Об авторе
Евгений Николаевич Головин родился в 1961 году в Москве. Окончил вуз по военно-юридической специальности. С 1983 по 2002 год состоял на военной службе. Вышел в отставку в звании майора. Живет в Москве.
30 июня ввечеру я прибыл в Дивеево. Проехав по центральной улице взад-вперед, я остановился у плаката с приглашением поселиться в гостинице, коих в поселке было достаточно. По телефону мужчина мне сказал, что она рядом с вывеской, и я быстро ее отыскал. Калитка в заборе и дверь в доме были открыты, звонки отсутствовали, и я смело прошел внутрь одноэтажной гостиницы. На входе меня никто не встретил, я проследовал по длинному и бесполезно широкому коридору в самый его конец и оказался вдруг на кухне. У телевизора совсем близехонько к экрану, поглощенная телепередачей, сидела женщина. Увидев меня, она встрепенулась и спросила, чего мне надобно. Я объяснил, и она, вздохнув, повела меня на осмотр помещений.
Это заведение больше напоминало общежитие с отделениями, в каждом из которых располагались по три комнаты и сантехнический узел. В небольших комнатках тесно стояли кровати и кое-как втиснутый шкапчик для одежды. Не везде имелась и тумбочка, а в комнате, которую я выбрал, даже и табурету не было места, он громоздился на подоконнике. Конечно, его туда водрузили, чтоб он не мешал проходу к дальним кроватям, заменив ему основную функцию дополнительной — удерживать створку окна от сквозняка. На стенах всех помещений висело по нескольку бумажных икон. Порядок и благообразная чистота импонировали мне. Соседей ни в моей комнате, ни в соседних номерах кластера не было, и я решил остаться.
Пристальнее обратив взоры на заведующую, я стал замечать много любопытного. Была она щупленького телосложения и невысокого росточка, от нее густо пахло чесноком, видом своим походила на монахиню, и мне хотелось опосредованно выяснить, нет ли тут суровых монастырских правил. Женщина была неопределенных лет, одетая почти как насельница монастыря: черная долгополая юбка с неярко-цветными рисунками, черная же навыпуск рубаха с длинными рукавами и беленький платочек, узелком подвязанный сзади. Была ли она хозяйкой гостиницы или только обслужкой, мне было неизвестно и из ее поведения неясно. Говорила она спокойно и довольно сдержанно, не рассыпалась в любезностях и даже не улыбалась. Радости по поводу обретения нового постояльца у нее не было совсем. Вероятно, это было паломническое пристанище и такого на вид мирского человека, как я, принимают лишь в полном отсутствии пилигримов.
Ни о какой регистрации она даже не помянула, документы не затребовала, о деньгах в продолжение разговора не заикнулась. В какой-то момент я протянул ей 500-рублевый казначейский билет (стоимость суточного проживания), но она не приняла его, сказав «потом», и продолжала что-то досказывать. Я стал забирать купюру обратно в свой кошель, но понял, что слово «потом» относится не к деньгам, а к последовательности моих действий во время проживания. Я вновь не очень уверенно протянул ей деньги, и она, чтоб не испытывать судьбу, все-таки взяла их, но очень осторожно, двумя пальчиками, как будто бы только подержать. Да так и держала за уголок, пока мы беседовали. Даже и в коридорных сумерках я хорошо различал ее глаза — они были светло-зеленые, необъяснимо прозрачные, с внутренним свечением, какое бывает только у глубоко верующих людей. Так же как и у многих молитвенников наших, кожа ее была бледная, с отхлынувшим от нее кровотоком. Понемногу она оживлялась и стала рассказывать пока еще не важные для меня подробности дивеевской жизни. Хотя везде было чисто, она посетовала, что сегодня у них не было технички, а вот только перед моим явлением уехала группа женщин, своей бесконечной суетой причинившая ей столько хлопот. «Хорошо ведь, когда поселенцы из разных мест, а то ходят друг за другом, ищут чего-то, копошатся, спрашивают...» Я неуверенно согласился. Затем она поинтересовалась целями моего визита. Мой расплывчатый ответ о путешествиях по городам и весям она перевела на свой язык: «Вы ездите по монастырям?» Я подтвердил. Это ее удовлетворило, поскольку входило в ее миропонимание. Но вдруг она снова вернулась к не утихшему еще беспокойству последних дней: «А вот одна потеряла сумку и ходила по всем комнатам, искала-искала...» Покачав головой, она задумалась. Вглядываясь в ее лицо, я не мог вразуметь, сколько же ей лет? Может, думал я, ей 30 лет, но от трудов, постов и от осознания грехов своих она состарилась и выглядит теперь на 50? А может, ей 50, но от трудов, постов и искупления грехов своих выглядит на 30? За время недолгого разговора нашего я понял, что она человек глубоко религиозный, внутренней и внешней (до некоторых пределов) чистоты. Очень сдержанна в проявлении чувств, но иногда проскальзывают смиренная обида или несердитые сетования на жизненные обстоятельства. В ее речах я уловил некоторую наставительность, ее короткие рассказы были поучительны. Негативная эмоциональность слабой интенсивности у нее проявлялась в тех случаях, которые никаким образом не касались религиозной стороны жизни. Кажется, она вспомнила о телевизоре, который вот только смотрела, и, дав последние советы, удалилась на кухню.
Я загнал машину на территорию постоялого двора согласно ее указаниям и с вещами прошел в свою каморку. Напротив моей кровати висела бумажная икона Серафима Саровского. В крестьянском армяке, немного согбенный, с одной рукой у сердца, другой же держал лестовку, он грустно и участливо смотрел на меня: «Здравствуй, мой хороший, с приездом!» В ответ на неожиданное приветствие, неизвестно как до меня донесенное, я перекрестился на портрет. На душе стало легко и приветно.
Затем с провизией я отправился на кухню, поскольку хозяйка упомянула о возможности постояльцам пользоваться ее сервисом. Матушка, как про себя я стал ее величать, заинтересованно смотрела передачу, в которой не узнанные мной знаменитости довольно нелепо прыгали с вышки в бассейн. Осторожно и даже вкрадчиво я попросил дать мне рюмочку, но женщина меня как будто не услышала. Тогда я спросил стакан, и она кивнула на пристенный шкафчик. Там я обнаружил кружку и две пластиковые тарелочки, более посудный шкаф не содержал ничего. Преодолевая неловкость и стеснение, я под столом откупорил принесенный водочный сосуд и наплескал себе немного в кружку. Поколебавшись, предложил и ей. Сказал елейным голосом, как можно более смягчая возможное неудовольствие с ее стороны: «Матушка, хлебным винцом угоститься... не угодно ли?» Поначалу она не среагировала, лишь чуть покачала головой. Но все-таки не выдержала и, обернувшись ко мне всем телом, со сдержанным негодованием сказала: «Еще и водки предлагает!» В ее глазах я, конечно, пал сразу и очень низко. Она отвернулась и некоторое время шевелила губами в телевизор, затем произнесла: «В таком месте... Чего удумал... А если что плохое будет?.. Греха с вами не оберешься!» Чувствовалось, что в ее душе шла борьба: по-мирскому меня обругать и выгнать или по-христиански простить и оставить. Я попытался оправдаться: «Ну вот, не предложишь — обидятся, а предложил — осердились». Теперь я не знал, как это выпить. Мы сидели за маленьким столом рядом друг с другом, но я немножко сзади, а она чуть впереди и слегка подавшись корпусом к экрану. Желая все-таки получить прощение или разрешение, я пробормотал: «Долго ехал... по жаре... маленько подустал. Что здесь такого?» Строгая домина отмолчалась, и я потянулся к стакану. Но она тут же обернулась и твердо заявила: «Это — не благословляется!» Поняв, что уговорить или смягчить ее не удастся, я, отодвинувшись табуретом назад, опрокинул стаканчик внутрь. Она поняла, что я согрешил, хотя и не видела этого. «Вкушайте. Ангелы с вами!» — совсем не любезно она мне пожелала. Было похоже на то, что она заменила более подходящее к этому случаю словцо на «ангелов». Глоток «зеленого змия» был и маленьким, и поспешным, не принес мне ни удовольствия, ни удовлетворения. Находясь, как я полагал, вне зоны видимости, я аккуратненько, тихохонько, стараясь не булькать, налил себе еще. Но как это выпить, чтоб не вызвать ее укоризны? И случай представился. Из коридора на кухню прокрался котенок, и моя застольница, встрепенувшись, как от неприятной неожиданности, со словами: «Кто тебя звал? Зачем пришел?» — стала его прогонять. Хотя она была настойчива и строга, сердитость ее была уж очень мягкой, говорила совсем не угрозно, и котенок не слушался. Может, он учуял запах мяса, которое я достал из своих дорожных запасов, а может, ему необходимо было хоть какое-то общество. Не удалив котенка с кухни своими увещеваниями, женщина ушла, а я тем временем метнул стаканчик в рот. В такой напряженной обстановке я даже не крякнул от удовольствия. Она вернулась с веником и стала прогонять котенка, который пытался укрыться за ножками стульев. Вкушая чем Бог послал, я с любопытством наблюдал за ними. Хозяйка довольно долго выгоняла животинушку, при этом все время сетовала, что послан он ей в наказание, не допускала его даже покушать, когда я пытался ему что-то дать. «Идите вон на улицу и кормите его там или забирайте с собой, когда поедете». Наконец я понял причину долгой игрушечной борьбы человека с животным. Она не била котенка веником, даже легонько, а хлопала по полу рядом с ним, таким вот образом вытесняя его из кухни в коридор, а там и за порог. Уважение и ненасилие по отношению ко всему живому проявилось еще удивительнее и в дальнейшем. Возвратясь к телевизору, она сразу погрузилась в события, которые там происходили. Когда же прыжки-падения закончились, она несколько раз перелистала все каналы и разочарованно заметила, что смотреть совершенно нечего.
Я спросил:
— А канал «Союз» не смотрите?
— А вы думаете, там Осипов все время сидит?
Ее слова удивили меня необычайно. «Союз» — канал православного вещания, там бывает много интересного даже и для неверующего человека, а уж ей-то только и смотреть. И не только Осипов — религиозный философ и проповедник — может замечательно выступить и просветить. Но она все-таки включила этот канал и какое-то время смотрела. «Ну и денек у меня сегодня!» — через время сказала хозяйка. Действительно, едва-едва проводила беспокойных женщин, а тут вот этот водочник припожаловал! На ТВ началась долгая вечерняя молитва, и женщина стала креститься и проговаривать священные тексты. Завершая трапезу и собирая свои кулечки, я старался не шуршать, но она сама отвлеклась: «Вчера я его отбила от кошек, которые драли такого маленького. Даже царапина была под глазом. — Она повернулась ко мне и показала на своем лице. — А теперь и не знаешь, что с ним делать, сам ведь никуда не уходит». Я понял, что это о котенке, и высказал, как мне казалось, утешительную мысль: «Еще одна живая душа теперь обретается у вас. Может, он послан вам в утешение или на счастье!» После некоторого молчания с ее стороны последовала еще одна история, теперь о голубе, который намедни упал с крыши во двор и никак не мог взлететь. Рассказчица на ночь посадила его в коробку и отнесла в душевую комнату, «чтоб отлежался». Наутро добрая женщина покормила и выпустила его на волю. «А к обеду, — с возмущением вещала пестунья, — он пробрался в дом и наделал кучи! — При этом руками с перевернутыми ладонями и растопыренными вниз пальцами она преувеличенно показала количество и размеры этих куч. — За что мне такие напасти?!» Было видно, что нежелательные мирские события через телевидение, приезды постояльцев и появление непрошеной живности постоянно вплетаются в ее духовную жизнь, волнуют и не дают никакого покоя. Она обиженно отвернулась к телевизору, как будто я был участником всех, а не одного только из неприятных событий. Но ее переполняло словами и чувствами, и она с трудом сдерживалась от общения. Попивши чаю, я вышел на двор, и благодетельница появилась тут же по своим хозяйственным делам. Здесь мы сознакомились — она назвалась Татьяной, а я, как и записано в метриках, Евгением. С этого момента (или чуть раньше) она была настроена ко мне вполне благожелательно, как к накануне попавшим в беду голубю и котенку. Но мирское проступало в ней чуть ли не ежеминутно, интерес к жизни у нее поддерживался темпераментом, который заставлял ее интересоваться всеми явлениями внешнего мира. Например, она имела и хорошо знала сотовый телефон. Вполне осведомлена была о спутниковом вещании, банковских картах, высказалась о дорожной обстановке в Нижегородской области и о работе навигатора. По поводу возросших цен на дома в Дивееве заметила: «Это из-за москвичей, которые здесь неподвижимость покупают». Увидев же блокиратор на руле моей машины, она поинтересовалась, что это и зачем. Осмотрела и другие части автомобиля, заглянула в салон. Что-то про себя смекнула. Я сообщил, что пойду на вечернюю прогулку, и Татьяна попросила меня вернуться не позднее половины одиннадцатого, с тем чтобы она могла лечь спать: от треволнений последних дней она сильно устала. Я обещал, а когда вышел было на улицу, Татьяна, просунувшись в створ калитки, больше с обидой, чем с осуждением, сказала мне: «Вот видно, что вы — человек невоцерковленный. Вам далеко до Бога!» Аргументировала это так: «Сел за стол, не помолясь, и вышел — даже не осенил себя крестным знамением». Она не закрывала калитку и ждала, что я отвечу. Я нашелся тем, что, по моему мнению, каждый человек движется своим путем: кто быстро и основательно приходит к Богу, как... (полупоклон собеседнице), кто мучительно и долго, преодолевая трудности... Ответ ей, очевидно, понравился, и она исчезла. Справедливость ее слов в отношении меня была несомненна. Уже через закрытую калитку она просительно крикнула, чтобы я не опаздывал. Шествуя к монастырю, соборы которого были видны отовсюду, я припомнил, как Татьяна крестилась. Знамение ее было отменно правильным — размеренным, плавным, широким. Троеперстием своим она всегда попадала в нужные точки, четко завершала движение руки, никогда не смазывая и не сокращая последний жест. В полном смысле слова она осеняла себя крестным знамением, при этом успевала произнести подобающее случаю присловье.
Свято-Троицкий Серафимо-Дивеевский женский монастырь меня впечатлил. Преогромные соборы, возведенные трудами и молениями жителей, строителей, жертвователей, куполами своими как будто поддерживали небесный свод. Перед таким величием и красотой чувствуешь свою малость и бренность всего земного. А на 28-м году прошлого века пришли сыновья и внуки устроителей великолепных церквей и соборов, выставили за ворота монастыря всех подвижников, насельниц, паломников (а кого и придержали, чтобы тут же, в подвале, допросить и «истяжить души их»). И пошли они, несчастные, разнося скорбь и уныние по земле русской. А в церквах и храмах разместились производства, склады и даже тир. Потешались, наверное, посетители, стреляя мимо мишеней да в росписи, да в образа! «Ну, где же ваша Божья кара? Нетути!.. Ха-ха-ха!» Не знали ведь, что творят, не ведали. А что, если эти меткие пули вернутся к стрелкам и будут пронзать их нераскаянные души? Да ведь не только там, где нам всем ответ держать придется, а еще здесь, на земле, при жизни. Господь-то он милостив, а свои-то, выросшие на отрицании тысячелетней православной культуры, лишенные сострадания, не восприявшие милосердия, не познавшие сердцем добротолюбия, не пожалеют. Вот оно что.
А Божья благодать в монастыре сейчас разлита даже и в воздухе. Все порядком устроено и очень красиво. Аккуратные тропинки, яркие цветы, райские садики. Черные шапочки насельниц, светлые платочки прихожанок. Мужчин заметно меньше. Прошел я и канавкой Богородицы, той, которую в свое время зачинал копать преподобный Серафим Саровский, а продолжили монахини и послушницы монастыря. Сказывают, что канавка пролегает по пути Матери Божьей, которая здесь была и Серафимушка ее шествующую видел. Он-то и объявил, что Дивеево — четвертый удел Богородицы.
