При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    Десять посещений моей возлюбленной.

    Десять посещений моей возлюбленной.

    Поэзия и проза
    Февраль 2011

    Об авторе

    Василий Аксенов

    Василий Иванович Аксёнов ро­дился в 1953 году в селе Ялань Ени­сейского района Красноярского края. Окончил исторический факультет Ленинградского государственного университета имени А.Жданова. Первые публикации появились в 80-х годах. В 1990 году вышла книга «День первого снегопада», в 2004-м — «Солноворот», в 2010 году — «Время Ноль». Лауреат премии андрея Белого (1985). Член Союза писателей Санкт-Петербурга. С 1974 года живет и работает в Санкт-Петербурге.

    ДЕСЯТЬ ПОСЕЩЕНИЙ МОЕЙ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ


    Посещение пятое

    Вышли мы. Только что. Вдвоем. Стоим возле крутого и высокого, крытого обомшелым от возраста тесом, с гладкими облокотниками и фигурными баля-синами, похожими на шахматных слонов, переного крыльца, на изумрудно зеленеющей мураве. Как после бани будто — остужаемся. Свежо на улице, хоть и не холодно. Нам и подавно: пусть и одеты мы легко — в одних рубаш-ках, но — «под градусом». Нормально. В избе полно нас, тесно — там и жар-ко. Не только в прямом, но и в переносном смысле — в этом уж и вовсе. Горь-ко до слез, переживают все, наверное, без исключения и оттого еще разгорячи-лись: школу десятилетнюю у нас в Ялани закрывают, уже закрыли, решено (не мы, естественно, решали); год или два еще, как обещают, будет восьмилетка, потом останется всего четыре класса — и это общая для нас беда. Как катаст-рофа. Но есть и частные причины для страданий — без них никак у нас не по-лучается. Уж почему-то.
    Живому, как говорит мама, — живое, мертвому — покой. А мы — живые.
    И вышел — я. А Рыжий — выскочил как недорезанный, меня чуть на-смерть не зашиб, но по колену дверью все же стукнул — уж так он, бедный, взбудоражился. И это я — сошел с крыльца степенным шагом, он — чуть не кубарем с него скатился.
    Его, Рыжего, даже тогда, когда он пребывает в добром настроении, вывести из себя, то есть запустить как двигатель, — раз только топнуть, любой с легко-стью справится; вернуть в себя, остановить его вот после трудно — изрядно надо постараться, поуговаривать — точнее. Ну а уж нынчё...
    Добром все это вряд ли кончится — внутренний голос мне подсказывает, а он не любит зря болтать. Проверено.
    Недавно — с час приблизительно назад — рыхлая, несерьезная с виду туч-ка, вроде едва собой и солнце заслонившая, набежала из-за ельника, скоро ку-да-то подевалась — как упала. Но дождь из нее, словно из бочки опрокинутой, хлестнул шумный и обильный, «мокрый», как папка бы сказал, — в ограде влажно. И кое-где настил еще блестит — не обсушило, не обдуло; теперь уже до завтра не обыгает. Вода в корыте — дождевая. Пустое было до дождя.
    Рыжий совсем не дышит будто — можно ошибиться. Так обмирает жук, притворщик. Как бы сознание не потерял. С сильно влюбленными, но оскорб-ленными бывает. На весь белый свет огневился и разобиделся, а заодно себя как будто уморить решил — с ним иногда случается такое, вот и сегодня. Но прозрачные, как просаленная «оберточная» бумага, ноздри, вижу, раздувают-ся. Шевелит, двигает Рыжий ими, как выловленный только что язь жаберными крышками, — жизнь в себе поддерживает все же — не конченый. Губы у него тонкие, как два обрывка синих мулине, а тут еще и сжал их, губы, плотно — побледнели. Хоть не кусает нервно их. А то рассердится иной раз, и до крови. Признаки явные — грозят. Теперь уж и гадать нечего, можно и к бабке не хо-дить: надо к истерике готовиться — хлопот доставит. Одно следует не забы-вать — что мечтал Рыжий стать: до седьмого класса — артистом, а после седьмого — «юриспрудентом», это потом уже — «шпиёном». Весь класс тогда он рассмешил.
    Прошло сколько-то, минут пять может, как вышли.
    — Все! — говорит Рыжий. — Не могу!.. Я жить не буду без нее!
    Знаем мы это. Проходили.
    — А жизнь-то, Рыжий, — говорю, — при чем?.. Уж не выдумывай. Как-то без Надьки вон Угрюмовой живешь же.
    — А, то без Надьки!.. Ее и быстро разлюбил!
    — И без Усольцевой. И без Тамарки... Для тебя, может, и быстро... А нас — ходил, страдал — довел до белого каления, измучил...
    — Черный, заткнись!.. Там все и было по-другому!
    — Да точно так же.
    — Да не ври!
    — Не ври... Всегда одно и то же.
    Не я, а он, Рыжий, обращен лицом к закату. И заря уже заметно блекнет — сумерки медленно спускаются. Глаза у Рыжего похожи на рысьи — не по форме и не по выражению, а по цвету. Чуть что, их щурит. В зрачках полно всего, и кроме прочего — тревога. Оборачиваюсь и вижу, как над ельником, на фоне уже не золотого, а оранжевого неба летит ворона — запоздала. На свет-лом фоне — черная уж вовсе. Не машет крыльями, несет ее струей воздуш-ной — так кажется; четкой чертой передвигается на горизонте, как на экране. Опять на Рыжего смотрю. Закурил он. Папиросу в зубах тискает. Часто и глу-боко затягивается, дым выпускает резко в сторону, словно и на него, на дым, он осердился. Волосы вздыбились. Коснись до них — ударит током. Лицо в веснушках, и веснушки у него похожи на семена конского щавеля — крупные, хоть их сколупывай — словно налипли. Не как у Тани на носу. У той — как будто точки кто расставил авторучкой или тонкой кистью — крохотные и ред-кие. Без глаголов-существительных. Просто точки. И сейчас я понимаю, что они, точки эти, не обозначают конец какого-то, пусть и не написанного, пред-ложения, они — часть вопросительного знака. А предложение — его еще при-думать надо. «Ты меня любишь?» — например. У Тани их, как говорит она сама, весна расставляет, а осень стирает. Посмотрим. У Рыжего они вечные, с ними не только осени, но и зиме не справиться, всей жизни. И глаза у Тани зеленые — как август. Но в начале. В конце своем последний месяц лета на-поминает перезрелый, негодный на засолку и оставленный на расплод огурец. Вот как теперь — уже такой он — ему всего два дня осталось, и уступит место сентябрю. Поляны вокруг Ялани в основном уже желтые, а кое-где и бурые — от тмина. Вечер сейчас — не разглядеть. И нос у Рыжего за лето не один раз уже успел облупиться — розовеет, как катафот пластмассовый на мотоцикле: спичку зажги в потемках, поднеси, он и засветится — удобно.
    В белой нейлоновой рубашке Рыжий. Галстук черный, плетеный, с зеле-ным драконом. Рукава закатаны по локоть. На руках они — веснушки. Смот-рит он, Рыжий, глаза сузив, вдаль, как на вражеское полчище, а обращается ко мне.
    — Я жить не буду! — повторяет.
    — Угомонись! — говорю.
    А он:
    — Сказал, не буду — и не буду!
    — Хозяин — барин, — говорю.
    Докурил Рыжий молча — как перед боем. Еще, швырнув в меня гранату, после «за Сталина!» бы крикнул. Он — как с военного плаката. Еще рубаху на груди порвать. Окурок смял, в корыто его бросил.
    Табак, говорят, успокаивает. Не знаю. Судить по Рыжему — наоборот. Ну, только губы потемнели — чернила вылились из них, теперь опять будто нали-ли — как каракатицы, цвет поменяли. Жидкость бы красящую на меня, самец, не выпустил.
    — Ты там... не это...
    В крыльцо поднялись. Сени миновали.
    Вступили в избу.
    В окнах вечер — на восток они выходят. Через два дня — осень. Календар-но. У нас она, по климату, царит уже полмесяца примерно.
    А тут, в передней: как на вокзале — разговоры — со всех сторон и общим гулом.
    Два стола, накрытых одной большой белой скатертью с белыми же кистя-ми, вместе сдвинуты. На них обилие — что пожелаешь: выпивка, запивка и закуска. Кто-то за столом, кто-то нет. Одни сидят, другие бродят. Вечеринка. Раньше сказали бы: вечерка. Кто-то уже «веселый», кто-то еще нет.
    На стуле — магнитофон «Айдас», включен на полную, до хрипоты, катуш-ку. И ошалевший индикатор громкости — ярко-зеленый глаз — длинный зра-чок его расширился, как мог, теперь уже и не мигает — не ослеп бы.
    — Люська, убавь, пожалуйста!
    Не убавляет.
    Сашка Пуса танцует с Борониных Олей. У них: «живут» они — и знают все об этом. В обнимочку. Смотрят только друг на дружку. В ушко переговарива-ются. Всю жизнь, наверное, так проживут — бок о бок. Филимон и Бавкида. Школу закончат и поженятся. Бывает. Мало кто в этом сомневается. И пусть им. Их и родители уже смирились, одни других сватами называют. Галя Бажо-вых — с Есауловым Серегой. Коноедом. Танцуют. Не «живут». Хоть и Сереге Галя нравится. А он — красавец. На учителя лицом похож, из «Доживем до понедельника». В футбол с нами не играет. В волейбол с мужиками. Плечи-стый. Девчонки к нему как репейники липнут. Он к ним — спокойно: мягко отцепится и отойдет. К какой-то ездит вроде, в Елисейск, трепался кто-то, что к замужней. И эта — песня. «Криденсы». Мы учим немецкий. А она: «И пут а спелл ю». Лариса, наша учительница по литературе, переводила... «Я тебя про-клинаю»... вроде этого. А я любил ее, Ларису. Не так, наверное, как Люську Рыжий, — тот уж... Но тоже очень: она уехала — я тосковал. И если бы... даже не знаю.
    Надька Угрюмова — с Володькой Устюжанином. Кто на ком из них ви-сит — и непонятно. Ну и ладно. Не задушили бы друг друга. Вовка-то — трез-вый, как всегда, а Надька — как всегда — смешная: всех всегда любит, обни-мает. Танцуют тоже.
    Люська — сидит возле магнитофона. Вытянув ноги, на полу, застеленном ковром ворсистым, рядом с цветущей густо, как один большой белый цветок, геранью, снятой со стула. «И пут...» только закончится, она, Люська, отмотав ленту назад, опять ее, эту «Я тебя проклинаю... заклинаю ли», заводит — без-утешная.
    — Люська, убавь!
    Убавила немного.
    Все же. Блюз-то отличный, затяжной, надрывистый, как раз, как Рыжий го-ворит, для обжиманцев, но не столько же раз и подряд его слушать. Люську так просто не унять, и еще все ее жалеют, она и вовсе. А я смотрю: Галя — красивая. Волосы — в косе. Не распускает. Коса... толстая, длинная, и цвет такой — мне по душе. Прямо в кино снимай ее и Коноеда — пара. От них от-вел взгляд, Рыжего увидел: а у него... как называются они... на скулах... желва-ки-то — созревают — вот-вот раздавит их — и прыснут. Ну, думаю. Из-за того что Люська ревнует смертельно к Гале Есаулова Серегу, а потому и песню эту ставит непрерывно — себе на зло, то есть о Рыжем и не думает. История, ко-рочё, тяжелая. Как у Шекспира. Рыжий стоять в дверях остался. Облокотился на косяк. В угол под потолком тупо уставился — туда, где божница, где воло-сатая и бородатая голова лежит на медном блюде. А я прошел и сел за стол. Сижу. Ребята. Меня как будто потеряли, теперь нашли и рады несказанно. Ви-на — много. Есть и «белое» — за «три четырнадцать» — «Пшеничная». У нас же школу закрывают — поэтому. Едем — кто куда, но большинство — в ин-тернат, в Полоусно. Хоть и не любим мы его — будь оно неладно, это Полоус-но, — школу к себе перетянули. И деремся мы с ними, с полоусновскими, по-стоянно, где ни встретимся, — сложилось исторически. И два дня осталось от последних летних школьных каникул — не для всего, конечно, человечества, для нас-то — важно.
    — Ну, — говорит Маузер, — давайте выпьем. А сам пьет так — пригубит только, губы смочит. Но другим любит подливать — ему пойти б в официан-ты. После заботится о том, кто окосеет. Но собирается он в педагоги. Учитель выйдет из него.
    Выпили. Кто что, я — «Айгешат». Но тоже. Полный стакан мне Маузер подставил. В глазах и стены с места сдвинулись. Долго смотрел на них, пока остановились.
    Ну а потом: Люська в конец заездила «И пут...» — они не знают, «Криден-сы», об этом. Хоть бы уж лента порвалась.
    — Поставь, — кричат ей, — что-нибудь другое!
    — Не буду!
    Вокруг нее коробки и катушки по полу разбросаны — полно, ребята при-несли; мои там тоже. Есть среди них и Ободзинский.
    Ну, ладно. Взял Коля Устиненко гитару. Запел «Ноктюрн». Потом — «Ланку». После — «Если я заболею, к врачам обращаться не стану». Здорово. Всем нравится.
    Выключила Люська магнитофон. Плачет. Щеки черные, в потеках — от сбежавшей с ресниц туши. И говорит:
    — Вы не подумайте... Я из-за школы.
    Никто не думает. Понятно.
    Поет Коля. Слушаем. Допел про «Нинку», гитару отложил. Пошел на ули-цу — он тоже курит — «посмолить». И мимо Рыжего — в дверях — как мимо стражи.
    — Если Нинка не сумеет лаской губы обогреть, — так повторил Валерка Крош и говорит: — А чё, всем вместе, может, в город съездить, в районо?
    — И что? — говорит Пашка Сотников. Сидит он — одну ногу под стул спрятал, другую прямо держит — в гипсе. — Чё ты там скажешь?
    — Может, на год еще оставят десять классов?
    — Жди, — говорит Пашка, — оставят.
    — Пашка, а спой.
    — Нет, чё-то седня неохота.
    — Ну, тогда выпьем!
    — Ну, давайте!
    Смотрю: Рыжий — от косяка отклеился, к столу направился стремительной походкой. Водки стакан налил. Махнул. Словно пустой. И из избы — как из окопа. Ну, иди ты.
    А потом, вскорости же, входит Вовка Вторых и говорит:
    — Рыжий пошел в Кеми топиться.
    Хоть все мы ему, Вовке, и верим, но все равно кто-то спросил: да чё, мол, правда?
    — А чё, вы Рыжего не знаете? — говорит Вовка, сам бледный. Не из-за Рыжего, конечно.
    Пошли. Почти все. Только Люська осталась.
    — А куда? — спрашиваю.
    — К яру, — говорит Вовка. — Куда ж еще?.. Не по кустам ему ломиться... И где свидетелей побольше.
    Догнали. На берегу уже. Спустился с яра. Ребята там. Девятиклассники. От нас отдельно где-то собирались. Пришли костер разжечь, запечь картошку. Держат они его, Рыжего, — успел, сказал, наверное, им что-то, — за руки. Тот вырывается. По-настоящему. Как стриж из кулемы. Но оглядел всех нас — не Люську ли искал глазами? И:
    — Все равно! — кричит. А голос зычный. И по реке еще — разносит. Эхом с другого берега вернулось: «Аравно-о!..»
    И мы, спустившись с яра, подошли. Тоже держим. А Вовка Вторых гово-рит:
    — Да пусть он, на фиг!.. Надоело.
    Отпустили. Пошел Рыжий. Забрел в воду. По колени. По пояс. В белой ру-бахе — заметно. Нырнул. Нехорошо как-то. Не темно еще. Видно: рубаха пу-зырем.
    Вынырнул Рыжий и кричит нам:
    — Прошшайте!
    Стоим. Смотрим.
    Ну, думаю.
    Опять нырнул. Знаем, что там неглубоко. Вынырнул. Стоит к нам спиной. Луна блестит на нем, на мокром. Повернулся. Идет к нам. Бросает на ходу:
    — К лодкам пойду... На середине лучше!
    Кто-то советует:
    — Ты вплавь.
    Держим. Вода с него ручьем. Райка Сапожникова говорит:
    — Вовка, пойдем, я тебе чё-то расскажу.
    — Смойся! — говорит ей Рыжий. Вырывается. Но как-то так, не в полную уже, похоже, мощь — сдается, значит. Держим пока. Не выпускаем. И сами так уже — вполсилы.
    Псих меня взял, и говорю:
    — Ой, да пошел ты!..
    — И ты тоже!.. — Он, Рыжий, мне. — И на глаза мне не показывайся!
    — Ладно.
    Пошел я. Знаю, что он, Рыжий, никуда не денется — порох кончился. Если и был какой, так намочил его — не вспыхнет. Но неприятно. Так каждый год. Весной, как правило. А тут ведь — осень. Когда-то все случается впервые — думаю — чтобы не думать о другом — как разъяряюсь. Со мной такое редко, но бывает.
    Догоняет меня Галя. Идем рядом. Не разговариваем. Заря угасла. Вечер светлый. Звезд мало. Луна — желтая. Гало вокруг нее. Уж высоко над Камнем поднялась — лик свой не отрывает от Ялани — вперилась. Красиво. Я про Ялань. И про луну. Про ту и эту. И — про Галю. Локтем локтя ее касаюсь.
    Вдали ельник — облит лунным светом, притихший.
    Мыши летучие порхают. Мелькает совка перед нами. Бесшумно.
    Поют где-то. Первая Пречистая. Аспожинки. А завтра будет Хлебный Спас. От мамы знаю.
    Подходим к Галиному дому. Стоим. Галины мать и отец уехали в город: у Галиного брата, Егора, сын родился. Свободен дом — мы и гуляем.
    В палисаднике рябина. С гроздьями. Кусты смородины — пахнет. На стек-лах окон блик — посеребрились. В избе музыка — Люська там на всю гром-кость слушает теперь «Дом восходящего солнца». Пусть.
    Стоит Галя лицом к луне. Небо на западе бледное. На востоке — сирене-вое. На севере — зеленое. На юг не оглядываюсь, смотрю на Галю. Она — на меня. И говорю:
    — Галя... Мне нравится одна девчонка.
    — Знаю, — говорит.
    А я чувствую себя — и то в себе, что: я хочу ее обнять. И говорю:
    — Пойду я... наверное... то чё там Рыжий?
    — Ага, — говорит Галя. — И я... А то там... Люська.
    Пошел я. Повернулся и говорю:
    — Хорошо, что ты есть.
    И Галя, помолчав чуть, отвечает:
    — Хорошо, что ты есть.
    Иду. Думаю: «Через неделю пойду на Бобровку». Может, и харюза уже спускаются на ямы. Проверю. Только картошку вот копать...
    К клубу подхожу — из клуба тоже музыка, там танцы, — и машина, вижу и слышу, катится по тракту. Фары включены: хоть и светло, но уже вечер.
    Отошел я на обочину.
    Останавливается. Самосвал. Синий. Перед фарами мошка сразу в клубки сбилась — мотается. Из кабины в открытое боковое окно выглядывает води-тель — тот парень, который на Леху Ляпидуса похож, который подвозил меня когда-то.
    — Здорово, — говорит.
    — Здорово, — отвечаю.
    — Закурить не будет? — спрашивает.
    — Нет, — говорю, — не курю.
    — А, — говорит, — это ты.
    А я спрашиваю:
    — А ты куда?
    — В Верх-Кемск, — говорит.
    — Возьмешь?— спрашиваю.
    — До Черкасс? — помнит.
    — Ну, — говорю.
    — Поехали.


    * * *
    Подхожу к Таниному дому. Тихо. Тополь в палисаднике. Листья, зеленые еще, блестят на нем, не шелохнутся. До октября не опадут. Цветы какие-то... Бархотки. Стою и думаю: «Живучие». Кедр — таинственно искрится.
    Посвистел. Подождал. Никого. Походив по дороге, собрал камешки. Стою, бросаю их на крышу — попадаю. Слышу: идет?
    Идет.
    И сердце замерло.
    Выходит.
    Таня — она.
    И я — как будто подтверждаю: «Таня» — внутри себя, как в колоколе — «языком».
    Встала в воротах, ежится и говорит:
    — Привет. Приехал.
    И голос этот... сонный... нежный... в свете мерцающем звучит — как будто сказку кто-то мне читает.
    — Ну, — говорю.
    Смотрю: в халате. Вижу: в том же.
    — Ты же писала мне, что спишь еще на чердаке...
    — Ну, — говорит.
    — А я вот... думал... камешком по крыше...
    — А я не сразу поняла...
    Стоим.
    — Кот так... запрыгнет с тополя и ходит...
    — А это я.
    Ночь. Удивительная. Помню — август. Два дня осталось от него.
    — Смешной он у нас... загулял где-то, неделю нет уже... Ты с кем? — спрашивает.
    — На попутке, — отвечаю.
    Камешки у меня в руке — на траву их выронил — упали.
    — Соскучилась, — говорит.
    — Я тоже, — говорю. И чувствую — могу заплакать. Ну, думаю: из-за портвейна так, зря только выпил. Не плаксивый.
    К ней подошел. Обнял. Прижал. Как умираю.
    — А что у тебя в кармане? — спрашивает.
    — Рубахи?
    — Да.
    — Шишка сосновая... не помнишь?
    — А у меня, — говорит, — под подушкой. А вон — звезда... только твоя. Моей не видно.
    — Ну, — говорю. А на звезду лишь глянул бегло. В глаза смотрю — а в них хоть падай.
    — Похолодало, — говорит.
    Крепко прижал к себе. Как воздух — как тот же — будто не удержишь. Земля бы лишь не подвела — а то уходит.
    — А ты спала уже?.. Когда я это...
    — Как и уснула, не заметила... Шорох услышала — проснулась...
    Гремит цепь — в ограде. Ночная птица где-то гулко ухает — над Кемью. Что-то стучит — во мне, наверное? Куда-то падает — душа? Но — бесконеч-но.
    — Ты, — спрашиваю, — не рада?
    — Рада, — говорит.
    Целую. В губы. Научился. Но все равно — как первый раз, то есть — впер-вые.
    И она — Таня: руки ее у меня на спине, меня — как ветви — оплетают; раньше они такими не были — или ожили, или распустились.
    — Очень.
    — Чё, правда очень?
    — Очень, очень.
    Вижу веснушки на ее носу, про «точки» вспомнил, и хочу ответить на во-прос: «Люблю». Ну а язык не повинуется — как у немого. Произношу зато — как обо всем на этом белом свете:
    — Таня, — других имен не знаю будто.
    — Папка пьяный, — говорит. — Опять напился.
    — У, — отвечаю.
    Целую. Глаза закрыла — от луны — и той, досужей, до всего есть дело — смотрит. Освободившись, говорит:
    — Сегодня холодно, вчера теплее было.
    — Тебе так кажется — ты из постели.
    — Может.
    — Пойдем?
    Молчит.
    — Пойдем? — но шепотом.
    — Ну, только тихо.
    Убирает от меня руки, опускает их — как отняла, а я — лишился. И, повернувшись, шепчет:
    — Заходи.
    Освещен чердак тускло: фонарик на земле лежит, возле кровати, — не вы-ключен — щепки мелкие — лучом их выявил — те громоздятся, тень от себя кидая долговязую.
    Сели.
    Сидим. Как незнакомые. Как будто поезд тронется — и мы поедем.
    — А где, решил уже, учиться будешь? — спрашивает.
    — В Первую школу записался, в Елисейске. У тетки жить хотел, но после передумал, — выпалил.
    — Чё, в Полоусно?
    — В Полоусно.
    — И мы вот с Дуськой...
    — Здорово, — говорю.
    — Ну, — говорит.
    — А чё... ребята все туда... и я...
    — И мы вот тоже...
    Целую. В губы. Их — в себя. Они во мне — как заполняют.
    — Хоть и привыкли там... И тетка ждет.
    — И я... подумал... чё-то... это...
    Сильный, пытаюсь повалить, но говорит она:
    — Витька, писал, приехать должен.
    Старший брат ее. Живет в Ванаварах. Вертолетчик. Уже рассказывала — знаю.
    — У, — говорю. А сам — и чувствую, и думаю, упругая какая в талии, — сопротивляется. Но мне так кажется: сопротивляется не мне — кому-то.
    И я упорствую.
    — Жениться вздумал...
    Говорю сорвавшимся куда-то голосом:
    — Таня.
    Имя назвал — и задохнулся.
    — Хотел с одной... но та сбежала...
    — Таня, — теперь — проверить, что живой.
    Молчит.
    Потом — я справился...
    Лежит она. Но как-то — боком. Ноги у нее — как были — ступнями на земле чердачной — сломанно. Поднял их — выправил — назад не возвращает. Свалились тапочки — о землю шлепнулись — слышу. Про них — про тапоч-ки — не думаю. О чем-то.
    Легла.
    Об этом.
    И я — нас рядом будто положили. Лежим. И слушаем: затихли. В моих глазах, по памяти, стропилы кружатся — как будто спицы в колесе — не оста-новишь. В ее — не знаю — за ресницами.
    Потянулся, фонарик выключил. И слышу: Таня молчит.
    Вернулся. Лег.
    — Таня, — шепчу.
    Целую. Повторяю:
    — Таня.
    — Мы с Дуськой, — говорит, — сначала тоже думали...
    — Я знаю.
    Грудь у нее... В ладонь мою — как будто кто измерил... Губами — тоже совпадает.
    Молчит. Но как-то... Как будто жаром обдает оно — ее молчание. Впервые слышу.
    — Таня, — совсем уж шепотом. И произнес ли? Сердце так бьется: Та-ня, Та-ня! Я просто слушаю его — вдруг обнаружил.
    Сосок — как что-то — или оттуда, из беспамятного детства — неожидан-но, — или совсем уж что-то взрослое — как будто черствый. Тот и другой. Как близнецы, как наши две звезды, но все же разные — познал различие — род-ное.
    Как никогда. И никогда — конечно.
    Должен понять, что больно ей. Не понимаю.
    — Больно.
    Чуть оторвался, говорю — как будто вспомнил что-то:
    — Таня...
    Но не хватает воздуха. Легкие — тесные — и на такое не рассчитаны. И сердце — то — как не готово.
    — Прости, — как выдохнул.
    Тело ее. Живот. Потом...
    Я — как в другой будто стране, знаю ее лишь по учебнику, но нахожусь впервые в ней — как-то попал туда, не знаю; только глаза закрыл и не огляды-ваюсь.
    Моя рука — чуть победит, ее — как будто отвоюет.
    Сопротивляется. Но так — будто условились — до первой крови... И без судьи.
    Ни с кем так в жизни не боролся — вроде и бережно, но — беспощадно.
    И у нее, у Тани, — две руки. А у меня — одна — как однорукий.
    Другой — с ремнем своим справляюсь. Рука — сама как будто, без меня.
    И дышим оба — запыхались.
    Когда она, Таня, достала из-под подушки? Шишку сосновую в руке вдруг держит — зажала. Свою. Моя — в кармане — чувствую... Свою рубаху рас-пахнул пока — нам передышка.
    И как-то все произошло... Как что-то вмялось.
    Все по-другому раньше представлялось. Как страна... знал о которой толь-ко по учебнику.
    Долго молчим — невыносимо.
    Говорю:
    — Таня, — к кому чужому будто обратился. Язык сухой — валялся где-то будто — высох.
    Молчит.
    — Таня, — опять.
    Не отвечает.
    Целую.
    Губы — огонь. Опухли туго — разгорелись.
    И мне: тоскливо сделалось, тоскливо — как не бывало.
    Лежу еще. И говорю:
    — Пойду.
    Молчит. Лежит — как умерла.
    Но я-то — рядом.
    Заговорил кто-то в доме — раздается.
    Встал. Ремень застегнул. Стою. Темно.
    — Пойду.
    Молчит.
    Склонился. Целую. В губы. Чуть прикоснулся к ним. Они — как неживые.
    — Таня.
    Молчит.
    — Таня... сама ты... если бы не ты...
    В ответ ни слова.
    В стыд — с чердака, как в бездну — провалился. Упал. Поднялся.
    Вышел оттуда — за ворота.
    Стою. Сколько-то. Но понимаю то, что — ночь.
    Плетусь сначала, после — побежал — словно сорвался. От Черкасс.
    Бегу.
    В спину луна меня подталкивает — к дому, там — мать. И — папка. Нет, по-другому как-то: там — отец. Они не знают...
    Или?.. Что-то уж всех, наверное, оповестило — что-то.
    Тень впереди меня — моя, и — жалкая. Поэтому — и убегает.
    «Зачем я вспомнил то, что было...» — это из песни. Повторяю. Начну, за-кончу. Ободзинский. Привязалась. Я — об одном, на языке — она — не сплю-нуть.
    Бегу. Вверх робко гляну: звезды, луна — поэтому и редкие. Еще гало — и то полнеба заслонило. Одна уверенно лишь выделяется: Медведица. Поляр-ная — «моя» — и путеводит. К ней близко — Танина — по ней, по этой звез-дочке, как говорит Колян, мой брат, можно проверить зрение — кто ее видит... Не видно, но — из-за луны.
    Все вроде то же — небо и земля. Но что-то очень изменилось. И мне пред-ставилось — как будто налила мне моя родная бабушка «Настасся» — я нико-гда ее не видел, тут вдруг предстала — парного молока, бегу я с ним, упал — смотрю: в руке пустой стакан — а молоко разлилось по муравке.
    Обрел я что-то — как утратил.
    Смотрю на тень свою — она нагая.
    Бегу я с чем-то — как с украденным; под самым пахом спрятал кражу.
    И вспомнил вдруг...
    Пришел я к Сашке Пусе. Еще и в школе не учились мы. Сидит он, Сашка, за столом — играет сам по себе с иголкой и магнитом — иголку водит по сто-лешнице. Я сразу понял, что пропал: в жизни не видывал такого чуда. О том о сем поговорили — я как об этом. Отвлекся Сашка — побежал в уборную. Су-нул я магнит себе в шаровары — внизу те были на резинках. Пошел, хозяина не дожидаясь. Лишь за ворота вышел только и пустился — как сейчас вот. Магнит мне бабку, помню, раскровянил. Домой вбежал. Иглу из маминой игольницы извлек, устроился с магнитом за столом — заходит Сашка. И пом-ню я — как подпол провалился. Когда уж вылез.
    Так же.
    Бегу. В рубашке. Путь кремнистый. На обочине, на траве, иней. Деревья — в опоке. Все — как на сцене.
    Украл-то чье-то я — даже не Танино — я у нее бы не украл. Ни у ее роди-телей, ни у своих. А — у Кого-то. Не понимаю это — чувствую.
    Смело смотрел на небо раньше, теперь — и глаз-то не поднять. Гляжу на тень — свою — не догоняю.
    Бегу, бегу — как от кого-то.
    Я вроде я — но сам себя я никогда еще таким не чувствовал — как кто-то, и этот кто-то мне противен.
    Не в кедах, в туфлях — гулко топочу, но не по Старо-Гачинскому тракту, кажется, а по Вселенной, как хрупкий наст, ее ломая, — и Кто-то слышит этот хруст... принадлежит Кому она — Вселенная...
    Но отдается в чем?
    Сердце колотится — не в нем — не уместится — выплеснется.
    В чем-то — в чем осядет.
    В Ялань вбежал.
    Слышу — продребезжал по тракту Лехин самосвал — поехал в город.
    К дому приблизился. Заплот перемахнул — как горностай.
    Лег в гараже на раскладушку.
    Лежу.
    В глазах — не вытеснить.
    В ушах — не успокоить.
    В сердце... Не в нем...
    Спать не могу.
    Потом:
    Как будто помер — под обломками Вселенной — раздавили.




    Часть вторая

    И на небе мост унесло!
    Две звезды, рекою разлучены,
    Одиноко на скалах спят.
    Басе

    От юности моея враг мя искушает,
    И сластьми палит мя...
    Антифон 1, глас 8


    Посещение шестое

    И все мне нравятся, без исключения, но этот самый для меня любимый, второй месяц весны, ранней как будто, но обманчивой, — числа с двадцатого до Пасхи и после Пасхи до конца — выдался теплый и «погодистый», с кре

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог