Об авторе
Юрий Митков Борисов родился в 1956 году в г. Перник в Болгарии. Окончил философский факультет Софийского университета имени Климента Охридского. Кандидат философских наук.
Преподавал философию в Медицинской академии в Софии. Депутат Народного собрания трех созывов. Много лет был главным редактором журнала «Ново време», затем первым заместителем главного редактора национальной ежедневной газеты «Дума» и ответственным редактором болгарского издания «Le Monde diplomatique».
Автор книг «Психология подсознания», «Война Мэрфи», «Сказка о Будде», «Мольба о Рае».
Имеет Награду за политическую журналистику и публицистику имени Георгия Киркова (2012).
Член Союза болгарских журналистов и Союза болгарских писателей.
1
Обняв своего друга на прощание, я сел в машину. Я редко бываю в Русе, хотя люблю этот город. Не знаю его хорошо, но люблю. В годы моего раннего детства здесь у меня была большая родня. Весь род по материнской линии отсюда. Дяди, тети, троюродные братья. Гостил я у них всего два-три раза, не больше. Однако Русе остался в моей памяти как город, в котором живут очень близкие мне люди, готовые окружить меня любовью и заботой, защитить. От какой опасности, не знаю. В детстве я воспринимал мир огромным, непонятным и враждебным. И там, где меня встречали с улыбкой и нежными словами, я чувствовал себя защищенным.
Машина плутала. Искала дорогу на Софию. Указателей не было. Мы медленно ехали вдоль обветшалых столетних зданий, которые, несмотря на свою бедность, с достоинством и грустью свидетельствовали о своем былом великолепии. Наконец долгожданный указатель на Софию. Машина рванула вперед.
Через полчаса по дороге на Бялу должен появиться указатель: «Борово — 1 км». Город Борово — это бывшее мое село. Там я проводил все свои школьные каникулы — десять дней зимой и три месяца летом. Интересная вещь наша память. В моих воспоминаниях это село занимало столько же места, сколько и город, в котором я вырос, — Стара-Загора. В моей душе три месяца были больше, чем девять.
Я не был тут почти тридцать лет. Последний раз приезжал на похороны своего деда, сельского священника. Без него это село утратило для меня всякое значение. Дома — те же, станция — та же, но дух исчез. Дед одухотворял все вокруг себя — двор, околоток, село, землю.
Когда я узнал о его смерти, то в первые минуты не поверил. Невозможно, чтобы дед умер. Он был вечным. Как священник, он так спокойно и авторитетно рассказывал о вечности, что стал ее олицетворением.
Последние три года своей жизни дед не разговаривал со мной. Это из-за одной моей статьи в местной городской газете, где я разъяснял, как через интерпретацию научных открытий философский идеализм может проникнуть в абсолютно атеистическое образование того времени. Свою статью я назвал так: «Новые одежды идеализма», — но редактор поставил другое заглавие: «Новые одежды поповщины». Я робко попросил объяснения. Слово «поповщина» мне никогда не нравилось, в нем есть презрительное отношение к священникам, а у меня такого чувства не было. Даже наоборот. Мне объяснили, что заглавие должно быть ясным и ошеломляющим. «“Идеализм” — это неясно. И мы, коммунисты, были идеалистами, но в другом смысле». Я махнул рукой, да и сделать ничего уже было нельзя — статья опубликована.
Моя мать решила похвастаться деду: как же, молодой учитель — тогда мне было 25 лет — опубликовал статью, которую долго обсуждали в интеллигентских кругах города. Даже принесла ему экземпляр газеты. Дед посмотрел на заглавие моей статьи и ничего не сказал.
Через месяц, когда я в очередной раз приехал в село и, как всегда, еще с порога крикнул: «Деда!» — он обернулся, искоса взглянул на меня и, продолжая нарезать арбузные корки, спросил с полным безразличием: «Вы кого-то ищете?» Я окаменел. Это была не шутка, дедушка никогда так не шутил.
«Да ты что, поп, чего это с тобой! Это ж Юрий!» — бабушка попыталась как-то навести мосты. «Я его не знаю».
Весь вечер я проговорил с бабушкой. Рассказал ей, как живу, похвалился, что стал инспектором по предметам «Мораль и право» и «Обществознание», поел любимой домашней колбасы, а на другой день уехал поездом в Стара-Загору. Это был последний раз, когда я видел деда и бабушку вместе.
И до сих пор я не могу объяснить, как же мне не хватило ума не публиковать такую статью. Конечно, я и мысли не допускал, что она может попасть на глаза деду. А уж о чем думала моя мать, решив похвастаться перед дедом статьей с таким заглавием, тут уж и слов нет.
Спустя два года после моего странного посещения бабушка умерла. Естественно, я приехал на похороны.
Старики легли спать в летнем доме после ужина и обычных разговоров. Через час-два какая-то тревога охватила деда, и он стал звать бабушку. Она не отвечала. Дед встал, подошел к ней и увидел, что она мертва. Бабушка умерла тихо, во сне, без предупреждения и драмы. Незаметно, так же, как и прожила всю свою 75-летнюю жизнь. Дед рассказывал все это, и в голосе его не было никакой боли. Просто для него смерть не существовала. Бабушка отправилась в рай — куда же еще, и уже ждала его там.
Я стоял рядом с дедом. Рассказывая, он смотрел на меня, и на секунду я обрадовался, что он заговорил со мной. Однако тотчас с болью я понял, что он смотрел на меня, но меня не видел. Я был посетителем, который пришел проводить в последний путь попадью. И только.
Ровно через год умер и дед. После смерти бабушки он переехал к тетке в Плевен. Не мог жить один. За всю свою жизнь он не вымыл ни одной чашки и не пришил ни одной пуговицы. Для него вся работа строго делилась на «мужскую» и «женскую», он не мог без женского существа рядом. Да и болячки разные начали одолевать. Как-то утром, провожая тетю на работу, сказал ей: «Женя, я сегодня уйду. Иду к своей старухе и к моему Господу!». — «Глупости говоришь! Приду в обед покормлю тебя!» Приходит, а его уже нет. Только тело его. Дедушка, однако, не был только телом.
От похорон его у меня сохранились два воспоминания. Дед лежал в гробу посредине церкви, а службу вел мой дядя — его сын, тоже священник. Было странно, что дед лежит в церкви. Эту церковь я воспринимал только как святое место, оглашенное его басом. Без голоса деда, без его взгляда это было просто какое-то пространство с безразличными и холодными изображениями святых и ангелов на стенах.
Мое второе воспоминание — об отце, который не вошел в храм. Пока шла служба, время от времени я выходил на улицу. Отец медленно вышагивал по двору со скрещенными за спиной руками и спокойно ждал окончания ритуала. «Папа, почему ты не заходишь внутрь?» — «Я — в церковь?!»
Отец был атеист-фундаменталист. А идейный конфликт двух гигантов — моего отца и деда — определил все существенное в моем духовном развитии. Об этом конфликте стоит рассказать.
2
«Любомир, скоро будет указатель на Борово. Поезжай туда!» «А что там, в Борово?» — спросил шофер. «Я хочу посмотреть один дом».
Указатель появился, и машина свернула. Мы поехали по первой улице, параллельной железнодорожным путям. Моя улица. «Езжай помедленнее, я же тут не был тридцать лет!»
Машина поползла. Слева — красивые, ухоженные дома, некоторые с табличкой «Образцовый дом». Справа — то, что мы называли «Район». Пространство шириной метров пятьдесят, с травой, кустарником, тропинками, кое-где деревья и огромные металлические линии электропередачи. Район отделял улицу деда от железной дороги. Здесь я провел свое детство.
Я внимательно разглядывал дома, но не находил наш. Мы поравнялись со станцией. Станция Горна Манастирица. Оказывается, мы проехали наш дом. Он должен был быть метров за сто до этого места. Я решил сориентироваться, повернувшись спиной к домам и глядя в сторону железной дороги, — я точно знал, какой вид открывается с нашего двора на другую часть села. «Поезжай медленно назад! Стой!»
Я повернулся к домам. Мы остановились перед незнакомым мне домом — мазанка, выкрашенная в желтый цвет. Дом деда был не мазанкой, его стены были из красного кирпича, выложенного рядами на метровом каменном фундаменте. Слева от дома я не увидел металлического туннеля, увитого заботливо подрезанной виноградной лозой. Я посмотрел на два соседних дома. Их я узнал. Один — бабушки Велички, другой — бабушки Калинки. Значит, все правильно, я был на том самом месте. В двух метрах от ворот я заметил чешму с каменным корытом. Наша чешма. Да, это был дом моего деда.
Одно окно отворилось, и в нем одна за другой показались три головы. Мальчишки, вероятно, от 14 до 17 лет. Они смотрели на меня каким-то блуждающим взглядом с неопределенной улыбкой. Мне бросилась в глаза табличка рядом с окном: «Дом под охраной». Текст с более мелкими буквами на расстоянии я прочитать не мог. Ясно.
В этот момент появились двое взрослых. Женщина вышла из внутреннего двора, встала под окном и уставилась на меня. Мужчина, похоже моего возраста, с почтовой сумкой на плече, встал рядом со мной, вытащил пачку конвертов и начал их разглядывать. «Вы ищете кого-нибудь?» — спросила меня женщина. Ее голос был скорее холодным и враждебным, чем сдержанно вежливым, подобающим такому вопросу. «Нет, просто смотрю!» Мужчина тоже посмотрел на меня вопросительно. Я обратился к нему: «Здесь я провел свое детство. В доме дедушки, священника». Внезапно испытывающий взгляд сменился любопытством. «А как тебя зовут?» — «Юрий». — «Да ты что, Юрка! Не может быть! А я Иван, сын парикмахера! Мы же вместе играли в Районе! А я тебя не узнал! Да тебя и не узнать!» — «Ты Ваня? Вроде уж прошло лет сорок–пятьдесят!» — «Вас ведь четверо двоюродных братьев было, да? А ты вроде больше всех тут жил у своего деда! А сейчас чего?» — «Да ничего, просто возвращаюсь из Русе и решил заехать. Взглянуть на дом деда. Очень захотелось его увидеть. А я его и не узнал. Ты мне не поможешь войти на минутку во двор?» — «Эй, Мария, подойди-ка, возьми почту и пусти человека внутрь. Он хочет двор посмотреть. Он здесь вырос!»
Без особой охоты женщина открыла ворота, взяла письма и пригласила меня. Я вошел во двор и сделал несколько шагов вдоль дома. Чисто, опрятно, позади под длинным навесом сложены дрова. Очевидно, топят печь дровами. Точно так же, как мы когда-то. Летнего домика, в котором мы жили в жару, не было. Не было и пристроенного к нему дощатого сарайчика, в котором хранилось все — инструменты, разная утварь, веревки, пустые банки, бутылки из-под масла, коробки с разными безделушками. Склад притом огромный. Даже больше летнего домика. Не было и двух высоченных деревьев — алычи и груши. Не было и курятника, естественного продолжения большого дома. И, как я заметил еще с улицы, не было туннеля для виноградной лозы. Не было ничего, что напоминало бы о прежней жизни. Дорожки, вымощенные камнем, заботливо подстриженная трава и наколотые дрова.
Женщина стояла возле меня и наблюдала, как будто боялась, как бы я не влетел куда не надо во дворе или, еще хуже, прямо в дом. Явно, что присутствие чужих людей было редкостью. А может, и нарушало какой-то заведенный порядок. Я по ее глазам видел, что в данный момент являюсь нарушителем этого порядка.
«Извините, я не задержусь долго! Еще только две минуты! Здесь прошли годы моего детства!»
Из дома вышла смуглая девочка лет пятнадцати, встала рядом со мной, посмотрела и решила, что я приземлился с другой планеты. Мне стало неудобно. Почтальон уже ушел, и я был среди чужих людей. В их дворе, у их дома. Не у своего.
Я поблагодарил и вышел. Женщина закрыла ворота, пожурила детей, и три мальчишеские головы исчезли как по команде. Кто-то закрыл и окно. Девочка скрылась. Женщина тоже исчезла.
Я встал перед домом и взглядом стал впитывать в себя все. У меня было чувство, что я вижу его в последний раз. Я подвинулся к дощатому забору соседнего дома. Начал и его рассматривать. Какая-то женщина вышла с двумя пластиковыми пакетами и остановилась у металлического ведра для мусора возле самой ограды. «Ищете кого-нибудь?» Я вспыхнул. Туристов они, что ли, никогда не видели? Почему обязательно ищу кого-то? Просто смотрю! «Да, ищу! Бабушку Величку!» Лицо у женщины вытянулось. Она вперилась в меня взглядом так, как будто я был призрак. «Она умерла больше двадцати лет назад!» — «Конечно. Но это не мешает мне искать ее. И деда Ивана ищу. Ее мужа. Он приходил домой всегда пьяный... И телегу, и коня его ищу. И деда Диму, вашего соседа слева, ищу... И жену его, Тодорку... И Калинку ищу, через один дом вправо... Каждый вечер летом мы собирались вот тут! — Я показал на скамейку перед изгородью. — Некоторые приносили стулья, потому что скамейки не хватало. До полуночи болтали...»
После этой тирады я извинился за беспокойство, сделал десяток шагов, сел в машину и процедил: «Нет их... поехали!» «Кого нет?» — «Тех, кого я искал». Шофер ничего не понял: «Ничего, в следующий раз заедем...»
3
Мне было пятнадцать лет. Поезд давно проехал станцию Бяла. Мы приближались к селу. Знакомая дрожь пробежала по телу. Я вышел в коридор перед купе, прижался лбом к стеклу и замер в ожидании знакомых домов, травы и кустарника. Я только что окончил подготовительный класс французской гимназии. Кое-как мог говорить по-французски и даже понимать, если, конечно, не говорили скороговоркой — а в этом французы большие мастера. И все за один год. После страшно напряженных занятий по 10–12 часов ежедневно. Еще год назад я не знал ни одного слова. Кроме «мерси».
Я представлял себе, как я вхожу во двор и начинаю здороваться с бабушкой и дедушкой по-французски. И не просто говорю одно-два предложения, а выдаю целую тираду, чтобы они глаза вытаращили от изумления. Для пятнадцатилетнего мальчишки заставить стариков вытаращить глаза — это что-то невероятное.
Появился знакомый ряд домов, дрожь усилилась, французский из моей главы испарился. Меня охватило легкое головокружение, которое я всегда испытывал, представив, что меня ждут два-три месяца свободы, чтение необыкновенных книг и интересные беседы с моими стариками.
Я взял свой чемоданчик и, когда поезд остановился, сошел на станции. Станция Горна Манастирица. Всегда удивлялся и до сих пор не знаю, почему станция называется так, а село иначе. Постоял, подождал, пока сядут пассажиры до Русе и поезд отправится. Перешел железнодорожные пути и через минуту оказался на асфальтированной дороге. Я предвкушал внимание, которым буду окружен. Спокойное, ненавязчивое внимание, которое тебе ясно дает понять, что ты желанный и равноправный участник всех разговоров. Никаких попыток воспитания, назидания или чего-то подобного, чем засорен воздух города. У дедушки с бабушкой всегда была какая-то работа во дворе, и, когда они делали свои дела, мной не занимались. Как будто меня не было. Это «как будто тебя нет», когда рядом с тобой находится взрослый, дарит непередаваемое ощущение. Обычно взрослый человек рядом наблюдает за тобой исподволь, наставляет, ставит перед тобой какие-то задачи, делает замечания и предупреждает еще в зародыше каждое неправильное, глупое детское намерение. Здесь было не так. Старики занимались своими делами, и я был абсолютно в автономном режиме, меня никто не трогал. Так же как не трогали, например, огромное сливовое дерево или кота Цочо. Эта незаинтересованность перемежалась с разговорами, которые сильно отличались от тех, что ведутся в городе. Старики смотрят тебе в глаза, внимательно слушают каждое слово, не симулируют высочайшее присутствие, расспрашивают искренне и с любопытством, высказывают свое мнение ненавязчиво и дают тебе возможность почувствовать себя равным. Правда, изречения деда были четкими, как будто в приказной форме, но это действительно была только форма. Если их записать, то надо непременно ставить восклицательные знаки, но, когда их слушаешь, можно обойтись и без них.
Так вот о равенстве. В те годы, да и раньше, это производило на меня самое большое впечатление. Не свобода, а равенство. То, что с тобой как с равным говорит человек, которому 60–65 лет, вызывало неописуемое чувство, прямо какой-то восторг. Свобода естественным образом проистекала из этого равенства. Свобода делать все, что хочешь, в рамках, установленных допустимыми нормами. Без навязывания примеров для подражания и правильных манер. Равенство, которое прежде всего означает уважение другого, рождает такую свободу.
Подошел к дому. Взялся за ручку калитки, и она заскрипела. Этот скрежет был нашим сельским звонком. Вошел в туннель из роскошного густого зеленого винограда, на котором висели незрелые гроздья. Дед, обхватив ногами деревянный стул и опершись локтями на его спинку, курил. Он сидел лицом ко мне. Бабушка подметала бетонную площадку перед летним домиком. «Бабушка, дедушка, это я!» — «О-о-о! Юрка! Заходи, молодец, что приехал! Закончил свое училище-мучилище?» — Дед встал со стула, и его лицо превратилось в улыбку. «Входи, внучек, входи!» — Бабушка бросила метлу, медленно подошла ко мне и обняла.
Я сделал несколько шагов навстречу деду, схватил его руку и поцеловал ее. Это было обязательно, но я никогда не ощущал это обязанностью. Все родственники моложе его по возрасту всегда целовали ему руку при встрече. А старше по возрасту и не было. Целуя руку, все показывали не просто свое отношение к деду и его возрасту, это было проявлением уважения и почтения к его духовному сану. Дед был священником не только в церкви, но и в своем собственном дворе своего собственного дома. Мы были не просто его детьми и внуками по крови, но и детьми в духовном смысле Православия. Он погладил меня по голове. Это было его благословением. Ответ на почтение, которое я ему засвидетельствовал.
«Принеси из дома себе стул и садись! Ну что ж, бабка, пробил последний час петуха! Да того, что уж неделю налетает на тебя и клюется! Сейчас я из него душу выну! Вода-то готова, а?»
Дед пошел в сарай и вышел с огромным кухонным ножом в руке. Я никогда не мог смотреть, как закалывают скотину. Мне это казалось ужасно жестоким. Я даже несколько раз спрашивал деда, не противно ли ему. Все-таки живое существо. И ты его убиваешь. Убиваешь не из ружья, с далекого расстояния, а прямо как палач, в руках которого жертва трепещет в последние секунды своей жизни и в первые секунды после смерти. Ответ был всегда один и тот же. Дед спокойно объяснял, что Бог создал домашних животных как пищу для человека. Это их предназначение. Грех убивать ради удовольствия, для зрелища, а убивать для пропитания — это самое что ни на есть естественное в мире.
«Деда, я поднимусь наверх, отнесу вещи!» «Наверх» — это все тот же дом, в котором жили, когда было холодно. Я сразу ушел, потому что не хотел стать свидетелем самых естественных, варварских и невыносимых для меня действий, которые должны были последовать. Я много раз наблюдал их, несмотря на то что «не мог».
Я поднялся в дом и разобрал чемодан. На один край полочки старинного шкафа на кухне я разложил книги, которые взял с собой. Два учебника по французскому; толстый том из соединенных тетрадок: словари, исписанные за учебный год — болгаро-французский и французско-болгарский словарь, учебники по русскому языку. Я должен был читать на французском хотя бы по два часа в день все лето. Решил также повторить все, что мы учили по русскому языку в пятом, шестом и седьмом классах. Нас предупредили, что предстоит серьезный экзамен, надо было освежить знания. В восьмом подготовительном классе у нас не было никаких предметов, не считая символических уроков по болгарскому языку и математике. Конечно, все это во имя неимоверно интенсивного изучения французского.
На другом краю полочки шкафа стояла стопка книг деда. Обычная Библия, Библия в картинках, древнегреческая и римская философия. Я открыл философию, выбрал текст о Филоне Александрийском, и машина времени меня унесла.
Здесь уместно сказать несколько слов о дедушкиных книгах. Они хранились в основном в двух местах. Во-первых, в подвале одной из комнат на деревянных полках — от земли до самого потолка. Слово «подвал» вводит в заблуждение, особенно жителей городских многоэтажек. Дедов подвал ничего общего не имел с клетушками, набитыми всяким старьем, утонувшими в паутине и грязи. Он состоял из лестницы, коридора, трех больших помещений и бани. Да, бани. Баня было новым приобретением последних лет. Когда ее не было, летом мы все мылись в сарае, в корыте, по сторонам которого стояли два бочонка — один с горячей водой, другой с холодной. Смешиваешь их и обливаешься. Намыливаешься и опять обливаешься. Не помню, чтобы зимой я мылся целиком в доме деда.
От лестницы, которая вела вниз, тянулся длинный коридор, по его сторонам — по комнате, они были полупустые, я редко сюда заходил. Там не было ничего интересного. Инструменты, сундуки и бак с керосином. В глубине коридора, справа, находилась комната с книгами. Одна стена, длиной не меньше четырех метров, была вся в деревянных полках. Треть этих полок занимали книги и журналы — все были переплетены в отдельные тома с черными и зелеными обложками. Другие полки предназначались для вина. Вина было много, оно было разлито в бутылки для масла. Горлышки запечатывались парафином. В доме деда всегда пили вино десятилетней выдержки. Полок было десять. На самой верхней стояло вино последнего урожая. На самой нижней полке — десятилетнее вино. Каждый год после того, как вино разливали по бутылкам, совершалась полная перестановка. Все бутылки опускались на одну полку вниз, а на освободившуюся наверху помещали новые. Я никогда их не считал, но думаю, что на одной полке помещалось около двухсот бутылок. И все двести бутылок десятилетнего вина выпивались до нового пополнения.
Прямо напротив полок висела картина, изображающая Левского у виселицы перед казнью. Его взгляд был устремлен на противоположную стену, то есть на полки. Может быть, из-за этой комбинации с самого раннего возраста в моем сознании оказались неразрывно связаны чтение, вино и революция.
Не припомню, чтобы мы садились за стол обедать или ужинать без бутылки вина. Пили все, независимо от возраста. И никто никому не делал замечания, что, дескать, много пьешь. Перед вином полагалось выпить ракию. Ее никогда не разливали по рюмкам. Из рук в руки передавали бутылку, заткнутую специальным деревянным мундштуком. И сейчас у меня перед глазами, как каждый, взяв бутылку, ладонью вытирает мундштук, берет его в рот и потягивает ракию. После нескольких глотков надо было сделать передышку, чтобы воздух попал в бутылку. Пьешь и передаешь соседу. Когда я стал взрослым, все мои воспоминания о доме деда перемешались в кучу, но я отчетливо помню, что произвело на меня самое большое впечатление. Неважно, сколько тебе лет, ты можешь протянуть руку, взять бутылку с ракией и отпить сколько хочешь. У меня осталось туманное воспоминание, что я протягивал обе руки, потому что бутылка ракии, особенно если она полная, была не под силу одной детской ручонке. В отличие от вина, ракия куда-то исчезала после того, как два-три раза обходила личный состав. В доме деда я никогда никого не видел пьяным, кроме самого себя. Вероятно, я не следил внимательно. Что касается меня, то я уверен, что после того, как мне исполнилось десять лет, я заканчивал обед или ужин с затуманившейся головой. Свобода пить сколько хочешь была одной из многочисленных свобод в доме деда.
Другим местом для книг был чердак, до которого можно было добраться из прихожей по длинной лестнице. Поднимаешься по ней, приподнимаешь крышку, просовываешь голову и попадаешь в тихое, полутемное, опутанное паутиной царство. Там несколько сундуков были наполнены книгами, журналами и газетами. Непереплетенными, утонувшими в пыли, потрепанными. Стоять перед этими сундуками было любимым священнодействием, потому что оно всегда заканчивалось каким-нибудь открытием текста, который десятилетиями ждал любопытных детских рук и глаз.
Книги в доме деда разительно отличались от всех тех, что я мог найти у себя дома, в книжных магазинах и в библиотеках. В основном это были книги религиозные, исторические и философские. Некоторые даже XIX века. Я увлекся Филоном Александрийским. До ужина оставалось два-три часа. В меню, как стало ясно, был тот проклятый петух, который с некоторых пор налетал на бабушку и клевал ее. Ну и, конечно, ракия и вино.
4
Бабушка накрыла на стол. Кастрюля с супом из петуха, хлеб, брынза, острые перчики, бутылка ракии и бутылка вина. Мы сели с дедом друг против друга и ждали, пока бабушка разольет суп. «Ба, я хочу петушиную голову!» — «Ты ведь знаешь, что нельзя». — «Почему нельзя?» — «Потому что не ты глава семьи».
Эти реплики были ритуальными и повторялись из года в год. Я всегда просил голову, а бабушка спокойно давала один и тот же ответ. В этом доме никто никогда, кроме деда, не ел голову курицы или петуха. И дело не в том, что это кто знает какой деликатес. Ну, разве что мозг. Мне этот вкус был известен, у нас в городе мне всегда давали голову, когда варили куриный суп. В городе можно, а тут — нет. Голова была символом старшинства и полагалась только деду. И другие главы семейств сидели за столом — папа, дядя, зять, но и они никогда не получали голову. Потому что дед был самым старшим главой.
Бабушка наполнила тарелки. Я терпеливо ждал, потому что еще два действа должны произойти, прежде чем мы приступим к еде. Первое — молитва. Дедушка, прищурив глаза, медленно и с чувством произносил молитву. В конце нужно было перекреститься. Случалось, я придуривался, особенно в первые дни после приезда, когда меня переполнял городской атеизм. Однако никогда мне не удавалось приступить к еде, не перекрестившись. Если замешкаюсь, дед фиксировал меня взглядом и припечатывал: «Эй, а ты часом не иудей? Перекрестись!»
Потом дед разламывал хлеб и подавал каждому кусок. Никто не смел первым сам себе отломить кусок хлеба. И никогда хлеб не резали на ломтики. То, что дед разламывал хлеб, означало, что за его столом все едят его хлеб. Он был источником хлеба, пищи, сытости и благоденствия. После крестного знамения и разламывания хлеба шла по кругу бутылка с ракией. После этого все приступали к еде.
За ужином, как, вероятно, во всех традиционных семьях, было принято поговорить и обсудить разные проблемы. Что-то вроде общего собрания. Различие, однако, по сравнению с домом отца состояло в том, что в доме деда почти всегда поднимались мировоззренческие вопросы. Очень часто окончание ужина, особенно после выпитого вина, превращалось в лекторий, семинар или диспут. Диспуты нередко были ожесточенными. Как же возможен ожесточенный диспут между 65-летним мужчиной и 15-летним молокососом? А вот и возможен. Это тоже была особенность дома деда. «Глава» никогда не относился пренебрежительно к позиции любого собеседника. Независимо от возраста оппонента. Он подбирал и приводил факты и аргументы. Слушал внимательно и обдумывал свои ответы. Не было этих «Ты еще маленький!» или «Вот подрастешь, тогда поймешь!». Все необходимо было объяснить и понять здесь и сейчас. Священник показывал путь и спасал души так, как он это делал в церкви. А душу нельзя спасти, если послать ее куда подальше, прикрепив бумажку, что она еще не созрела для истины.
Естественно, я не мог бы сейчас воспроизвести разговоры, которые велись 40–50 лет назад. Однако я могу рассказать об атмосфере и тяжелых ударах, которые получала ясность в моем сознании. Эти удары, по существу, уничтожали ясность и превращали ее в неясность. Потом мне требовались время, длительные размышления, да и чтение, чтобы восстановить душевную гармонию. С того времени я привык воспринимать ясность в понимании глобальных вопросов как явление временное. Пока не найдется тот, кто вобьет в него пару гвоздей и откроет пробоины.
Две темы могу назвать точно. Они были главными каждое лето, когда я гостил у деда. «Образ коммуниста» и «Правильное мировоззрение — религиозное или атеистическое?».
В то время дедушка был единственным человеком среди тех, с которыми я общался, с кристально ясным отрицательным отношением к коммунистам. Без каких-либо нюансов и экивоков. Он называл коммунистов разбойниками с большой дороги. По словам деда, нашим государством управляли и другие разбойники, но никогда еще не было таких ограниченных, наглых, бессовестных и тому подобных разбойников-управленцев. Выражение «разбойники с большой дороги» было собирательным для всех выше перечисленных эпитетов. Другие воровали тонко, интеллигентно, а коммунисты это делали средь бела дня и с чувством полной безнаказанности.
Я требовал объяснений. Дедушка приводил примеры. Насильственная коллективизация села. Да, насильственная, но мой дед был одним из первых, кто привел своих коров куда следует и записался в колхоз. Удивленным односельчанам он сказал: «Не дергайтесь, ребята, лучше добровольно». У его двоюродного брата конфисковали магазин тканей. Тот умом тронулся. Помню его лицо. Меня возили к нему на свидание в сумасшедший дом в Бялу. Милый старичок молчал и глядел безразлично куда-то в сторону. Когда дед рассказывал о таких вещах, в его глазах было страдание и горе. Мне было больно на него смотреть.
Дедушкин образ «разбойников с большой дороги» никак не вязался со всем, что я слышал, читал и видел в городской среде моего воспитания. В целом для меня олицетворением коммуниста были две личности. Атанас Генчев — его имя носила наша школа, в которой я окончил седьмой класс, и мой отец. Атанас Генчев был образом коммуниста прошлого, борец за счастье народа времен антифашистского сопротивления. Когда его арестовали и жестоко истязали, он вилкой распорол себе живот, изрезал себе кишки. Так он умер, чтобы в момент слабости не выдать своих товарищей. Атанас Генчев пожертвовал своей молодой жизнью, чтобы жил я — свободно, спокойно и счастливо. А так как «Я» было собирательным, Атанас Генчев тоже был собирательным образом, символом жертвенности, смелости, идеализма, мужества и силы человеческого духа.
Отец же мой был олицетворением сегодняшнего, живого коммуниста — строителя счастья своего народа. Работа для него была превыше всего. Она никогда не была для него просто средством добычи пропитания, способом получения денег. Для моего отца, шахтера, работа была долгом перед Родиной, строительством новой жизни без эксплуатации, эгоизма и мелочной выгоды. Отец с гордостью объяснял, что сила, к которой он принадлежит, сделала так, что каждый имеет работу, лечится и учится бесплатно, живет с уверенностью в завтрашнем дне. Я гордился гордостью отца.
В понимании моего отца коммунист до
- Комментарии