Вернувшись ровно к назначенному времени, я встретил встревоженную Татьяну. Она сразу же поделилась беспокойством. У меня, оказывается, были соседки, и вот одна из них не вернулась к 22.30. «Где ее Бог носит? — вопрошала хозяйка. — Надо ведь ложиться и закрывать двери». Она пошла проверить, не явилась ли женщина в свои апартаменты. А выглядело это так: подошед к комнате, матушка Татьяна у самой двери громко возгласила: «Го-осподи, благослови!» — и, не стучась, чуточку приоткрыла дверцу, просунула голову в проем и, убедившись, что в наличии только одна постоялица, огорченная, отошла.
Обратив свой светлый лик на меня, спросила: «Я вас разбужу в пять утра, к первой службе, хорошо?» Я с благодарностью отказался. «А следующая — только в восемь!» — благовествовала Татьяна. Не желая ее огорчить, я обещал явиться ко второй службе. На этом мы разошлись, я отправился почивать, а хозяюшка — на улицу, высматривать и встречать запоздавшую гостью. Теперь понятно, что назначенное Татьяной время обусловливается ее ранним вставанием к заутрене.
Надобно было лечь спать, но почему-то не очень хотелось. Я думал, как благоверная матушка Татьяна проводит свою жизнь, ежеминутно сталкиваясь с греховным миром, с его бытовыми трудностями, материальной недостаточностью, пороками и соблазнами, но все-таки несет в себе духовную ипостась самого высокого порядка. Во времена богохульства и богоборчества в несчастном Отечестве нашем такие, как она, подвергались гонениям властей, но свято хранили в душе своей и веру, и верность. И пронесли ведь все это через года лихолетья и безвременья до наших дней. (Один священник как-то сказал: «Белые платочки спасли православие в России!») А как оценить духовный подвиг простых русских женщин, которые опасливо и тайком носили своих детей и внуков противу «требований времени», нежеланию боязливых или благоуспешных сыновей, зятьев и мужей в сохранившиеся церкви или к батюшкам на дом, чтоб крестить младенцев? Десятилетиями они сохраняли-прятали иконы, книжки, лампадки, крестики. Связь времен нарушилась, но на ниточках разрубленных канатов что-то удержалось, окончательно не оборвалось, не рухнуло.
В благоверной нашей Татьяне жил не раскрывшийся еще природный миссионер и проповедник. Вспоминая наши диалоги, я понимал и чувствовал, что каждое ее духовное слово направлено к поучению и наставлению заблудшего грешника, к его исправлению. Но это поучительство с ее стороны было отнюдь не навязчивым, даже и неявным, но хорошо западающим в душу. От волнительных мыслей и слишком бодрого состояния я хотел было хлебнуть беленькой, но портрет Серафима на стене ниспослал мне свое грустное сожаление: «Не делай этого, пожалуйста!» Это было так явно и ощутимо, что я не посмел ослушаться и улегся. «В руце твои, Господи, предаю дух мой...» — последняя молитва отходящих ко сну. Постепенно я смежил очи. Почивал я мирно, и мне приснился прелюбопытнейший сон. А в предутренний час сквозь дрему я слышал благовест большого колокола и с удовольствием подумал, что вот придут во храмы паломники, приехавшие от разных русских земель, и некоторые жители поселка, станут что-то насущное себе вымаливать. Будут и монастырские молиться о своем, а также и о том, чтобы даровал Господь мира и счастья народу нашему, так пострадавшему в минувшие сто лет.
«Еще молимся о Богохранимой стране нашей, властех и воинстве ея, да тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте-е-е!»
Это утешало и обнадеживало — пока ты спишь, кто-то хлопочет за спасение твоей души. Молитвенников и заступников на русской земле всегда было много, но пришло времечко — и не отмолили, и не заступились, и жизнь народов России исковеркана теперь на много лет вперед. Когда-то еще будет прощение, искупление, исправление?
Около восьми утра под веселый перезвон монастырских колоколен я проснулся. Хотел было еще полежать, но батюшка Серафим поглядел на меня ласково и просительно: «Вставай, радешенек, эвона как хорошо!» Я все больше недоумевал: на каждый случай у него нужное слово, или мне так мнится? Так это необычно, так загадочно. Нахождение в таком месте обязывает каждого принести хоть какие-то жертвы, и я отправился на службу не покушавши. Утренняя литургия уже началась. Сквозь разреженную толпу прихожан я подошел поближе к центру. В это время царские врата раскрылись, и я ощутил теплую густую волну воздуха, исшедшую оттуда, хотя в алтарной части горел лишь семисвечник. Медленно и величаво вышел главный батюшка, ему прислуживали монахи и монахини. Был он в летах значительных, солидный, представительный. Он приблизился к пастве и развернулся на иконостас. В короткое время я успел заметить, что лицо его было заметно оплывшим — вероятно, на ночь он выпил много воды. Служба шла хорошо, а в конце литургии он торжественно возгласил: «Благодать Божия да пребудет со всеми нами!» Отстояв молебен, я на шатких ногах с купленной иконой Серафима Саровского вернулся в гостиницу. Это была даже не совсем икона — довольно толстая выпуклая доска, без рамки, окантовки и украшательств, искусственно состаренная, сильно затемненная. Из этого мрака проступал (как будто и не нарисован даже!) лик святого Серафима в монашеском клобуке. Из неведомого нам далека, из вечности он с грустью и участием, сопереживательно смотрел с почерневшей доски на людей. Вглядывался в каждого, вопрошал, болезновал за всех и, как при жизни здесь, молился за каждого там.
Татьяна восторженно посмотрела на икону, благоговейно взяла ее в руки и поцеловала лик святого. Меня она очень похвалила за это приобретение, сама же, по ее словам, ни разу не видела такого чудесного образа в продаже. «Бог вам послал, чтобы...» Дальнейшие ее слова, произнесенные скороговорочно, я не разобрал. Постепенно она вышла из своего благостного состояния и вручила мне икону со словами: «А вот сходите-ка в Троицкий собор и отдайте монахине, чтоб она приложила к мощам святого старца». Она отплыла в коридорную глубь, а я прошаркал в свою комнатку. После отдыха и записи впечатлений я стал собираться на прогулку по городку. На дворе обнаружился бородатый мужчина, он почтительно со мною поздоровался, чуть ли не раскланялся. Вместе с Татьяной он занимался хозяйственными делами. Подумалось мне, что это ейный муж: и по возрасту они подходящи друг к другу, и вид у него благообразный, и трудятся как-то слаженно. Но где-то долетело до меня, что она обратилась к нему «Юрий Владимирович», и версия супружества отпала. «Христова невеста», — заключил я окончательно. А ведь в святоотеческих преданиях сказано (если правильно помню), что девство, соединенное с праведным служением, — наивысочайшая добродетель, состояние равноапостольское...
В Дивеево я прибыл накануне, в понедельник, а сейчас, стало быть, был вторник. Только этим, наверное, объясняется малое число людей в поселке и монастыре. Продавцов сувениров в лавках и на улицах было больше, чем прохожих. Неожиданно между двух участков вдоль заборов, уходящих от дороги вглубь, мне открылся маленький рыночек, где женщины с лотков и ящиков продавали платочки, иконочки, сувенирчики и всякую огородную снедь. В середине рядка стоял облаченный в монашеское одеяние, простоволосый, с нечесаной бородой поп, как видно расстрига. Несвежее лицо его было с явными признаками излишеств (красные глаза, заплывшие веки, сизый картошкой нос). В эдакую жару он был в высоких зимних ботинках, да еще стоял на картонке. В руках он держал мятый листок с текстом и емкость для пожертвований. Стоял он вроде бы смирно, но речи с женщинами вел (для стороннего слуха) оскорбительные. Упрекал их нечистыми кровями, вещал о неизбывной греховной сущности, высказывал и другое непотребство. Но женщины-товарки смеялись над его словами и потешались над ним самим. Эти сцены, видимо, были ежедневными и давно привычными для продавальщиц и проходящих мимо жителей. Ничего не купив, я поспешил удалиться.
Вернувшись в номера, я обнаружил везде открытые двери, отсутствие машины бородатого хозяина, а Татьяну увидел за домом на огороде. По-видимому, она делала сразу несколько дел, а стремительное передвижение в длинной, до пола, юбке создавало впечатление парения над землей и полом. Технички не было и сегодня, поскольку в санузле опять было не убрано. Лишь новый слой газет покрывал влажный пол. При полном порядке везде и повсюду это несколько обескураживало. На каком-то перекрестии внутренних путей гостиницы мы встретились. Она проплывала на кухню, где у нее что-то готовилось. Мне хотелось ее разговорить, и для зачину я спросил:
— В душевой кто-то оставил бант.
— Не знаю, я туда не захожу.
В действительности же какой-то постоялец завязал пышными узлами сеточку из искусственного материала, и оттого она стала похожа на бант первоклассницы. По-видимому, это использовалось как мочало.
— Время летнее, а паломников у вас нету, — цеплялся я к Татьяне.
— У нас всегда их много.
Откуда же много? И в поселке все гостиницы пустые, и здесь, кроме меня, еще две незаметные женщины, которых я и на следующий день не видел. Я стал думать над парадоксом. Не может же эта чистая душа обманывать! И пришел к выводу, что многие приезжают, видимо, гоняясь больше за модой, внешними впечатлениями, за духовными ценностями, как за материальными прибытками, надеются одним махом искупить грехи, набраться святости, получить индульгенцию и т.д. и т.п. Веру твердую и глубокую имеют далеко не все, совершают промахи в глазах хозяйки приюта, нарушают порядки и отягощают матушку Татьяну своими приземленными хлопотами. Поэтому если даже один такой в гостинице, то ей уже беспокойно. Даже самый скромный гость создает ей существенные помехи, если по необходимости вторгается в ее светлую ауру, и это для нее всегда — «много». Но терпение ее, как казалось, было безгранично, и обязанности свои при любых обстоятельствах она выполняла весьма добросовестно. «Техничка» вот только подводила, не являлась убирать душевую и туалет. Порядок Татьяна поддерживала не только своими усилиями, но и советами гостям, как подобает поступать. Вчера, например, я удостоился еще двух упреков, которые вот только вспомнились. Уличную обувь надобно было снимать у входа, а не расхаживать по дому — раз, кружку за собой надоть не только ополаскивать, а тщательно мыть губкой и средством — два. Одев тапочки, я забывчиво вышел в них на улицу, но упрека, кажется, не удостоился — не расслышал или не успел получить. Возможно, были еще какие-то замечания с ее стороны, мной сейчас непамятные.
Меня интересовали родники в Дивееве, где можно было нацедить себе в баклажку, и Татьяна, занимаясь борщом, стала рассказывать о них, бывших в округе. В монастыре брать воду отсоветовала, а предложила съездить в Кремёнки, поскольку-де там святое место. Я разложил карту, и она вдохновенно и дорожно точно, словесно и топографически, стала описывать к нему путь. На предложение ехать вместе Татьяна радостно согласилась: «Там ведь купель есть. А если 40 раз искупаться, то очистишься от всех грехов!» Но тут же посетовала, что вот только начала варить борщ и бросить никак нельзя. «А я сейчас схожу в монастырь, к мощам батюшки Серафима, а когда вернусь, мы и поедем». Этот план ей понравился, и, на время забыв про варево, она стала подробно меня инструктировать, как себя вести в святой обители, что нужно посетить: церкви, храмы, колокольни, трапезную, паломнический центр, домик блаженной Параскевы, книжную и иконную лавку (непременно). А также — какую молитву произнесть, какие записочки подать, как идти с новой иконой к мощам, обязательно побывать на вечерней службе, еще раз медленно и босиком, с молитвословием пройти по канавке и так по всем пунктам. Благодатная дева Татьяна задала мне программу примерно на два дня. Когда она заговаривала о Серафиме Саровском, в ее глазах зажигались хоросы, древние многосвечники, — так они, ее глаза, светились. Она возбужденно поведала о его земной жизни, духовных подвигах, чудесах, им явленных. Все подробности о его детстве, юности, зрелой жизни и старчестве ей были хорошо известны. Преподобный, по ее словам, был прозорливцем и чудотворцем, его молитвы всегда были благопоспешны. У любого, кто мог бы в этот момент ее созерцать, создалось бы впечатление, что она рассказывает о лично виденном и непосредственно пережитом! Наконец она закончила и утихла, будто увяла. Вернувшись к стряпне, она как бы опустилась с небес на землю. Порезав изрядно луку и чесноку для своего борща, она с надеждой, которая вдруг может не оправдаться, спросила: «А тельный крестик у вас есть?» Я ответил утвердительно. Перед уходом поинтересовался: «Имеется ли в Дивееве какой-нибудь музей?» Татьяна ответила, что в монастыре можно видеть вещи святого старца и утварь его прижизненных послушниц, а также облачения игумений. «Лучше всякого музея!» — убедительно заключила она.
Я ушел в монастырь. Там, в великолепном Троицком соборе, слушал акафист, посвященный преподобному Серафиму. На клиросе тоненько и слаженно пел женский хор. Звуки его были небесной чистоты и возвышенности. Заслушавшись, люди порой забывали креститься. Но вот вступил хор мужской, и иначе как словом «грянул» начало его пения никак назвать было нельзя. Несколько первых нот пропеты очень громогласно, нестройно, как-то нетерпеливо или слишком поспешно. Если бы они прозвучали в каком-нибудь другом месте, а не под сводами храма, то можно было бы сказать, что начал петь разбитной казацкий круг. Но тем умилительней казалось пение инокинь храма. Возможно, что суровая мужская партия символизировала строгость к неисправимым грешникам, а женская — милость, доброту и прощение.
Чувства у всех бывших там были сходные, но некоторые особенно стремящиеся к святости женщины старались изо всех сил. Не слишком нарушая благоговейную тишину, они довольно тихо, но настойчиво стремились сделать сразу много дел. Им непременно нужно было занять и удержать очередь к мощам Серафима, которая при заходе в храм полностью теряла свои линейные очертания. Обязательно подать записочку и получить просфорку, купить свечку, заглянуть на клирос, окропиться по возможности святой водою и так далее. Их мельтешение пред святыми образами однажды проявилось явно и отчаянно. В какой-то момент вдруг все молящиеся как по команде пали на колени, немощные присели на скамейки. А две-три беглые, ухватливые женщины в разных позах и направлениях были застигнуты врасплох и, не имея своего постоянного места на этот момент, стали судорожно приискивать себе какой-нибудь свободный участочек. Там же я исполнил главный совет моей духовной водительницы: посредством монахини освятил икону у мощей старца Серафима. С благостным настроением, с иконой за пазухой я прошелся вдоль богородичной канавки и, не выполнив всех наущений Татьяны (босиком, очень медленно, с молитвой Богородице), вернулся к гостинице.
Но калитка почему-то была закрыта. Я покричал, постучал, но никто не ответствовал. Сколько можно я обошел территорию — нигде нельзя было пролезть даже коту. Тогда уклонно к забору я поставил старые доски и стал по ним карабкаться наверх. В это время с улицы подошла женщина и предложила свою комнату, если мне нужно остановиться на ночлег. Болезненно навалившись на край забора и балансируя на самом верху (металлический забор из профнастила сильно гнулся), я сдавленно и сколько возможно вежливо отказался, а затем и рухнул во двор, поскольку на той стороне не было опоры. Женщина еще некоторое время, пока я копошился за забором, собирая члены, рекламировала свою «чистую, уютную комнату с видом на главный храм с балкона третьего этажа», потом ушла. В коридоре я встретил гостиничную матушку, которая удивленно меня спросила, почему я так долго ходил? А калитку, оказывается, она не закрывала, предположив, что ее прихлопнул ветер.
Мы вышли во двор. Я посмотрел на закрытую изнутри мощную задвижку и подумал, что если в доме есть святые, то должны быть и бесы, которые спят и видят, как сбить с истинного пути праведников и мирян. Татьяна подивилась, как это я смог перебраться через забор, и за погнутый верх мне не попеняла. Мы собрались было ехать на любимый Татьянин родничок (здесь их называют ключиками), но тут она вознамерилась угостить меня свежесваренным борщом (может, это было знаком особой милости?). «Только я его на свекле сделала», — честно призналась она. С моей стороны возражений не воспоследовало, и, оценив мою реакцию как благоприятную, она добавила, что «он без соли и без мяса». Ну что ж, со святыми жить — по-праведному есть и пить!
Маленько похлебав довольно вкусного (потому как на свекле) борща, мы отправили
- Комментарии
