Об авторе
Борис Федорович Споров родился в 1934 году в Актюбинске. Работал на заводе, на строительстве Горьковской ГЭС слесарем, электросварщиком, сборщиком и монтажником. Автор книг «Выход», «Семь Касьянов», «Антонов огонь» и других. Член Союза писателей России. Живет в Москве.
1
Последние тринадцать лет Рулин, Сергей Николаевич, жил в небольшом районном городе в восьмидесяти километрах от родной Первопрестольной. Жил он в собственной половине шлакоблочного дома, жил замкнуто, отчужденно, стараясь вовсе не общаться даже с соседями. И лишь изредка выбирался в столицу навестить старшую сестру.
Половина дома для одного представлялась когда-то мечтой: летняя веранда, кухня с газовой плитой и колонкой для отопления, с водой, налево дверь — в комнату-кабинет, прямо дверь — в просторную горницу с четырьмя высокими окнами в запущенный яблоневый садик на четырех сотках. Дом на тихой окраине города, так что легко поверить, что для Рулина, коренного москвича, такой и представлялась давняя мечта. Особенно летом, особенно если лето солнечное — в садике рай! И на веранде хорошо, и в комнатах прохладно, но в садике — отдохновение...
С холостяцким хозяйством и поварским делом Рулин управлялся без особых затруднений даже в свои за семьдесят. Кроме пенсии, никаких доходов. Жил Рулин даже излишне скромно, однако от этого не страдал. Были у него занятия и для души. Как в молодости, нередко до полуночи просиживал он за письменным столом. Уж что он писал или читал, бог весть, но когда поднимался из-за стола, то непременно устало улыбался, придерживая себя ладонями под ребра.
Был он по сегодняшним меркам роста ниже среднего, не широк в плечах, телом не тучен, даже худосочен, лицом благообразен, с обильно поседевшими бородой и усами, всегда аккуратно постриженными и подбритыми по краям. И брови с проседью, а вот карие глаза хотя и усталые, но спокойные и даже молодые, с добродушной глубиной. Говор его, как и в молодости, был ироничен и в то же время мягок. Смолоду он недурно пел под гитару. И теперь изредка перебирал струны, однако запеть как будто не решался.
Жизнь протекала размеренно и однообразно: отходил ко сну поздно; если спал, то просыпался поздно; по-дворянски поздно завтракал и обедал, вместо ужина перекусывал... После обеда обычно выходил прогуляться по магазинам за продуктами на день грядущий или на неделю. И о себе Рулин заботился, был опрятен и чист. Словом, один — всем доволен и не отвлекался ни на кого.
А весной и летом, когда солнце, он выносил с веранды шезлонг и часами с книгой в руках или вовсе без книги дремал в тени старых яблонь. Собак не любил, а вот невзрачный кот у него ютился — тоже самостоятельный, независимый, в друзья не притирался.
Кабинетом Рулину служила крохотная комнатка, уютное гнездо с одним окном. Справа односпальная кровать; под окном письменный стол с компьютером, широкий стул с меховой подстилкой, а слева во всю стену не заполненный книгами стеллаж. А в изголовье кровати в углу полка — кивотом и не назовешь — с иконами и лампадой. Здесь в основном и протекали его дни последних лет.
Под окном вишня, ближе к калитке куст жасмина. В теплые дни июня Рулин открывал на всю ночь окно — и душа радовалась. (Он не боялся, что его ограбят или обидят.) Господи, как хорошо в уединении и тишине, когда даже соседей по дому не слышно, а за окном по дороге машина если что заблудившаяся.
Именно такое время выдалось, именно при открытом окне, до завтрака, Рулин щурился под лучиками солнца, пробивавшимися через сплошную зелень деревьев, когда тихо зазвучала мелодия мобильного телефона.
Рулин кашлянул, прочистил горло, прежде чем ответить:
— Слушаю вас...
— Это хорошо...
— Что изволите, сударь?
— А сударь изволит знать: вы сегодня дома?
— Если для того, то я всегда дома. Кто спрашивает?.. Что же вы, сударь, молчите? — с усмешкой попытал Рулин. — Или заклинило?
— Если для этого, то заклинило...
И связь прервалась, но ведь остался номер телефона. Похоже было, что говорил иностранец, хорошо овладевший русским языком. И появилось желание позвонить вдогонку — объяснить бестактность. Но это было лишь кратковременное желание.
2
Звонков случайных и рекламных тьма. К подобному разряду отнес он и этот звонок. Пока умывался, приводил себя в порядок, пока собирал на веранду завтрак, пока мыл чайник и заваривал зеленый чай (явился Котик — его накормил) и наконец подступил к приятному занятию — сел к приготовленному столу, принюхиваясь к запаху чая... А между тем времени прошло более часа.
И всего-то приступил к завтраку, когда на дороге напротив калитки бесшумно остановилась престижная иномарка. С минуту никто не появлялся, наконец с левой стороны, придерживаясь за дверцу, из салона поднялся с портфелем в руке гладкий, ухоженный мужчина, похоже средних лет. Пройдясь взглядом по сторонам, он направился к запертой на засов калитке.
«Ошибся номером, что ли?» — с трудом наблюдая через мелкие оконные звенья веранды, подумал Рулин и тотчас вспомнил о телефонном звонке.
В то же время с другой стороны из машины выбрался, видимо, шофер. С заднего сиденья извлек два заполненных пакета и застыл, выжидая, не отходя от машины.
Мужчина торкнулся раз-другой в калитку и покивал рукой невидимому хозяину, приглашая, видимо, к разговору.
«Что за гость?» — Рулин недоуменно хмыкнул, поднялся из-за стола и вышел на голое крыльцо-приступки.
— Вам кого? — окликнул спокойно.
— Тебя, тебя, Сергей Николаевич, ходи сюда — открывай.
И что-то давно знакомое и близкое прозвучало в этом голосе, в этих словах. Калитка высокая, с земли человека не видно. Рулин пошел к калитке, поварчивая в душе: «И что за гусь явился... чай остынет». Щелкнул засов, и Рулин отвел калитку на сторону.
— Ён, только бородой обрядился. — И гость тотчас обратился к шоферу: — Проходите сюда.
И шофер, в тенниске-безрукавке, при галстуке, степенно последовал к калитке.
— Простите, но вам кого? — повторил Рулин.
— Тебя, тебя, Рулин с пересылки, — и так знакомо натянулась кожа на его горле при усмешке, что сомнений не было.
Лицо Рулина исказилось в изумлении — не верилось, никак. И он, на сегодня не свойственно ему, сказал, как будто лицом в стену приложился:
— Гога! Блин...
И гость засмеялся, правда, глаза его не озарились, глазами он как будто прощупывал хозяина:
— Забыл я Гогу! Полвека не зовут так! — и тоже как лицом в стену. — Так вот, Серега!
И они невольно обнялись, но от поцелуев оба воздержались.
Гога — а был это Муравьев, Игорь Ефимович, — вновь распорядился:
— Бери пакет.
Второй у шофера взял сам.
— Я не знаю, сколько здесь пробуду. Вы можете быть свободны. При надобности я позвоню.
Шофер слегка склонил голову и, не проронив ни слова, пошел к машине. А Рулин приметил — номер дипломатический.
Вошли на веранду. Мотнув головой, не оглядываясь на гостя, Рулин изумился:
— Ну, брат, сорок лет спустя...
— А познакомились мы в первом классе...
Рулин оглянулся, и горько изогнулись его губы.
— Теперь, если что, заново надо знакомиться...
Муравьев предусмотрительно прихватил с собой и вина, и закуски, и сладости, которые он чрезмерно любил, и фирменный чай — словом, все, чтобы не бегать в магазин за просроченными консервами.
— Во-первых, договоримся, как мы будем называть друг друга.
— А что, Гога и Серега.
— Нет, тогда уж Игорь и Сергей.
— А не все ли равно?
Один вздернул плечи, другой усмехнулся — вопросы пока оставались без ответов.
— Для начала покажи мне свой аэропорт — где ты приземлился?
— Это ты приземлился, я — не улетал.
— Ну, не заруливай... ведь ты даже не в пригороде!
— Было такое желание...
И оба как-то вдруг приумолкли, подумав одновременно: «А ведь напрасно машину отправил... чужие».
Рулин указал рукой на дверь, приглашая в большую комнату. И они вошли.
Очевидно было, что держался Муравьев не просто свободно, но заинтересованно, он как будто заныривал всюду, куда обращал взор, оценивая обстановку для следующего освоения.
— О, здесь на уровень выше...
В комнате действительно было не заслежено: чисто, на окнах тюль и шторы, большой бельевой шкаф, который запомнился с детства, раскладной диван, круглый стол со стульями под люстрой, ломберный столик и еще небольшой диванчик с откидными подлокотниками, книжный с раздвижными стеклами шкаф без книг, заполненный посудой и всевозможными бытовыми безделушками; ширма и за ширмой полуторная кровать с бельевым шкафчиком рядом. Вот и этот шкафчик из детства. Побелено, покрашено, спокойные обои и свежая прохлада. Ко всему в открытое окно шелестел свежестью садик...
Муравьев внимательно глянул на Рулина и даже попытался улыбнуться.
— O’кей, все по возрасту. — и теперь уже он указал на дверь, предлагая продолжить инспекцию.
На кухне, крутнув головой по сторонам, ткнул указательным пальцем на дверь в кабинет:
— Там что?
— Там... — Рулин несколько смутился. — место для чтения...
— О, это now haw! — и, не дожидаясь приглашения, сам открыл дверь и вошел первым. — О-о-о! книги, рабочий стол, жаль — без интернета, для отдыха. — он сел к столу и развернулся в сторону Рулина. — Иконы и живая лампадка! Все путем. Только уместно ли?.. Зато, говорят, в этой стране нельзя устроиться. Как-то можно?
— Можно. — Рулин сдвинул брови. — Хватит ваньку валять. Гальюн будешь обследовать?.. Нет. Я жрать хочу. Ты будешь?
— Будешь. в первую очередь.
— Где изволишь?
И резиново растянулся рот Муравьева, он даже зубы показал — чистые, белые:
— Хорошо бы вот здесь — тесновато. Там, — он выставил палец в сторону большой комнаты, — сигаретами не стоит окуривать...
— Значит, на веранде.
Рулин вышел из кабинета — и за дело.
— А ты, Гога, иди помогай. Кто не работает, тот не ест.
— Так его, раб Божий... Чаек не забудь заварить.
Часы показывали без четверти одиннадцать, когда они сели к столу.
3
Наверно, оба не ожидали, что диалог начнется именно так:
— А между прочим... — начал Рулин, тыча вилкой в яичницу с ветчиной. — да и вообще, ты с какой целью приехал?
Муравьев поджал губы, помолчал, выложил из кармана сигареты на стол и только затем ответил:
— Понятно, придется курить... Вопрос хороший и потому, что он первый... Я думал об этом и даже обдумывал вариант ответа, примеривался...
— Ну и как, успешно?
— Угу... — Муравьев тоже определял свой начальный перекус или завтрак. впрочем, он уже завтракал. При помощи вилки на большую мелкую тарелку он поместил всего, что было на столе, и теперь взялся за привезенную бутылку с вином. — Там — я не думал об этом, но, когда послонялся по Москве, увидел и понял, как ее дополнительно изуродовали. Мне стало грустно. Я подумал, а может, и мы все вот так же изуродованы? Заглянул к бывшей, посетил знакомые квартиры — ответа не нашел. и неожиданно решил встретиться с тобой, потому что лет уже — за пределами отпущенного. И все...
— Оно, конечно, за пределами... Но ведь я не в Москве...
— Прости, но это я научился узнавать без затруднений — где.
— Может быть, и хорошо, что приехал. Авось грешки прояснятся. Теперь ведь иначе видится. — Говорил Рулин, а в душе думал: «А если не за этим приехал, если порисоваться, показать свою холеность, свою правоту, свое превосходство?»
— А потом, — похоже, грустно Муравьев усмехнулся, — в этом году шестьдесят пять лет нашего знакомства. Помнишь? — Думал он, однако, и другое: «Что-то и еще есть памятное: помнишь ли, Сергей Николаевич? За все отвечать и здесь, и там, откуда уже приходят звонки».
— Нет, не помню. — Рулин покачал головой. — У меня в том году ни мамы, ни папы не осталось, вот их помню.
— Помянем родителей. — Муравьев поднял стопку с янтарным вином.
— Помянем...
Кивнули друг другу головами, опрокинули винцо, принялись за еду. В пакетах, привезенных Муравьевым, было кое-что и соблазнительное в баночках, в скляночках — все в упаковке, стерильно. Но Рулин потянулся к черной икре: когда-то любил, давно не пробовал. И невольно подумал: «Надо бы по стопочке водки, тогда и закусывать приличнее». И Муравьев подслушал:
— Сергей Николаевич, а там, в пакете, есть «чертенок» нездешний — это коньяк. Может, по дозе сочиним? Как ты?
— Я по анекдоту. — и вяло захлопал в ладоши.
Когда выпили крепкого, Муравьев спросил:
— Как же все-таки называть друг друга?
— Да по мне, хоть горшком назови. А тебя проще бы Гогой.
— Ну а мне — Серегой?.. Отвык.
— Значит, как язык повернется...
И только через час-полтора, когда уже выпили коньяк и от янтарного осталось две-три стопки, разговор оживился, голоса обмякли, и уже не спрашивали, как обращаться, и оба не раз восклицали: «А помнишь?.. Помнишь!» И все-таки настороженность и напряжение оставались.
— Да ты, Сергей Николаевич, чем хоть занимаешься? Служишь, работаешь, дома ли химичишь? — возвратился к прерванному разговору Муравьев: не может быть, чтобы здоровый мужик дурака валял.
— Я? Я — доживаю. Двенадцать лет на пенсии. А так — кем только не работал, но не служил. В конце семидесятых едва не подзалетел.
— Это когда вы против евреев журнал рукописный делали? Тоже националисты!
— Похвальная осведомленность...
— Да и мужик тогда путевый был — Андропов. А вы на рога...
— Путевый для таких, как ты, диссидентов. А русаков через колено ломал.
— Так уж через колено... У наших к нему претензий не было.
— Я и говорю, он ваш — какие же претензии... Ты сам-то где служишь и кому? Слушал тебя по Би-би-си, а потом слинял.
— О, дела давно минувших дней... Где я? Служу в Лондоне, работаю на США... На пенсию у нас не уходят.
— Говорили, ты в ЦРУ подвязался...
Муравьев как будто вздрогнул, но тотчас спокойно усмехнулся: «И как это все расползается по шарику! Живет в Матренином дворе, а тоже знает».
Пришел Котик. Рулин выдвинул третий стул, пошлепал ладонью по сиденью:
— Котик, иди сюда.
Котик вспрыгнул на стул и тотчас начал умываться.
— Бывал и к ЦРУ пристегнут, — продолжал Муравьев, — но и это дела давно минувших дней. Да и что об этом...
— Против отечества работал и работаешь, всю жизнь — и как ты можешь?!
Муравьев сосредоточился и даже напрягся, так что Рулин отметил: «А хорошо держится, гвозди переваривает».
— Мог и смогу. Это я, друг детства, за Мордовию воздаю.
— Кому воздаешь, Гога? Исполнителям. И злоба, и разрушение оттуда идут, с Запада, из-за океана. Вот им и воздавал бы за смуту. А на Мордовию мы сами как на рожон раскрутились. Власть решили свергнуть — революционеры вшивые!
— Вшивые, но осилили, похоронили коммунизм.
— Так ведь и коммунизм — зараза от Мардохея...
— Не переводи на антисемитизм... Да и не переспорим мы друг друга. Но за ГУЛАГ получили — и поделом. Александр Исаевич фонарей им навешал.
Рулин отмахнулся рукой, и гнев сошел с его лица.
— Потьму, факт, трудно забыть. Но ведь понять труднее. Только теперь кое-что и проясняется: мировая война, мировая революция, истребление православного народа — это все по большому счету. А Мордовия в те дни что? Срок поменьше бы вдвое — и ничего, для науки... А семь, десять лет — лишка, для озлобления, чтобы мстили. На то и расчет был, чтобы по освобождении и в диссиденты, на довольствие ЦРУ. Иудейский прием... Я много думал, почему в так называемую оттепель заметали молодняк по лагерям... Не на убой, как при усатом, зато на озлобление, чтобы вот так и мстили, раскачивали, разрушали — и тут уж без наказания...
— Вот ты куда подкоп ведешь. Заговор со всех сторон шаришь?
— Что заговор? Заговор давно очевиден. Но ведь история не из заговоров исходит. Вот я и думаю: чем история хотела нас вразумить и что мы не восприняли?
— Это, Сергей Николаевич, человеку не по уму. Человек делает то, что считает правильным, — и это кирпичики для истории. А если начнут или начнешь на мозги нажимать, то неожиданно и поплывешь... Я ведь не просто так побывал в Англии, Германии, Франции, в Израиле, естественно, в США, и не просто туристом — всюду закручиваются такие дела, что под кожей мурашки бегают. Невольно думаешь: и как это до сих пор Землю вдрызг не разнесли. Да и Земля... Что Земля! Булыжник, внутри огненно раскаленный — достаточно полюбоваться на извержение вулкана. И этот булыжник летит в пространстве в своей тонкой воздушной оболочке — это же безумие!
— А если чудо творения? — заметил Рулин.
— И чудо... Но что это для человека? Если представить — ад бесконечный! И в этих условиях любая затея может представиться глупостью и злодейством... Но революции, перевороты, как и войны, необходимы, закономерны и обязательны в обществе людей.
— И ты подкоп ведешь... А прежде надо бы понять, куда подкоп, для кого угоден и что несет этот подкоп — отечеству, соотечественникам, мне, например, тебе. А уж если не можешь разобраться и понять, то и не лезь в волки, когда хвост телячий.
— Хорошо! — Муравьев засмеялся. — Давно не общался с умными людьми. У нас все только масть и держат...
Оба посмеивались, хотя были оба на взводе. И все что-то жевали, пили, и казалось, исподволь к ним возвращалось далекое прошлое.
— А помнишь, как мы в джазе вколачивали?..
Но и до джаза в университете многое можно было бы вспомнить, только ведь всю жизнь не обговоришь, когда тебе за семьдесят.
В первом-то классе подвели их лицом к лицу и сказали: познакомьтесь и будьте друзьями — обнимитесь... И они обнялись. Так до десятого класса и сидели за общей партой. И насколько же это были родные годы. Тогда еще жили отцы: у Гоги подполковник, у Сереги — ученый-историк. И экзамены на аттестат зрелости сдали отлично, так что с первого захода поступили в универ, однако не окончили и второго курса физмата. «Революция» помешала: Гога бредил свержением власти, Серега не хотел отставать от приятеля... Искали — и нашли.
— А что, джаз по тем временам тоже революция.
— Революция... Только я, видишь ли, образования так и не получил... Впрочем, девяносто девять процентов из Мордовии затерялись, не продвинулись, даже Краснопевцевы заглохли... Поначалу и документы никуда не брали. А потом поздно, поезд ушел — за тридцать перевалило.
— Надо было схитрить, на заочное... Я на сто первом жил после Владимирки, но заочно иняз окончил — английский-то я в Мордовии освоил, а остальное треп, туфта. Мордовское образование куда как лучше московского... А там второе образование получил.
— По шпионажу?
— Ну, ты так и залупаешься, как писал Александр Исаевич... А впрочем, и этому учили. Для другого мы там и не нужны. Иначе затрут — погибнешь, а жизнь-то одна...
— Одна, Гога, но она вечная.
— Хорошо бы, но я хоть и принял крещение в Мордовии не просто абы, сознательно, а всю жизнь сомнения — вот здесь, — Муравьев пошлепал ладошкой себе по сердцу, — живут, шевелятся...
«Кровь бунтует», — с досадой подумал Рулин, вновь переживая отчужденность от друга детства.
— Шевелятся, говорю, сомнения: ну, как это так — сгниешь, а там жить будешь! Желаемое за реальность... А уж воскрешение тела, источенного, сгоревшего, растерзанного диким зверьем, — ни в одни ворота. Если Бог всемогущ, Он в состоянии одарить человечество новыми телесами. И вот так, одно за другое, — происходит разрушение. Сомнения одолевают...
— А мне, Гога, кажется, ты и лба не перекрестишь... Да и знаешь ли ты хоть одну молитву...
— Пророчишь, раб... На этот счет у меня не только свое мнение. Сказано же: уединись, затворись и молись, чтобы никто не видел.
— Чтобы никто не уличил.
— И это в счет.
— Вот я и говорю: мы оба теперь уже не те... Что это нас тогда потянуло к бунту? Всю жизнь изломали, и не только свою...
— Надо ли напоминать... Потянуло, Сергей Николаевич, естественное желание свободы, железный занавес угнетал.
— Глупость и невежество, доложу вам, сударь. Подняли занавес — все дерьмо европейское к нам и хлынуло. Земля в вечных грехах, и мы силимся при помощи переворотов избавиться от них. А революция — это прямое самоубийство и для государства, и для граждан. Только враг может поощрять революцию или бунт в Отечестве. Изменения и перемены исходят из внутренней жизни общества.
— Это для ленивого царства, для обломовщины.
— Оставим... хватит. Мы на этом мостике уже сшиблись лбами.
— Ты, наверное, будешь прав... А помнишь...
4
Бравые были ребята-однокурсники — верили, что смогут мир перевернуть. Объединились в организацию, составили программу, проводили тайные заседания; сочиняли, размножали и распространяли листовки, готовились к захвату склада с оружием — они умели и знали все, лишь одного не знали: кто ими руководит, кто направляет прямиком на скамью подсудимых. Наивные юнцы, они оставались восторженными даже тогда, когда их всех арестовали. И на суде пытались дерзить, не оставаться в долгу перед судебной властью.
Тяжесть навалится в лагере, да и то на втором году, когда неволю уже не скрашивали родительские посылки.
А потом лагерное дело, организация партии: этапы, внутренняя тюрьма, следствие, суд — кому-то восстановили начальный срок, кого-то на штрафной, кого-то в крытую, во Владимир, а кого-то в Сибирь, в Тайшет.
Словом, всем место нашлось. И тогда уже без бодрячества, тогда уже душила неволя, суровый режим и голод — весело никому не было... После шести, восьми и даже десяти лет освобождались обозленные, готовые мстить хотя бы и ценой собственной жизни.
Рулин освободился через семь лет, Муравьев — через восемь.
* * *
— Помню, все помню... Только какая свобода! Бунт зажравшихся мальчиков. А через бунт к власти приходят худшие...
— Да ты спокойнее, нас ведь никто на запретку не гонит... Тогда, понятно, юнцы, полного понимания не было, идеи даже не было, тогда и в коммунизм с человеческим лицом верили...
— Верили, верили, — проворчал с усмешкой Рулин. — Зато теперь знаем: коммунизм, фашизм, перестройка — все едино, все одно из другого вылезает.
— Так уж и едино? Очевидны изменения к лучшему. Могу же я вот прилететь в Россию, могу свободно возвратиться. Сотни тысяч населения едут и выезжают за границу. Да и на христиан нет гонения, церкви восстанавливают: и Казанскую на Красной площади, и храм Христа Спасителя — видел... Не будь сопротивления, всех бы передавили. Никита даже обещал к восьмидесятому году последнего попа показать... А сегодня даже приятно: заглянул на родную Таганку, в Солженицынский центр, вышел, а тут и церковь — была закрыта, осквернена, а теперь отреставрирована, служба идет.
— Служба-то идет. И храмы открывают. Но политика такая, что люди с ума сходят — деньги, кровь, насилие! — общественная безнравственность. Если так, через четверть века церкви будут, а вот прихожан не останется.
— Ну, это, Сергей Николаевич, зависит от низов. Волю проявят, потребуют — все изменится, а нет — негритянское подворье. Ты согласен: история движется и независимо от людей, но государственная политика — это прежде всего люди, граждане, население, если хочешь — народ... Нет, я не жалею, что всю жизнь посвятил разрушению аварийной государственности...
— А я жалею... К чему, куда идем? Хотя разрушению я не способствовал, только вот, если считать, за компанию с Гогой. Но ведь за компанию, говорят, и жид удавился.
— В Штатах за подобные изречения немедленная оплата — по сусалам. Так что и в этом преимущество там... Давай, Сергей Николаевич, чайку подварим. как говорил Никита Кривошеин, бодрячку кирнём... Ты говоришь, куда, к чему идем? Давно известно — к погибели. Но это процесс, в который могут быть внесены коррективы.
— Так-так, «процесс пошел», как приговаривал плешивый враг, которого в любом государстве давно бы к стенке поставили.
— Сергей Николаевич, а ты кровожадный! Отечество, заговор, враг — так и зациклился на этом.
— А ты на том — каждому свое...
* * *
Повторно приступили к чаю. Причем было заметно — они наблюдали друг за другом. Но за чаем оба как будто успокаивались, возвращались из прошлого в сегодняшний день, и беседа обретала мирный характер. Понятно, не объяснялись в любви! И что примечательно — оба отваливались на спинки стульев.
— Вам ведь кажется, это вы раскачали, вы развалили Союз за купоны с Запада. Только это не вы, власти предержащие, банда коммунистов — их работа, они и разрушили, разворовали государство, ограбили народ, а теперь стали миллиардерами, гласными и негласными, и уже двадцать лет грабят недра. Ни бога не боятся, ни людей не стыдятся, заявляют, что такой-то швондер заработал тридцать миллионов долларов. Что это значит? А это значит за семь тысяч пятьсот лет средняя пенсия нашего пенсионера. Ко всему это государственные доллары, которые в интересах государства и должны быть использованы... Все политбюро в предателях. А сколько крови на их руках! Зато как вовремя сварганили перестройку! Еще лет десять — и ушла бы власть из их рук. Коммунизм был уже переварен в чреве России...
— Верно говоришь. Но ты недооцениваешь Запад, да и внутреннее сопротивление недооцениваешь. На западе десятки академий по изучению «империи зла», и отслеживали пристально все сдвиги и перемены. И уж никак не упустили бы власть в чужие руки. На это и ЦРУ работало и работает. Вы только пальцем шевельнете, чтобы покуситься на власть, как лидер ваш погибнет, дело расползется, а в государстве начнется очередная смута, в которой и всевидящий черт не разберется... Учитывать надо все. Запад двадцать первого века — это не татаро-монгольское нашествие. Сегодня технология на высшем уровне.
— Ну и что, окончательно нас задавят? Двое из одной сумы не спасут?
— Не знаю... Но целенаправленность такая заложена. Суди по историческим империям, по той же Византии. Не все сразу, но от империи осталась карликовая Греция. К концу нашего века может остаться Московское княжество. Завершится исторический процесс.
— Вот уж действительно: меня гнали, и вас будут гнать... Народ жалко.
— А что народ: вседозволенностью объелся — по миллиону в год сокращается... Лишь бы остаток был крепкий.
И замолчали, казалось думая об одном. Но как же далеки они были друг от друга — друзья детства и юности!
— А как твои — Марья с Владимиром Игоревичем? — неожиданно спросил Рулин.
— Мои? — Муравьев усмехнулся. — Володьке за сорок. Живет с какой-то кукушкой — и внука нет. И Марья с каким-то доживает — вдвоем. Я тоже вдвоем — там. Деловая, но и только. Зато меня ублажает... А ты так и холостякуешь?
Вздохнул Рулин, усмехнулся горько:
— Холостячу... Тогда, в тридцать лет, вроде бы женился, а она гулящая — проб негде ставить. А как я мог угадать ее, когда с женщинами вовсе не имел дела? После лагеря соблазн — все красавицы. Разошлись. А тут у сестры муж, Виктор, в аварии погиб. Осталась с тремя, младший на руках. Вместо отца и был для них лет пятнадцать. Оглянулся, пятьдесят показались — пора завязывать. И завязал. — усмехнулся и веки дрожащие прикрыл. — Закончились Рулины.
— Купи суррогатную бабу — она тебе и выносит наследника.
С гневом и болью глянул Рулин на Муравьева:
— Какую же ты, Игорь Ефимович, пошлость говоришь — плоды цивилизованного запада. Да одной такой фразой можно целый народ унизить. Пошлость — это ведь яд цивилизации. Даже содомский грех Европа на щит подняла — тоже права человека! Как и ваши права, но чтобы человек этот был евреем.
— Не надо, Сергей Николаевич, не то ведь дуэль...
— А что, пристрелить друг друга — и то достойнее однополой цивилизации.
— Это уж совсем — капуста... Давай-ка допьем из этой склянки да распечатаем свежую...
Налили в чайные чашки.
Выпили, закусили виноградом и тотчас как будто подобрели, обмякли. И усмехнулись без гнева, но, увы, ни один из них не воскликнул: «А помнишь?..» Наверно, потому, что теперь следовало бы вспоминать лагерную жизнь, потому что после освобождения общих воспоминаний не было.
Муравьев красиво закурил. Из сигареты с дымком исходил приятный аромат — и никакой удушливости. После каждой редкой затяжки он легонько вскидывал руку с сигаретой так, что от сигареты отрывалось колеблющееся из дыма колечко — и это представлялось поводом для курения... Все замечал Рулин, все оценивал по своим оценочным меркам и даже завидовал элегантным манерам друга детства. А ведь и он мог бы таким вот быть, но для этого надо было ненавидеть...
— Ты, Сергей Николаевич, тему затронул любопытную: о хрущевской посадке молодняка. Не можешь ли подробнее изложить, кратенько? Я и сам не раз об этом задумывался.
Рулин и плечи вздернул:
— Не знаю, Гога, для меня все ясно, говорить не о чем... Я даже не помню, что сказал.
— О связи посадки с диссидентством — диссидентство все-таки дело мое, а не Сахарова. Мы ведь его и женили на Боннэр, и за веревочку дергали мы...
— Понятно. Конкуренция: один водородную бомбу присвоил, второй присваивает диссидентство... Ладно, ладно, не ершись. — Рулин и ладонь выставил вперед. — Понятно, Хрущев — прогнивший мокрушник и троцкист, понятно и то, что ему тоже перестройка грезилась: зачем бы и Сталина разоблачать, он ведь и себя разоблачал. Но сделать он это хотел по-хохляцки, сам. Не удалось бы — упыри-конкуренты были, и фронтовики молодые не все спились, а стрелять они умели. Да и усатый кое-что дозволил, за что можно было и постоять. Тогда Хрущ и взялся за подготовку почвы. (Кстати заметить: работал Никита под дурачка, как затем и Ельцин, правда, последний перещеголял всех. С дурака-то и взятки гладки!) Он крушил церкви, сжигал церковную утварь, окончательно добил сельское хозяйство. Ну а чтобы подготовить диссидентство, устроил так называемую оттепель. Молодняк и вздрогнул, проявился — молодняком и заполнили поредевшие нары. Там и взращивали диссидентов. Помнишь, наверное, за что сроки навешивали? За Дудинцева — сотни заключенных! «Не хлебом единым» — дрянной роман — издали, в институтах предлагали обсудить роман, высказать собственное мнение. Обсуждали, высказывали — и пачками получали сроки. Издатели процветали, автор процветал, а молодняк, простите, ни за хрен собачий сидел. Ради чего? А чтобы диссидентами стали. Хотя русаки в основном откидывались в никуда — и вот что печально: ни в чем не проявились. «Гениаль
- Комментарии
