Об авторе
Леонид Евгеньевич Бежин (Бадылкин) родился в 1949 году в Москве, на Арбате. Окончил Институт стран Азии и Африки при МГУ. Защитил диссертацию по классической китайской поэзии. Ректор Института журналистики и литературного творчества. Автор романов «Сад Иосифа», «Мох», «Деревня Хэ», «Костюм Адама», «Тайное общество любителей плохой погоды», а также книг о Данииле Андрееве, старце Федоре Кузьмиче, Серафиме Саровском и др. Был ведущим телепередачи «Книжный двор» и радиопередачи «Восток и Запад». Вел ряд журнальных проектов. Лауреат премии имени М.А. Шолохова (1990), Бунинской премии (2015). Член Союза писателей России.
Глава первая
Потомок Конфуция допускает вольность в суждениях
Меня зовут Кун Бобо — я потомок Конфуция в сто четвертом поколении, чем когда-то очень гордился, пока эту дурь не вышибли из моей головы. Да и сам я словам моего многомудрого предка стал предпочитать то, о чем Конфуций никогда не говорил, по утверждению его преданных учеников (впрочем, среди них попадались и тупицы). Они-то наседали, допытывались: скажи, скажи, а он — ни слова. С загадочной улыбкой молчал. Лишь разглаживал свою пышную бороду, седую по краям и такую рыжую по центру, словно в нее был вделан лисий хвост, и касался струн расписных гуслей сухонькой, морщинистой ладонью.
И это молчание для меня оказалось весомее и ценнее слов. В нем я обрел истину — великое и сокровенное Дао.
Принято считать, что у Дао нет имени. Любой вам скажет: Оно, мол, неназываемо и невыразимо. Я преклоняюсь перед теми, кто придерживается подобного мнения, но при этом хочу заметить, что у моего Дао имя есть, и могу его назвать: деньги. Да, деньги — вот мое Дао; во всяком случае, сейчас (раньше-то все было иначе). Деньгами я обладаю в несчетном количестве. Меня от них всего распирает — как бы не лопнуть. Я — один из новых китайских магнатов, олигархов, миллионеров (вообще-то я миллиардер, но культурная революция некогда приучила меня к скромности, поэтому предпочитаю именоваться миллионером).
Я владею недвижимостью по всему Старому свету: в Лондоне, Мадриде, Риме, Париже, на юге Франции (через подставных лиц) и в прочих местах, способных похвастаться своими чарующими красотами и буржуазной респектабельностью. И даже не просто владею, но испытываю изощренное наслаждение оттого, что, скупая замки, особняки, приморские виллы, пляжи и парки, мне удается разорить их бывших хозяев и вынудить продать за гроши свои владения. Это — моя личная месть Европе за поражение в развязанных ею гнусных, бандитских опиумных войнах и учиненный грабеж, вывоз бесценных сокровищ.
И опять же из мести живу я не в своих европейских владениях, а на благословенном юге Китая, в Сучжоу, едва ли не прекраснейшем городе из всех городов Поднебесной. Право же, второго такого нет, недаром великий Цао Сюэцинь поселил там утонченно-прекрасную, гневливую и болезненную Линь Дайюй, героиню своего романа «Сон в красном тереме». Во всяком случае, судя по отдельным ремаркам, свои детские годы она провела именно здесь. Можно смело поручиться, что Линь Дайюй гуляла по дорожкам нашего сада (я словно бы различаю отпечатки ее грациозно-маленьких ступней), любуясь из решетчатых окон беседок шафрановыми от солнца, илистыми заводями и слагая в уме строфы будущих стихотворений на самые разные случаи — от цветения сливы до наступления ранних холодов и первого снега.
Впрочем, первый снег у нас на юге такой ломкий и хрупкий, что под ним почти не гнутся лепестки кувшинок и его не боятся даже поздние бабочки, разодетые в узорные шелка, словно гаремные красавицы.
Своими каналами Сучжоу напоминает мне Венецию, Амстердам или Петербург, где я не раз бывал. Но все-таки для меня, китайца, Сучжоу еще прекраснее, особенно по утрам, когда над гладью вод скользит голубая дымка и лодочники развозят по рынкам свежую зелень, связки пойманной рыбы, рис и овощи и открываются антикварные лавки с ощеренными резными драконами, нефритовыми пучеглазыми жабами в окнах и развешанными по стенам свитками живописи.
Лавочники снимают их с помощью бамбуковых шестов или приставных лесенок, бережно свертывают, обматывают красной лентой и укладывают в футляр. У них это так ловко получается, что я им немного завидую, и мне хочется самому забраться на лесенку и снять со стены свиток.
Впрочем, это не зависть. Просто я так баснословно богат, что мне от этого иногда бывает скучно, и я ищу для себя самых невинных развлечений.
Мои рыболовецкие шхуны, автомобильные заводы, велосипедные фабрики, сверкающие огнями многоэтажные магазины с выкатывающими из подвалов электрокарами, груженными модным ширпотребом, кажутся мне медовыми палочками, на которые, словно осы, налипают деньги. Также и капиталы, вложенные в разные банки, приносят мне неслыханную прибыль.
При этом я делюсь с государством и исправно плачу налоги. Поэтому я обласкан властями, и меня часто вызывают в Пекин.
Вызывают якобы для вручения очередной награды за предприимчивость и патриотизм, а на самом деле и для тайных консультаций, поскольку я не раз выполнял деликатные поручения во Франции, Бельгии и России.
Кстати, там, в России, живет мой близкий друг, ныне известный ученый, лауреат и орденоносец, которого я знал еще мальчишкой, желторотым студентом по имени Николай. Когда-то он учился у нас в Нанкине, и мы вместе приветствовали культурную револю... Виноват, обмолвился: не приветствовали, конечно (такие у меня шуточки), а спасались от ее ужасов, впрочем во многом преувеличенных и раздутых — да простится мне подобная вольность суждений...
При всем почтении к властям, олицетворяющим в сознании китайцев светлую, благую силу Ян, я не теряю давних связей с темным криминальным миром, процветающим под знаком Инь, и без всякой ложной щепетильности пользуюсь его услугами. Правда, при этом не опускаюсь до убийств (все-таки имя моего предка обязывает), но не брезгую подкупом, шантажом и вымогательством.
Мой друг Николай в письмах мягко упрекает меня за это, но при этом стыдливо признает, что и в России происходит то же самое. Там и вовсе не разберешь, где криминал и где власть, где Инь и где Ян, кого мочить в подворотне и кому на гуслях играть.
Также я негласно поддерживаю диссидентов, и испытанных, матерых, и сопляков, готовых за подачки в виде грантов исполнить любое сальто-мортале (правда, на площадь Тяньаньмэнь больше никто не выходит, опасаясь, что семьям придется оплачивать счета за всаженные в них пули). Поддерживаю на тот случай, если... Мир ведь великая книга перемен, и кто знает, что нас ждет завтра.
Глава вторая
Старина Ли подражает повадкам лис
Для того чтобы разгонять скуку, навеянную пучеглазой жабой, символом богатства и процветания (я все-таки купил себе одну такую), я содержу собственную актерскую труппу, разыгрывающую сцены из «Троецарствия», «Речных заводей» и того же «Сна в красном тереме». Мои актеры мастерски исполняют танцы с мечом и разноцветными лентами, обвивающими их, как змеи, жонглируют горящими факелами. Они выделывают всякие трюки и фокусы, кувыркаются, садятся на шпагат, поют и говорят высокими, фальцетными голосами, словно им перетянули горло жгутом.
Но такова наша опера: европейским варварам, воевавшим за право сбывать у нас опиум, ее не понять.
По моей особой просьбе один из актеров, желтобородый старина Ли, как я его называю, искусно подражает повадкам лис: крадется, припадая к земле, принюхивается, ловит невидимую добычу и потрошит ее, отфыркиваясь от прилипших к морде перьев. Я при этом захожусь от восторга, исступленно топаю ногами и бешено аплодирую в нарушение всякого этикета. Разумеется, при этом никто, даже самые завзятые пуритане, ревнители строгих нравов, не смеет хотя бы намеком выказать мне свое недовольство, в осуждение кашлянуть или слегка поморщиться.
Не смеет, во-первых, потому, что, черт возьми, я здесь хозяин и мне все позволено, а во-вторых, потому, что восторженное безумие — такая же черта нашего национального характера, как трезвость и практицизм (вспомнить хотя бы Баоюя, китайского маджнуна[1], обезумевшего от любви к Линь Дайюй).
Да и к лисам у меня особое отношение — совершенно особое, уверяю, и все об этом прекрасно знают...
Скамейки, стулья и кресла для зрителей у меня всегда заполнены: множество родственников, приживалов, друзей, деловых партнеров, скрывающихся от полиции сомнительных личностей гостит в моем доме. Да и соседи, простодушные любители театра, заходят, чтобы полюбоваться таким зрелищем.
Да, гостей множество, но сам я одинок и даже не пытался ни разу жениться, хотя многие богатые семьи из числа новых миллионщиков и толстосумов мечтали бы породниться со мной. Свах они, конечно, не засылают, но совершают тонкие дипломатические маневры, предлагая мне невесту под видом выгодного кредита или пакета акций.
Я же — убежденный холостяк, что, конечно, странно для китайца. Но к моим странностям привыкли и даже считают их чем-то вроде почетной болезни — такой, как алкоголизм или боязнь замкнутого пространства.
Никого не удивляет, что я, к примеру, так ненавижу комнатных собачек, золотых рыбок и говорящих попугаев: дарить их мне или втихомолку приносить в дом равносильно оскорблению. Но в загончике у меня живет лиса — моя причуда, утешение и забава.
Зовут ее Ху Седьмая, поскольку продававший мою лису торговец уверял, что она родилась седьмой по счету. Загончик у нее обит мягким бархатом и устлан расшитым ирисами шелком. Спит она на подушке из гусиного пуха. Лучшие повара готовят для Ху Седьмой самые изысканные блюда. Для нее покупают живых откормленных фазанов, чтобы она перекусывала им горло, душила их и потрошила. Ее выводят гулять в драгоценном ошейнике, и ей воздают всевозможные почести, словно живущей при императорском дворе высокопоставленной особе.
Словом, она — маленький божок, идол моего дома.
Многие ломают голову над тем, чем она заслужила подобное положение. Обо мне распускают слухи, будто я чернокнижник, заклинающий лис и оборотней. Другие утверждают, что лиса помогает мне прокручивать капиталы и играть на бирже. Есть и множество иных, подчас самых фантастических версий.
Все они ложны, и все они отчасти верны, поскольку моя лиса обеспечивает для меня достоверное присутствие той, кому я обязан жизнью, счастьем и благосостоянием. Кроме того, она одарила меня редкой по красоте, драгоценной жемчужиной — подобную держит в когтях дракон, вздымающийся из пучины вод.
Если кто не знает, что такое достоверное присутствие, не беда: пусть прочтет моего предка Конфуция. Но если кто никогда не держал в руках жемчужину, зовущуюся любовью, ему на этом свете никто не поможет.
Глава третья
Я не в претензии
В моей стране всегда вежливо презирали варваров и дикарей, обитающих на рыжевато-бурых степных равнинах за Великой стеной. Из презрения снаряжали против них карательные отряды, отрубавшие руки и ноги смутьянам, выжигавшие дотла их юрты и стойбища. Из вежливости посылали их предводителям щедрые подарки и невест — разодетых в шелка, нарумяненных куколок с жемчужными подвесками, воспитанных при императорском дворе.
Однако время от времени мы сами впадали в дичайшее варварство. Последний раз на моей памяти это случилось в 1966 году, при великом кормчем Мао Цзэдуне, учинившем у нас расправу над либералами под названием культурной революции. И, как это ни парадоксально, если бы не учинил, Китай впоследствии рухнул бы так же, как распался Советский союз. Поэтому по секрету признаюсь: я хоть и пострадал от бесчинства хунвейбинов, наших молодых варваров, но не в претензии на них, если брать по большому счету. Конечно, лилась кровь, как при всякой революции. Но все это была та же пекинская опера, те же танцы с мечом и разноцветными лентами. Да и сам я остался жив, поэтому какие уж там претензии (тем более что мои страдания обернулись нечаянным, нежданным и небывалым счастьем).
В том самом 1966 году я окончил Нанкинский университет. В числе лучших я защитил диплом, обмытый на университетской пирушке примерно так же, как когда-то обмывали и умащали благоуханиями фигурку Будды. На прощание обнял и поцеловал моего бодхисаттву[2] — старого, с отечно-желтым лицом, дрожащими локтями и ясным взором профессора Гао, водившего меня по лабиринтам классической древности (кроме того, он хорошо знал русский язык), и вернулся домой.
Вернулся, чтобы написать книгу о философии Дун Чжуншу, великого систематизатора конфуцианской науки, жившего при династии Хань. Вернее, об одном ее сокровенном аспекте, еще не вполне раскрытом и понятом в научных трудах. Мне же по моей самоуверенности казалось, что я раскрою и пойму сокровенную суть учения Дуна о том, что человек подобен Небу.
Не правда ли, в этом есть что-то притягательное? Я бы даже сказал, окрыляющее? Человек со всеми его страстишками, азартный картежник, ревнивец (у нас ревнуют не к женщинам, а к удаче и успеху), завистник, доносчик, оказывается, несет в себе Небо.
О, об этом стоило написать! Но как только я засел за книги, тут-то и началось...
Я жил вместе с престарелыми родителями, чьи лица казались мне сморщенными и рассохшимися, как старая черепица, покрывавшая крышу нашего дома. Это моя вина, что ее до сих пор не починили — не выворотили старую черепицу и не заменили новой. Я вечно корпел над своими книгами, и мне некогда было отвлечься на такую досадную мелочь, как крыша. Родители мои не решались меня потревожить, но в глубине души страдали из-за ветшающей, местами провалившейся, протекавшей крыши (будь она неладна, приходилось тазы подставлять).
И вот из-за этих страданий все морщинки и трещины черепицы — как знак немого укора, обращенного ко мне, — перешли на их лица. Мне стыдно из-за этого, я тоже страдаю, но никак не соберусь взяться за починку.
А все книги, книги: их накопилось у меня столько же, сколько кирпичей в нашей Великой стене. Конечно, мать и отец гордились, что я ученый (у нас этим всегда гордятся), и не смели жаловаться. Только морщины на лицах становились все глубже, их мучил надсадный кашель, и ходить по двору, держась за поясницу, им было все труднее.
Свои последние силы они отдавали саду, разбитому в уголке двора. Конечно, он у нас не такой пышный и великолепный, как главный городской сад, но знатоки (слава Небу, они еще не перевелись) считают, что по своей сокровенной изысканности он не уступит лучшим образцам садового искусства.
О, китайский сад!
Это целое мироздание, заключенное в пятнистых стволах бамбука, причудливом — фантастических очертаний — камне, мостике через ручей, маленькой, потаенной беседке. И конечно, в цветах: хризантемах, орхидеях, пионах и ирисах. Чтобы вырастить настоящую хризантему, надо стать не только умелым садовником, но и мудрецом, постигшим последнюю тайну природы.
Я, может быть, тоже написал бы об этом книгу, тем более что кое-какие заготовки у меня имелись. Но тут нагрянули оболваненные юнцы, именовавшие себя красными охранниками (впрочем, чем они хуже нынешних, таких же оболваненных, бессмысленно тыкающих в свои мобильники, как те тыкали в свои цитатники). На глазах родителей они вытоптали и сожгли наш сад, после чего отец и мать от полученного потрясения лишились дара речи, почти ослепли и впали в детство.
Перед моими окнами хунвейбины стали горланить революционные лозунги, призывавшие покончить с ревизионизмом. Меня, потомка Конфуция, причислили к таким же интеллигентным выродкам и ублюдкам, как и мой предок, избили до полусмерти, сожгли мою библиотеку и разбили вдребезги фарфоровую фигурку Пу Сунлина, летописца лисьих чар и наваждений.
Упоительное чтение этот Пу Сунлин, доложу я вам.
Я читал его, чтобы немного отвлечься от кропотливых философских штудий. Фигурка, купленная в лавке, стояла на моем столе. Дюжий, рябой, с рыжеватым отливом волос, словно тронутых подпалинами, похожий на матерого лиса красный охранник сначала отшиб ей голову прикладом винтовки. Причем я заметил, что из горловины вышел легкий дымок, из которого причудливо соткалась матерая лисья морда — точь-в-точь как у моего мучителя.
Это сходство разозлило его, и он искрошил фигурку каблуками своих армейских сапог (для хунвейбинов открыли склады воинской части).
— Будешь знать, как насмехаться, интеллигентское отродье. Вот я устрою тебе лисью свадьбу, чтобы ты не шлялся больше по университетам и не бахвалился своим родством с Конфуцием, — пригрозил он, и, поскольку мы оба были местные, я понял, что скрывалось за этой угрозой.
Глава четвертая
Лисий морок
Меня сослали на перевоспитание в горную деревушку Лисья нора, куда вела петлявшая между каменных глыб дорога с обветшалым бревенчатым настилом и прохудившимися навесами на случай схода лавин. Деревушку назвали так не случайно, и название это явно не от людского измышления, а от лисьего умысла. Во всяком случае, так утверждали жители деревни. Они не единожды из суеверия просили ее переименовать во что угодно (хотя бы в Барсучью нору), лишь бы каждый раз не поминать проклятую лисью нечисть.
Но почему-то их прошения, составленные деревенскими грамотеями, словно по лисьему наваждению, терялись и бесследно исчезали. Или их измельчали в крошку голодные мыши, бросавшиеся на них как на лакомство. Или и того чудеснее: бумага вдруг истлевала, а написанные на ней иероглифические знаки превращались в рыжих муравьев с яичными головами, расползавшихся по всем углам. А иной раз те же знаки — всем на изумление — повисали в воздухе комариным роем, изнывая от собственного протяжного, сладостного нытья...
Повторяю, так рассказывали об этом обитатели деревни — полуграмотные простецы. Разумеется, они по наивности верили в лисьи чары, козни, плутни и смертельно боялись лис. Лисы вселяли во всех мистический ужас, поэтому на них не охотились, не ставили капканов. И лису, по здешним поверьям, можно было лишь отпугнуть выстрелом из ружья, но никак не убить, иначе самому несдобровать. За мертвую отомстят ее сородичи и устроят такой погром, кавардак и ад кромешный, что позавидуешь участи покойников, спящих в гробу.
Впрочем, и до покойников добирались, о чем я еще скажу...
Жители уверяли, что лисы похищают людей и требуют за них выкуп. По их словам, сколько раз такое бывало! Здешний старик или старуха отправятся в лес за хворостом, отойдут от дороги шагов на десять и бесследно исчезнут, пропадут, канут: одолеет их лисий морок.
Принимая облик обольстительных красавиц, эти чертовки соблазняют молодых парней и уводят их от жен. Глядь — вчера женился, а сегодня уж с лисой крутит шашни, тем более что та в искусстве спальни мастерица непревзойденная.
Лисы разоряют дома, пугают прохожих (особенно одиноких путников в горах) и устраивают на чердаках ночные шабаши.
Более того, они якобы разрывают лапами могилы на кладбище и скачут по деревне с человечьими костями в зубах. Вместо фонарей освещают себе дорогу вставленными в черепа свечами и творят прочие бесчинства и непотребства.
Много раз жители деревни просили прислать войска, чтобы утихомирить лис, но над ними только смеялись и считали их сумасшедшими. Я тоже, признаться, подсмеивался над ними, слыша подобные рассказы, но деревню Лисья нора все-таки обходил стороной — так, на всякий случай, помня о том, что мой предок Конфуций хотя никогда не поминал нечистую силу, тем не менее верил в ее существование.
И вот меня с узлами и чемоданами отправили прямехонько в Лисью нору...
Меня там не били — только грозили мне кулаками, материли, пинали и толкали, да и то без особого азарта. Для хунвейбинов, которые привезли меня связанного в телеге с затеками зловонной навозной жижи на дне, занятия там вообще не нашлось. Чем им, бедным, себя потешить, если во всей округе нечего бить, крушить и ломать! Древняя буддийская кумирня и так разрушена, статуи выкрадены, а двор весь изрыт и перекопан (искали золото).
Поэтому меня просто бросили посреди деревни и пообещали отшибить башку (великая честь после фарфорового Пу Сунлина), если я попытаюсь тайком сбежать — спуститься с гор и вернуться домой.
Глава пятая
Пустующий флигель матушки Лао
Лишь только телега хунвейбинов прогрохотала по бревенчатому настилу горной дороги, серпантином спускавшейся вниз (колеса на поворотах нависали над пропастью), меня обступили здешние крестьяне. Они повыползали из своих домишек, как лисы из нор, — по преимуществу беззубые, одетые в лохмотья старики и старухи со вспученными от голода животами и выступавшими ребрами. Было и несколько молодых парней, по виду деревенских дурачков или идиотов — с застывшими ухмылками на лицах и тягуче-жалобными голосами. Была и нарумяненная девушка — по всем повадкам здешняя проститутка.
Склоняясь надо мной, все они, и старики и молодые, с пугливой участливостью заглядывали мне в лицо. Они цокали языком, причмокивали, шамкали и бормотали с таким чудовищным здешним акцентом, что я почти ничего не понимал. Лишь с напряжением прислушавшись, я уловил, что они мне сочувствуют и совещаются о том, как мне помочь.
Лекаря среди них не нашлось. По их словам, где-то в горной хижине жили даосы, умевшие врачевать заклинаниями и талисманами. Но как до них добраться, никто толком не знал, сами же они спускались в деревню очень редко. Правда, их можно было вызвать особым даосским свистом, но последний здешний старик, владевший этим искусством, к несчастью, недавно умер, учеников же у него не осталось.
Тем не менее без помощи меня не оставили. Кто-то сердобольный принес родниковую воду в кувшине, чтобы омыть мне лицо, кто-то — чашечку засохшего риса и палочки для еды, кто-то — собственного изготовления, на редкость вонючую (значит, целебную!) мазь и листья подорожника — приложить к ранам.
Когда мне чуть-чуть полегчало, меня отвели к бородатой старухе с персиковой лысиной, сквозящей сквозь редкие седые волосы, заплывшим, слезящимся глазом и похожей на слоистый гриб бородавкой за ухом — матушке Лао. Мне доверительно шепнули, что она наполовину мужчина, наполовину женщина и вообще лиса-оборотень (это была излюбленная здешняя шутка — называть всех оборотнями).
Матушка Лао отвела мне за умеренную плату пустовавший флигель, где некогда жила ее дочь, по словам старухи, ставшая небесной феей — летчицей в авиаполку (все стены были оклеены фотографиями самолетов). Во флигеле матушка разложила мои вещи и книги, замаскированные под сочинения великого кормчего (обложки пришлось заменить, иначе бы не удалось взять книги с собой). Она уложила меня на кан (так у нас называют лежанку), пододвинула жаровню с догоравшими углями, укрыла шкурой горного козла и целую неделю выхаживала, отпаивала разными отварами, пока я не окреп и не смог вставать.
— Чем отплачу вам за доброту, матушка? — спросил я, низко ей поклонившись в знак благодарности за то, что выше всякой платы. — Вы меня спасли. Воскресили из мертвых.
— Да уж ты и впрямь был дохляк. Чем отплатишь-то? — Она усмехнулась и оценивающе на меня посмотрела. — А вот выпей со мной винца да обними меня так, чтобы я согрелась, а то от холода зуб на зуб не попадает.
Я сдержанно улыбнулся, снисходительно принимая ее сомнительную шутку.
— Не пью я, матушка.
Она слегка задумалась над тем, отнести ли мою воздержанность к достоинствам или причислить к недостаткам. Так и не решив этого вопроса, матушка Лао сказала:
— Тогда хоть постереги ночью мою курицу от здешних лисиц — вот и будет плата. Курица-то одна у меня осталась — все мое богатство. Хоть перед смертью сварю и напоследок порадуюсь.
— А что, пошаливают лисицы?
— Перед курятником всю землю изрыли. Мне в окно стучат: «Выдай нам твою рябую, а то дом подожжем и тебя на чучело пустим».
— Ну, матушка, так не бывает. Ты что же — сама еле-еле шамкаешь, а лисий язык понимаешь?
— А ты пожил бы здесь, среди этого отродья, и тоже выучился бы — что твой профессор.
Я на всякий случай осторожно спросил:
— А откуда ты знаешь о моем профессоре?
— Я это так, к примеру... — Она отвела глаза и вернулась к прежнему разговору. — Что лисий язык? Лисий-то не хуже других — лягушачьего, змеиного. Да они и по-нашему могут, только с особым выговором. У нас вся деревня этот лисий выговор переняла. Так постережешь, милок?
— Ладно, матушка, давай колотушку — постерегу, так и быть.
— Что колотушку — у меня ружье на них припасено. Без ружья у нас никак. Кроме ружья-то, они ничего не боятся. Только ты не в них, а в воздух стреляй, чтобы отпугнуть. Убивать лису нельзя, а то хуже будет.
Я посчитал необходимым ее слегка поправить:
— Матушка, это суеверие. У нас иные люди пострашней лисиц. Их надо бояться.
— Экий ты умный! «Суеверие»! Еще не женат небось. Вот будет тебе лисья свадьба...
К вечеру старуха принесла мне винтовку со штыком, такую же, как у хунвейбинов, явно кем-то украденную на складе воинской части и проданную здесь за бесценок. Судя по засохшим крупинкам земли на штыке, старуха вскапывала им огород. Кроме того, она явно использовала винтовку как подпорку для яблонь (яблоневый лепесток прилип к затвору).
Перед тем как отправить на ночное дежурство, угостила меня каким-то жидким варевом из пшена, древесной коры и диких трав. Жуткая гадость — я зачерпнул лишь несколько ложек (суп у нас едят фарфоровыми ложками-лодочками). Сунула мне оберег — замысловатый даосский талисман. Дала подбитое грязной ватой, рваное одеяло, чтобы я укутался.
И к ночи выпроводила...
Глава шестая
Погрозила мне лапой
Мы, китайцы, умудренные знатоки и ценители снов. У нас только святые не позволяют себе видеть сны, считая это грехом и соблазном, и поэтому спят без сновидений, прочие же люди, особенно художники и поэты, охотно (страстно, упоенно) отдаются чарам сна. Бывает, сам изумляешься, какое причудливое сновидение тебя посетило. Ночные грезы так смешались с явью, что меж ними исчезла даже зыбкая граница. И возникает чувство, словно у древнего философа Чжуанцзы, который, проснувшись, долго не мог понять, снилось ли ему, будто он бабочка, весело и беззаботно порхающая над лугом, или бабочке снится, что она — Чжуанцзы.
Во сне мы как бы проживаем вторую жизнь, гораздо более красочную и богатую событиями, чем обычное, каждодневное существование с заботами о хлебе насущном. Во снах возможно волшебство и необыкновенные приключения. К тому же по снам мы узнаем будущее, ведь сны так часто сбываются.
Добавлю к этому, что видеть сны для нас — высокое искусство, требующее особого, тонкого настроя души. Мы разбираемся в снах как в сортах чая, видах крабов или укусах комара. Сны мы, как истинные знатоки и ученые, распределяем по категориям — от высших к низшим. Грубые сны мы отвергаем и стараемся поскорее забыть. Зато утонченные, исполненные чарующей неги сны мы смакуем, как терпкое вино, и носим в памяти, словно счастливое событие.
Вот и мне в ту ночь, когда я сторожил старухин курятник, приснился такой сон. Я бы назвал его сном высшей категории...
Ночь была осенняя, холодная, туманная. В заводи ручья дремали одноногие цапли. Запоздавшие стрижи и ласточки возвращались на ночлег в свои лесные гнезда. В горах кричали обезьяны, шумел водопад, стучали камни по дну опрокинутой лодки, как прачки стучат вальками.
Когда-то поэты умели описывать такие картины — не то что сейчас...
Я сел на порог покосившейся сторожки — как раз напротив курятника. Было слышно, как там внутри все вышагивала по жердочке, хлопала крыльями, квохтала и никак не могла успокоиться моя пеструшка. Видно, что-то чуяла, тревожилась, что-то ей блазнилось, не давало уснуть. Я завернулся в одеяло и тоже стал прислушиваться и приглядываться, не крадется ли рыжая бестия — полакомиться курятиной.
Но, наверное, плохой из меня сторож: с непривычки я заснул — провалился в темную, бездонную яму, так меня разморило. И во сне что-то стало со мной происходить, свойственное именно сну, причудливое, фантастическое и при этом точно совпадавшее с моей жизнью.
Вначале меня окружили благородного вида старцы с седыми, косматыми бровями — почему-то все на одно лицо, и все они носили имя моего философа — Дун Чжуншу. Затем оказалось, что это не Дун Чжуншу, а мой университетский профессор, с лицом, залитым кровью, и отрезанным ухом, которое он держал в руке. Я назвал его по имени и спросил: «С вами что-то случилось, профессор?» Он закивал головой и ответил: «Это ужасно, но меня казнили. Тебе грозит та же опасность. Но тебя спасет даосский свист». И стал свистеть как настоящий даос, хотя я точно знал, что он не был приверженцем даосизма, а преклонялся перед Конфуцием и ко мне относился с особой любовью именно как к его потомку.
От его свиста все вокруг закружилось в вихре, и из этого вихря стали выделяться смазанные, размытые фигуры людей, приобретая сходство с хунвейбинами, хотя головы у них были лисьи, а чешуя рыбья. «Хочешь соевого сыра?» — спрашивали они меня, и по каким-то признакам я догадывался, что соевый сыр — это Конфуций.
В конце концов они полностью превратились в рыб, бесшумно вздымавших плавники и немо разевавших овальные рты. Наступила такая тишина, что из ушей у меня потекла кровь, словно лопнули барабанные перепонки. Мне вдруг открылось — вспомнилось, что я одинок, стало невыносимо грустно и так захотелось любви, что я застонал, и мой стон разнесся по всей округе, словно эхо в горах. Я испугался, как бы кто-нибудь меня не услышал, и точно: на мой стон — во вращающихся радужных пятнах — явилась она — такая, какой нигде не могло быть, и в то же время странно совпадавшая со всем, что я знал и видел. Я только не мог сказать, красива ли она, словно красота утратила все признаки, позволявшие считать ее именно красотой, а не уродством.
Она куда-то меня звала, заманивала, завлекала, и я — не в силах противиться — послушно следовал за ней. И по мере движения одежды на нас обоих таяли, распадались, истлевали, пока мы не остались обнаженными, хотя при этом что-то меня убеждало, что мы по-прежнему одеты. Я потянулся к ней, и мы слились в долгом, томительном поцелуе, но в это время послышался тонкий даосский свист, и она исчезла.
Тут я внезапно проснулся, протер глаза и увидел, что к курятнику крадется лиса. Крадется, припадая к земле, принюхиваясь и стараясь стряхнуть с хвоста налипшие колючки.
Не целясь, я пальнул в нее и прострелил ей ухо. Она взвизгнула, огрызнулась, по-собачьи тявкнула и, как показалось (пригрезилось, почудилось), — погрозила мне лапой.
Глава седьмая
Откупилась
Я никому не рассказывал о ночном происшествии — даже матушке Лао, хотя она подробно меня расспрашивала, как прошла ночь. Ее расспросы мне показались слишком настойчивыми, если не сказать — назойливыми. Она явно выведывала, выпытывала, не случилось ли со мной чего-то необычного, и заглядывала мне в глаза так, словно догадывалась: я что-то скрываю, утаиваю, не договариваю.
Но я постарался заверить ее, что все было тихо и спокойно, и вскоре сам забыл об этом случае...
По утрам, когда рассвет золотил прозрачную бумагу, которой были заклеены окна, и клюв колодезного журавля вспыхивал на солнце, я уходил гулять. В озере постепенно гасла и исчезала лунная дорожка. Выныривали проголодавшиеся рыбы, оставляя на поверхности воды медленно таявшие круги. На опавших листьях клена белели крупинки инея. В желобе водостока вода застаивалась и мутнела от едва заметной измороси, и по ее поверхности скользили водомерки. Облетевшая слива расцветала снова, но на этот раз снежными цветами — причудливыми узорами из тающих комочков снега. А тишина стояла такая, что было слышно, как червяк гложет сердцевину старого платана.
Но я недолго наслаждался тишиной. Внезапно в деревню снова нагрянули хунвейбины на старых, разбитых мотоциклах и велосипедах. Они стреляли в воздух (срезанные выстрелами листья кружились над их головами), сиплыми голосами горланили революционные песни и славили председателя Мао, желая ему десять тысяч лет жизни и еще дв
- Комментарии
