Об авторе
Светлана Анатольевна Сырнева родилась в деревне Русско-Тимкино Уржумского района Кировской области. Окончила Кировский государственный педагогический институт. Работала учительницей русского языка и литературы, корреспондентом, редактором районных и областных газет. Сейчас — руководитель пресс-службы администрации города Кирова.
Автор книг «Ночной грузовик» (1989), «Сто стихотворений» (1994), «Страна равнин» (1998), «Сорок стихотворений» (2004), «Новые стихи» (2006), романа в стихах «Глаголев» (1997).
Лауреат Всероссийской литературной премии «Традиция» (1996), Малой литературной премии России (1997), Всероссийской литературной Пушкинской премии «Капитанская дочка» (2002), Всероссийских литературных премий имени Н.Заболоцкого (2006) и К.Бальмонта (2007).
Член Союза писателей, секретарь правления СП России.
Живет в Кирове.
Глава первая
О солнце взошедшее! Впрысни
сквозь пыльные окна свой свет
туда, где проснулся для жизни
Владимир Глаголев, поэт.
Он мыслит лениво, что в честь
дня рожденья
могло б ненасильственным быть
пробужденье,
но это не в воле его.
Он слышит в прихожей шаги,
вспоминая,
что с вечера дверь не закрыта
входная.
И вот — принесло. Но кого?
Ничто в этом мире не ново,
все кто-нибудь лезет, будя!
Будил его и участковый,
и теща, скандалить придя.
А то похмеляться притащится,
за ночь
текущий стишок наваляв,
Абдрахманыч
и брагу отыщет в углу.
Всего лишь три дня, как
поставлена брага,
но жаль отказать, — и напьется,
бедняга,
а после уснет на полу.
Итак, многомудрый Глаголев
готов ко всему наперед —
трусы натянул поневоле,
привстал от подушки и ждет.
Спасибо судьбе! Вариантец
не худший:
вся в чистом и белом, походкой
летучей
в жилище заходит она —
такая чужая уже, слава богу,
свою отыскавшая в жизни дорогу
Людмила, в прошедшем — жена.
Глаголев в душе не скотина,
но все ж не подарок для жен.
Людмила, затем Алевтина —
развелся с обеими он.
И все же насколько приятней
Людмила!
Разводные дрязги она позабыла
и в мирное русло вошла,
в то время когда Алевтина свой
берег
пока что не видит в потоке
истерик,
и ярость ее тяжела.
Семейное счастье угарно,
посудное хрупко стекло.
Людмила судьбе благодарна
за то, что все это прошло.
В порядок она привела пепелище
и нового мужа, представьте, не
ищет,
покой и свободу ценя.
И облик ее, и наряд беспечален,
тогда как Глаголев небрит,
измочален,
спивается день ото дня.
Людмилу почти умиляет
Глаголева вид в нищете:
ведь это ее укрепляет
в бесспорной своей правоте.
Она перед жизнью не дрогнет,
немея,
во всем отыскать себе пользу умея;
Глаголев же тем и хорош,
что вправе, пока не скатился до
точки,
заняться порой воспитанием
дочки —
а что с него больше возьмешь!
«Глаголев, ты двери не запер,
уже не боишься воров?
Я так понимаю — ты запил,
но в целом, надеюсь, здоров?
Здоров, но забывчив. Ты
помнишь ли, кстати,
что завтра ответственный
праздник у Кати —
программа “Спортивный малыш”?
Там, кроме детей, соревнуются
папы,
ты должен сходить.
Поприсутствуй хотя бы,
не порти семейный престиж!»
Глаголев пришел в беспокойство,
лицо выражало упрек.
Имел он прискорбное свойство:
отказывать дамам не мог.
Ну как ей сказать, что сегодня
рожденье,
и к вечеру будет гостей
наважденье,
и пьянка крутая всю ночь,
а завтра он — жалкий,
похмельный, не спавший —
обязан быть бодрым, спортивным
папашей —
и как это все превозмочь?!
Что толку рассказывать это,
и так уж известное ей?
Людмила желает ответа,
и он отвечает: о'кей!
«О'кей, дорогая, поставить ли
чаю?» —
«Не надо, Глаголев, уже исчезаю,
а впрочем... Глаголев, прости,
я нынче подарка тебе не купила,
возьми вот...» — и быстро уходит
Людмила,
оставив с червонцем в горсти
Глаголева, бедного. Белый,
ничем не испачкан пиджак:
ни краем она не задела
глаголевский пыльный бардак.
И — вниз по ступеням из
черного хода
туда, где весна, и цветы,
и свобода,
и целая жизнь на потом,
и можно, знакомого встретив
мужчину,
с приятной улыбкой садиться в
машину,
но главное даже не в том...
Глаголев, червонец сжимая,
трусит в туалет кое-как,
где в зеркало паста зубная
вписала: «Глаголев дурак», —
бессильной рукой Алевтины. Но
все же
он надпись не смоет: на правду
похоже.
И тут, поразмыслив слегка,
бессовестно мочится он на бумажку
и лепит сырую купюру вразмашку
туда же — поверх «дурака».
Засим чаепитье героя
показывать хватит ли сил,
приятно ль? Однако не скрою:
он это занятье любил.
Таков наш Глаголев. Ему было
сладко
сидеть одному посреди беспорядка
окурков, бутылок, газет
и, старый журнал беспричинно
листая,
прихлебывать бурое варево чая
в раздумьях о том, чего нет.
В себе не нашел бы он смелость
огульно проклясть свой удел.
В нем много талантов имелось,
он знал, что от жизни хотел.
И дружба была, и любовь, да и
слава
маячила где-то за далью кудрявой,
вещая: приду, подожди!
Но годы летят, и ему уже тридцать,
а счастье — все так же: намерено
сбыться,
по-прежнему все впереди.
Глаголев ничто не утратил,
напротив — обрел мастерство.
Но жизнь, как прогулочный катер,
проносится мимо него.
И странное чует Глаголев сиротство:
как будто устал ощущать
превосходство
свое перед кругом друзей.
Их лестные речи его раздражают
и даже как будто его унижают
в бесславной гордыне своей.
Впервые Глаголев у Бога
хотел бы с тоскою спросить:
зачем же Ты дал мне так много
и как в себе это носить?
Эх, Боже Всевышний, ответь мне
на милость,
зачем невдогляд карусель
закрутилась,
сманившая к быстрой езде?
зачем, не имея ни в чем неуспеха,
я сам себе нынче укор и помеха
и нет мне покоя нигде?
Но долго обдумывать что-то
Глаголеву некогда: жись!
Чай выпит, пора на работу —
о, хоть бы она провались!
Тут, надо признаться, не лень
одолела:
Глаголеву дайте любимое дело —
и горы свернуть он готов.
Но в том-то и штука, что труд
был — обуза,
над ним не витала заветная муза:
Глаголев был сборщик очков.
Ах, сладость писательской доли,
монашески строгий покой!
Уже без надежды Глаголев
тебя призывает с тоской.
И, сердце своей недоступностью
раня,
эфирные чудятся где-то в тумане
светелка и стол у окна.
Раскрыто окно, и от белой
сирени
ложатся на лист осторожные тени,
и правит пером тишина.
И, в сущности, надо так мало,
всего-то... почти ерунда!
Вот только стремнина умчала,
не то бы вернулся туда.
Вот только б не жены, не Эмма,
не дети,
не старые дружбы докучные эти,
не два алиментных листа;
когда бы не совесть, не честь,
не гордыня,
да полно — когда бы не жизнь,
а пустыня —
дорога была бы чиста.
Глава вторая
«Володька! Ну ты разогнался!
Куда это скачешь, как бык?
Постой-ка! Я аж запыхался,
пока тебя, дылду, настиг!»
С такими словами Глаголева
в спину
шутливо толкает приятель
старинный.
Вот радость. Истомин Иван.
«Давно не видались с тобой.
Поздравляю!
Ну, как ты? Я первую пару гуляю,
не двинуть ли нам в ресторан?»
«Иван, я теперь на работу,
и оченно мне недосуг.
Я рад бы, да видишь...» —
«Ну что ты,
да я провожу тебя, друг.
Увидимся вечером, на
представленье.
Я песенку сделал тебе к дню
рожденья —
ты помнишь свой старый стишок
“История парня”? Плюешься
напрасно:
съедобно вполне и не очень
ужасно.
Жди вечера, всё, я побёг!»
С улыбкою несколько странной
Глаголев смотрел ему вслед,
покуда фигура Ивана
степенно сходила на нет.
И было Глаголеву грустно и пусто.
Какое-то новое, странное чувство
он в этот момент ощущал.
То было тоскливое чувство
потери,
в которую прежде не очень-то
верил,
пусть даже и предвосхищал.
Быть может, и вам доводилось,
проснувшись, увидеть в окно:
то поле, где рожь колосилась, —
уже опустело оно.
Убрали, а словно бы что-то украли.
И молча маячит в открывшейся
дали
покорно желтеющий вяз.
Привыкнешь! Таков распорядок
природы.
Когда-нибудь снова поднимутся
всходы,
но это уже не про нас.
И вспомнил зачем-то Глаголев
укрытое слоем времен:
весна, и экзамены в школе,
Истомин — тогда еще Джон —
уже старшекурсник, философ,
очкарик,
мешает цитаты с игрой на гитаре,
в читалку ведет и в кабак
и, взяв напрокат поэтический
лепет,
невольно приводит Глаголева
в трепет,
воскликнув: «Ты гений, чувак!»
Потом были зимы и ветры,
и к Джону под отческий кров
армейские мчались конверты
с доверчивым сбродом стихов.
А где-то Глаголев с короткою
стрижкой
в холодной казарме склонился
над книжкой,
и мысли клокочут в мозгу.
Он другу сомненья свои поверяет,
и Джон понимает, и Джон одобряет
на дальнем своем берегу.
Становится Джон педагогом,
ниспослан работать в глуши —
в деревне, заброшенной Богом.
Глаголев туда для души
порой наезжает — еще не женатый,
веселый, свободный и снова
патлатый,
по моде тогдашних времен.
В избушке у Джона натоплено
жарко.
Бутылка на стол — и наполнена
чарка,
а окна завешивал Джон.
Ах, эти полночные сидки,
покуда колхозники спят!
И Кафка, и Ницше, и Шнитке,
«Лолита», «Улисс» и де Сад,
брошюра Ципко, анекдоты,
поллитра,
и Ленин, и Леннон, и «Шипка»
без фильтра,
Глаголев (из нового), но —
нас кто-то подслушал! Вылазят
во мраке
за дверь, но в деревне лишь лают
собаки,
и пусто кругом, и темно.
Но Джон не намерен нимало
в деревне найти свой причал:
наука его увлекала,
марксизм-ленинизм обольщал.
И Джон, волевую имея натуру,
штурмует суровую аспирантуру
в то время, когда его друг,
всю жизнь презиравший каноны
и узы,
на первом семестре бросает все
вузы
и грешных заводит подруг.
Покуда учился в столице,
Истомин умом возмужал.
Сумел он удачно жениться
(а впрочем, жену обожал).
И вот он вернулся. Всё в норме,
по сути:
квартира, семья и оклад
в институте,
и членство в рядах, и тэ дэ...
Но это не цель, а всего только
способ
спокойно работать. Ведь он же
философ,
философ всегда и везде.
И так, уповая счастливо
на им разработанный план,
однажды у вывески «Пиво»
Глаголева встретил Иван.
И были в тот вечер стихи и гитара.
Глаголев без денег, зато есть
хибара,
куда он сбежал от жены.
Прогнали с работы. Да к черту
работа!
Не куплен, не продан — и это
свобода,
и Леннон глядит со стены.
И в виде позорной помехи
казались Истомину тут
его боевые доспехи —
квартира, семья, институт.
О совесть! Постыдно,
безнравственно это —
жиреть, когда бедное сердце
поэта
в ушибах и ранах, одно —
одно! — круговую ведет оборону,
противясь и лжи, и властям,
и закону,
и вне конформизма оно.
Истомин в великом смятенье
домой возвратился тогда.
Его затопили сомненья,
как вешнюю пойму — вода.
Стихия хлопот причиняет немало:
глядишь — и уплыло, что плохо
лежало, —
заборы, мосты и стога.
Но влага недвижную землю
питает,
и лес молодой из корней
вырастает,
имея в грядущем — века.
Вот так для него благотворна
с Глаголевым встреча была.
На всхожесть проверены зерна —
какая же поросль взошла?
Умея не лгать себе, не обольщаться,
Истомин постиг, что пора
распрощаться
с иллюзией пламенных лет.
Глаголев — поэт, он не может
иначе,
такой ему жребий природой
назначен.
Но он-то, Иван, — не поэт!
Есть некая брешь в человеке,
провал, недоступный уму.
И значит, ничто не навеки,
гарантии нет ничему.
И жизнь иронична к любому
закону.
Учтем и отложим поминки
по Джону,
покуда Истомин живой.
Да, к слову сказать, и Глаголев
не помер:
кто знает, какой еще выкинет
номер
на многое годный герой!
Все так. Но на энное время
дороги друзей развели,
хоть дружбы сомнительной бремя
влачили они как могли.
Случалось порою: Истомин
напьется,
сорвется, гитару схватив,
распоется,
бессмертя глаголевский текст,
и вновь, убедившись в наличии
друга,
вернется в пределы привычного
круга —
до срока, пока надоест.
Но прежнего нет уж расклада,
и Джон потерял старшинство:
Глаголеву больше не надо
бесценных уроков его.
Исчерпана школа. Ожегшись
жестоко,
Глаголев ни в ком уж не ищет
урока,
опоры не ждет. На века
один, в темноте, через пень,
до колодца,
до лампы в окне, до дверей...
Но рванется
открыть — и немеет рука.
Глаголев! Пусть в космосе канут
мольбы, что не слышны другим!
Пусть мир будет вечно обманут
уверенным видом твоим!
В стогу за деревней зарыться,
упасть и —
никто не узнает — рыдать
об участье
чужой, неизвестной души,
как будто бы где существует
такая:
не тронет, не взглянет — но все
понимает,
бесплотно летая в тиши.
В одежде незримых полотен
витает ее божество.
Но был бы Глаголев бесплотен —
устроило б это его.
Нет! К дальнему счастью
за гранью земного
земная дорога ведет, и сурова
она, и тернист ее крен.
Случайных пристанищ костры
путевые
Глаголева пусть обогреют, живые,
не требуя жизни взамен.
Глава третья
Глаголев в аптеке трудился
(нет — в оптике, лучше сказать).
Он быстро разряда добился
в уменье очки нарезать.
Пройдемте за ним в закуток его
пыльный,
в тупик коллектива большого, где
сильный —
мужской то есть пол — уступал
в количестве женскому полу. Особо
добавим: Глаголев своею особой
мужские ряды исчерпал.
Но в этом не видевший драмы,
Глаголев не знал, почему
скупые аптечные дамы
с опаской входили к нему.
Как будто боялись, что он обворует,
заманит в капкан, обольстит,
околдует,
иначе какого рожна?!
Герой же, с присущим ему
обаяньем,
себя не открыл, не пришел
с покаяньем —
а просто молчал, как стена.
А впрочем, не все поголовно
в Глаголеве чуяли зло.
Была Евдокия Петровна:
герою и тут повезло.
Бесхитростным сердцем своим
понимая,
что жизнь далеко не линейка
прямая,
мамаша двоих сыновей,
Петровна Глаголева втайне жалела
и климат смягчала ему, как умела,
улыбкою доброй своей.
Опрятно она одевалась,
умела готовить и шить.
До пенсии ей оставалось
три года еще, может быть.
И все, в чем усердно искала оплота,
бессменно имелось: семья и
работа.
А скучный, томительный труд
она не считала своим наказаньем,
вовеки не склонна была
к притязаньям —
жила, как обычно живут.
Светилась спокойно и ровно
осенняя жизни пора.
Да что! Евдокия Петровна
скорей молода, чем стара.
И правда: она хорошо
сохранилась
затем, что следить за собой
не ленилась,
затем, что нигде, никогда
супругу беспечному не изменила
и все же при этом не стала
ревнива.
Ну, словом, почти молода
аптекарша наша. Без лести
Глаголев сказал комплимент.
Она, не привыкшая к чести,
смутилась в единый момент.
И вновь разговор перешел
на погоду,
садовый участок, химчистку —
где броду
привычно искала она.
Глаголеву в принципе были
не чужды
любые семейно-хозяйские нужды,
а тема подчас не важна.
Участье к нему Евдокии
растрогало очень его,
хоть, в сущности, вещи такие
не значат еще ничего.
И что тут искать? Материнскую
ласку?
Но матери он не запомнил.
Завязку
романа увидел герой.
Не будем винить его строго за это:
он жил с необузданным сердцем
поэта,
а сердце не камень порой.
Что сердце! Его омывало
горячей волною тоски,
коль юбку она поправляла
беспечным движеньем руки;
а то в раздевалке, ныряя
в сапожки,
мелькнут ее крепкие, стройные
ножки,
рассыплется узел волос...
И, взяв сигарету, выходит Глаголев
по черному ходу и курит на воле,
поспешно вдыхая мороз.
Темнело на улице рано,
в снегу зажигались огни,
и Эмма, как это ни странно,
куда-то пропала в те дни.
И чайник шумел, и ничто
не мешало
валяться часами поверх одеяла
в предчувствии счастья. И ты —
как елочный шарик, укутанный
ватой,
в закрытой коробке несомый
куда-то,
к кому-то — на праздник мечты.
Грустя в состоянье блаженном,
Глаголев стишок накатал,
где слог мастерством несомненным
и знанием жизни блистал.
Затем переписан листок от руки и
наутро безмолвно вручен Евдокии.
Она, озираясь, как вор,
с добычей спешит в помещенье
такое,
где вправе любой находиться
в покое,
закрывшись внутри на затвор.
Она прочитала посланье,
где частностей не поняла;
но общая суть до сознанья,
минуя помехи, дошла.
Что делать? Листок она бережно
прячет,
и к кафельной стенке прижалась,
и плачет,
и, тихо сморкнувшись в платок,
потом еще долго стоит, улыбаясь,
и трогает дверь, отворить
не решаясь —
как будто тотчас на порог
ворвется влюбленный Глаголев.
И чем остудить его пыл,
Петровна не знает. Дотоле
никто ей стихов не дарил.
Никто и ни разу. И, жизнь
проживая,
она не ждала, что любовь роковая
приснится на старости лет.
Подарок судьбы или просто
награда
за то, что любой была мелочи
рада,
за то, что унынья и бед
достойно несла она бремя;
за то, что авоськи, кули,
кастрюли в минувшее время
состарить ее не смогли;
за тайные слезы, пролитые ею,
неужто и права она не имеет
на чей-то стишок в ее честь?
И что ей останется лет через
десять?
Одно лишь: окошко в квартире
завесить
и молча письмо перечесть.
Как действие двинулось дальше,
я вас не смогу известить.
Струю легкомысленной фальши
не хочется здесь подпустить.
Бесспорно одно: вдохновенный
Глаголев
читал этот опус по собственной
воле,
не глядя — друзьям и врагам.
И где-то на кухне у Славы Шитова
наплел о своей Евдокии такого,
в чем вряд ли уверен был сам.
Привел он подробности факта:
ночная квартира ее,
где в ходе начального акта
над дверью висело ружье,
тем самым планируя выстрел
в итоге
(явленье последнее — муж
на пороге).
Но все обошлось, посрамив
классических пьес вековые основы;
а значит, Глаголев, живой и
здоровый,
не годен в трагический миф.
И все потихоньку забылось,
уплыло без лишней тоски.
Петровна все так же трудилась,
и резал Глаголев очки,
признательный очень молчанию
дамы,
по счастью, не склонной играть
в мелодрамы,
которыми и без того
наш бедный Глаголев сполна
наслаждался
в минуты, когда с Алевтиной
видался,
безумно влюбленной в него.
Глава четвертая
Звонок. Не без признаков гнева,
с небрежностью типа «ну вот!..»
начальница, старая дева,
Глаголева к трубке зовет.
Глаголев с улыбкою подобострастья,
отвесив свое «извините» и
«здрасьте»
в затылок седеющей мисс,
заходит. Начальство — отдельная
тема,
ее отодвинем. На проводе —
Эмма,
и это давно не сюрприз.
«Володенька, солнышко, милый,
послушай! Ты слушаешь, да?
Забудем, что в пятницу было, —
я выпила много тогда.
И нервы... Прости! Я ужасно
устала.
Сегодня твой день! И начнем все
сначала —
одни, при свечах, в тишине...
Опять эти гости? Но это безбожно!
К чертям их! Совсем обнаглели,
и можно
с концерта уехать ко мне.
Нельзя... Ну, прости, я согласна,
тогда я пожарю гуся.
Пойми, я устала ужасно,
но если иначе нельзя...
Целую! До встречи! Ты будешь
на сцене —
я в зале. Запомни, Володя:
ты гений,
ты в силах творить чудеса!»
«Все верно», — спешит
закруглиться Глаголев.
Но добрая Эмма по собственной
воле
болтает еще полчаса.
И если молчащий Глаголев
не верит в величье свое,
то это ошибка, не боле,
но вовсе вина не ее.
И разве не Эмма с момента их
встречи
такие ведет вдохновенные речи,
гордясь, преклоняясь, любя?
Но, может быть, в том, что она
повторяет,
она не его, а себя уверяет
и тешит одну лишь себя.
Ах, воды бесчувственной Леты
остудят пристрастный резон!
От веку не ценят поэты
похвальные отзывы жен.
А Эмма с ее красотой записною
отнюдь не хотела быть просто
женою,
быть музой желала она —
опорой таланта, его берегиней,
пусть даже в опале, пусть даже
на льдине —
навеки, на все времена!
И это ее отличало
когда-то от школьных подруг.
Она упоенно читала,
с умом проводила досуг.
Ее не прельщали танцульки
и платья,
и все же влюбленная школьная
братья
ходила за ней по пятам.
Но гордая Эмма юнцов отвергала
с холодной улыбкой. Она полагала,
что избранных счастье — не там.
Она в институте столичном
попала в один из кружков,
где часто присутствовал лично
известный писатель Горшков.
Когда-то дремучей провинции
житель,
а ныне — прославленный мэтр
и учитель,
Горшков не упился как есть
всем тем, что сопутствует слову
«известность»
и, внешне блюдя неподкупную
честность,
украдкой был падок на лесть.
Так, взоров восторженной Эммы
не мог не заметить Горшков.
Увы, не без слабостей все мы:
удел человечий таков.
Они познакомились. Был переулок
излюбленным местом их частых
прогулок.
Потом приобщились сюда
мансарда художника, дача пустая,
коньяк ввечеру и закуска простая,
предутренние поезда
и слезы по милой Отчизне
с причиной: похмельный
гастрит...
Изнанка писательской жизни —
не самый чарующий вид,
и пахнет не лучшим она.
Но духами
не сбрызну ее. Ибо в созданном
храме
портянки его мастеров
уже никогда не почудятся миру.
И что помогало держать ему
лиру,
о том не расскажет Горшков.
Он очень талантлив. Но это
касается только его.
А Эмме — подвалы без света,
тоска ни с того ни с сего;
брюзжанье Горшкова, пустые
попытки
быть пылким любовником;
совести пытки,
мандраж, что узнает жена;
прощанья, разлуки, наезды, упреки,
тревоги, надежды, опасные
сроки —
всего натерпелась она.
Есть женщины в русских
селеньях,
о коих нельзя умолчать:
ни горя, ни слез, ни сомненья
на них не ложилась печать.
Создание юное, жизнь принимая
как чистое утро расцветшего мая,
присутствует светлым лучом
средь нас, многогрешных.
На диво легко ей
живется в божественной зоне
покоя,
где можно всерьез ни о чем
не думать: что станет, то станет.
А прошлого, в сущности, нет.
И душу ее не тиранит
страстей несмываемый след.
Дай, Боже, прожить ей
в неведенье этом,
чтоб даже в пути, что не устлан
паркетом,
сумела она не сплеснуть
чарующей чаши; чтоб ветер
случайный
не тронул покрова младенческой
тайны,
нарушив гармонии суть.
Есть женщины, есть! Но
признаюсь:
не мне их удастся воспеть —
я с ними нигде не встречаюсь,
возможно, не встречусь и впредь —
в отличие все от того же Горшкова,
который порою довольно толково
на них останавливал взгляд,
попутно кляня нашей жизни
пороки,
в которых писатели н
- Комментарии