцию дарят на совершеннолетие,  — притягивали сияющие глаза и чистая, искренняя улыбка. Это было больше, чем красота. Мне хотелось назвать это высотой. Обещание высоты в глазах...

    — А-а-а, нравится... Я же говорила. Здесь, в центре, вы не сможете его рассмотреть, он носит черную маску. — Моя собеседница прикрыла половину лица. — Защита от журналистов и случайных снимков. Он даже в офисе ее не снимает. Сейчас же у всех телефоны. Нам запрещено его фотографировать. — Но промелькнувшее в ее глазах смущение подсказывало, что она все же делала тайные кадры.

    Я больше не торопил

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог