Срок работы пробной версии продукта истек. Через две недели этот сайт полностью прекратит свою работу. Вы можете купить полнофункциональную версию продукта на сайте www.1c-bitrix.ru. Грецкие орехи
При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    Грецкие орехи

    Грецкие орехи

    Поэзия и проза
    Февраль 2015

    Об авторе

    Степан Деревянко

    Степан Павлович Деревянко ро­дился в 1951 году. Вырос на хуторах Средние Челбассы и Мигуты. Окончил факультет журналистики Ростовского университета. Работал учителем русского язы­ка и литературы, был редактором на радио, делал колхозную газету, строил дома, работая машинистом башенного крана. Работал исполнительным директором Каневской районной ассоциации фермеров. Печатается в районных газетах, в журнале «Каневчане». Автор сборника новелл и рассказов «Я все помню...». Фотохудожник, автор трех фотовыставок. Лауреат Всероссийского журна­листского конкурса, лауреат премии журнала «Москва» за 2013 год. Член Союза писателей России. Живет в станице Стародеревянковской Краснодарского края.

    Три дня зимы

    Конец января. Держалась­держа­лась нехолодная погода и испортилась. Ветер, как невиданный зверь, выл всю ночь и рвал, колотил, гремел, издевался над всем, над чем мог. У соседа на крыше завалил вытяжную трубу, у меня разбросал дос­ки и распинал пластмассовые ведра и все побил, а стальную крышку ко­лодца унес в соседний огород, и не было в станице ни одного двора, где бы ветрюган чего­нибудь не натворил. А под утро порывы ударили по дому дождем, затем ледяной крупой, а утром всю эту погодную «кесю­месю» мороз сковал льдом. И все, «як казав Гаврыла, на улыцю ны высуныш рыла».

    Но и этого бесновавшейся нечистой силе оказалось мало: под завывание ветра завертелся снег, и мороз стал крепчать. Обезлюдели улицы, замолчали собаки — и так трое суток. На окраине станицы «гайцы» поставили поперек трассы машину, включили мигалки — дорога на Ейск и Ростов закрыта.

    — Зачем закрыли дорогу? — спрашивали водители.

    — Чтоб никого не спасать. Сидите дома, — был ответ.

    А ветер уже нес с полей поземку, заметал трассу, и вскоре она ничем не отличалась от полей: снег, везде снег и ветер. Настоящая русская зима решила разгуляться на наших степных просторах.

    К концу третьих суток верховой снег перестал сыпать, выглянуло солн­це, и в морозном сиянии предстали снега. С сугробами, с торосами, с тихой поземкой. Красотища! Хоть и не негры мы, не под бананами выросли, а такая зима в диковинку. И хорошо когда­то было в такую зиму, управившись с хозяйством, сидеть у горячей печки с книжкой, думать, смотреть за окно и быть спокойным. Потрескивают дрова, посвистывает чайник, кот потягивается на камине и блаженно щурится... Да, хорошо было. Но где теперь в станице такие печки (у кое­кого, умного, остались!), в котлах гудит газ — мечта тех, кто за него не отдает всю пенсию. А вдруг в холода газа не станет? Что тогда? Живем ведь в эпоху террора, когда полиция как на вулкане. Как пошутил один мой знакомый полисмен, где­то мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и бабахнуло. Включили антитеррор. Вот так нынче сказка сказывается.

    А за окном мне сегодня невидаль. Мороз за двадцать, снег по колено, и стайка серых дроздов начала дербанить мой китайский финик. В зиму я всегда оставляю на деревцах плоды помельче — для пернатых гостей, и они обычно с гостинцем не церемонятся. Налетели, поклевали и исчезли. Но это сойки и грачи. У дроздов подход иной, организованный, я б даже сказал — разумный. Стайка расположилась на снежном насте под фиником, а одного послала на деревце, и он деловито стал срывать клювом ягоды и бросать собратьям. Ягоды финика, или его еще зовут унаби или зификус, размером с вишенку, коричневые, падали и катились по уклону сугроба, дрозды бежали за ними, клевали, пытались проглотить, роняли и гнались за убегающими ягодками опять. А верховой без устали работал. «Ну и организация! — подумалось мне. — Вот, пожалуйста, пример коллективного разума». Потом набивший зоб дрозд сменил верхового, и кормежка продолжилась. Я залюбовался птахами. Смотрел за ними из окна дома в подзорную трубу — близко, уже знаю, не подпустят, улетят. Мои попытки стайку сфотографировать оказывались безуспешными. Осторожная птица!

    Дело в том, что в нашей степной Кубани дрозды не живут. Птица лес любит. А где лес? Аж в горах. А эти или с прошлого года остались, или прилетели зимовать. Европейский дрозд — перелетный. А всего их на планете до четырехсот видов. Какой же вид мои гостики? Сверху они, как воробьи, серые, а грудь и пузико беловатые. Справочник объясняет, что это обыкновенный российский вид — дрозд деряба, а есть еще рябинник, белобровик, ореховик, черный и белозобый дрозды. Наверное, не все виды указаны. Но если «мои» деряба, то зовут их так от пения, ибо деряба — это, по Далю, козлодёр, сиплый певчий. А поют у дроздов самцы.

    Пока я так рассуждал и любовался дроздовым «рестораном», мой кот Люсик тишком, ползком за сугробами устремился к стае. Шерсть Люсика от охотничьего азарта дрожала. Как же — большие воробьи! Но верховой работник врага заметил, и прыжок Люсика пришелся в сугроб. Один хвост торчал. А пернатая команда молниеносно исчезла в ореховых зарослях соседа. Люсик же выбрался из сугроба и долго отряхивался.

    А вечером третьего дня мороз стал совсем кусачий, вызвездился молодой месяц, и мой неудачливый охотник спал на все четыре лапы под газовым котлом и время от времени «мрямкал» и проводил лапой по усатой морде — наверное, отгонял сон про неудавшуюся охоту. А месяц плыл по небу, переплывал из января в февраль и вез с собой в невидимой ладье снежную зиму. Месяц вещал: погода наладилась.

    Наросты

    Деревья как люди. Одни живут богато, все у них есть: в затишке посажены, влаги корням вдоволь, уход хороший, и за плоды хозяева спасибо говорят. А других приткнули на белыбне — продуваемом всеми ветрами бугре: влага там по весне только, почва — бедней не бывает и твердющая — корням не развиться, а появится на веточке плод какой несчастный — шальная птица расклюет. И ни ствола крепкого у бедного дерева, ни кроны раскидистой. На выживание брошено. Как и люди часто. По­этому я и люблю деревья. Видеть их и понимать меня научил отец, и я, как и он, всю жизнь ращу свой сад — одни деревья стареют и уходят на дрова, на их месте растут новые, молодые, а потом, через столько­то лет, наступает и их черед обогреть людей и стать золой. Все как и в человеческой жизни: есть первый час, и есть последний, а в промежутке — жизнь.

    Вот я и иду сегодня станичным парком, который люди называют по­разному. Одни — детищем дяди Васи, другие — парком памяти социализма, третьи — парком капитализма. И то, и другое, и третье будет верно. Парк на излете социализма, когда колхоз был еще живой, задумал председатель Василий Соболь, парк разбили, углубили в распадке озерко с родниками, огородили всю обширную территорию металлической оградой, и стало на окраине станицы красиво. Но ограда простояла всего одну ночь, а за две последующие ее разворовали, и остались юные деревца и чистейшее озеро предоставлены сами себе. Да так и по сей день. Лучшая часть парка, у озера, загажена блудодеями, они там, в машинах, творят грешные дела, оставляя после себя мусор; часть деревьев сломана скотиной; а луг ближе к срытому кургану исполосован колесами машин: здесь не отягощенные моралью местные россияне учат своих любовниц и чад водить машины. Поэтому я хожу по окраинам парка. Здесь почти чисто, и не станешь свидетелем чужого греха. Похрустывают в изморози под ногами листья кленов и платанов, щебечут пичуги, и четко, как стрелка компаса, на северо­восток стоят шеренги деревьев. И много посажено здесь ясеней. Одни растут стройными, красивыми, без сережек зимой стоят, а другие болеют: по стволам утолщения и наросты, шелестят не сброшенные в зиму сережки — сил не было у дерева освободиться от них, поросль густая и непонятная прет из наростов, как щетина из щек занехаянного мужика. Сколько хожу­брожу, а таких наростов не примечал. Отчего они? Может, оттого, что деревья видят и чувствуют, что люди творят в парке? Может быть. Ведь они и мы в одной экосистеме, и они чувствуют беду и болеют от горьких чувств. Оттого наросты.

    Однажды тут, в парке, я встретил немолодую женщину, убирающую в мешок мусор. И она, увидев меня, сказала:

    — Дывлюсь я на цэ, та й думаю: чи мы люды, чи вжэ ны люды? Усэ про той Сочи и днем и ночью кажуть. Ось про шо нада казать! Як вы думаетэ?

    — Як и вы.

    — А шош тоди воно оцэ робыця?

    — Наросты... — ответил в задумчивости я, помогая женщине­санитару наполнить мешок.

    — Яки таки наросты? — не поняла она.

    — Болезни, — ответил я.

    — Ой, ны кажить, скилько тэпэр людэй болие! А мруть як... Чи Бог ны баче?

    — Баче. Всэ вин баче. Того, можэ, и мруть.

    И мы разошлись. Искрилось молодым льдом озеро, а я после разговора с женщиной шел по парку, а в голове вертелись ее слова: «Чи мы люды...» Что тут скажешь? Наросты... Они теперь не только на деревьях, но и на сердцах, на душах людских. Ведь одни живут богато, и все у них есть, а другие оказались на белыбне, где всегда ветер и бедность.

    А творец парка проезжает мимо своего детища, видит его из окон машины и думает, что парк и озеро создавались для станицы, но люди, оказывается, еще не научились ходить на горшок... А иногда ему кажется, что он слышит, как деревья в парке плачут.

    Кот без сапог

    Конец февраля. Стою на трамвайной остановке в городе. Зябко. Сеет мелкий, как манка, дождик, по­кубански «мыгычка». Народу на остановке много, трамваев нет. Куда они подевались? В сторону вокзала идут, а назад, к нам, ни одного. Но люди терпеливо ждут, горожане ходить не любят. Я б давно ушел, да идти далеко, могу не дотопать.

    Напротив остановки, метрах в пятнадцати, большой магазин «Кот в сапогах» с открытой настежь дверью. Из­за угла магазина выскакивает рыжая трехцветная кошка, за ней летит матерый серый кот. Кошка заскакивает в магазин, прячется под прилавок и оттуда выглядывает. Мне ее видно. Кот останавливается напротив двери, прилегает на передние лапы, вытягивает морду в сторону кошки и начинает кричать во всю глотку. Люди на остановке поворачиваются в его сторону.

    — Что, Васька, без сапог не зайти? — говорю я серому.

    Народ на остановке смеется. Коту не до нас, он зовет рыжую и кричит без устали протяжно, обиженно, дескать, что ж ты, подруга, «пидманула­пидвыла».

    Мужик с тростью в руке, с аккуратно подстриженной белой бородкой наклоняется, видит кошку и произносит, качая головой:

    — И надо ж, подлая порода, раззадорила мужичка и спряталась. А ему каково? Так и голос сорвет!

    Народ заводится.

    — Вылазь, шалава! — кричит кошке хмурый, расхристанный парень с полторашкой пива в руке, вторая у него в пакете.

    — Ага, к таким, как ты, вылезешь, а потом алименты ни один суд не взыщет! — срезала расхристанного деваха в розовых колготках и с бланшем под глазом.

    — От таких бланшированных надо сразу на Магадан лыжи вострить, чтоб дурных снов не было, — ответил ей парень.

    А кот никого не слышит — орет!

    — Надо б ее культурно оттуда из магазина, веничком, — сказала дама лет сорока пяти, явно молодящаяся и желающая нравиться.

    — Да шугануть стерву шваброй! «Вен­н­ничком»! — передразнил даму работяга в фирменной куртке, с техническим дипломатом в руке, похоже сантехник.

    — У «мужика» вон уже истерика — так, серый брат?

    Кот по­прежнему орет, а кошка не двигается. И в магазин, как назло, никто не заходит.

    — А может, ее колбаской оттуда выманить? У меня есть ливерная, — предлагает немолодая женщина, явно вымотанная жизнью. — У меня сына вот такая коварная испортила.

    — Ага, пойдет она на колбаску! На рыбку еще может. Да бери ее, Васька, на абордаж, и амба! — заключает небритый, жилистый мужик в вылинявшей морской фуражке.

    — Рыжую на абордаж! — хохочет парень с пивом, отхлебывая из бутылки.

    — Ну, мужичье­дурачье, — говорит высокая, красивая женщина в шляп­ке, листая смартфон. — И где этот трамвай?

    Юная девушка, прислонившаяся плечом к трубе остановки, хихикает в меховой воротничок дорогого пальто.

    Мыгычка не кончается, и кот не замолкает. Время идет. В дверях магазина показывается старая женщина­кавказка с веником и совком, машет веником на кота и, не обращая внимания на людей с остановки, говорит с акцентом:

    — Брыси, Шялапин. Поёшь сидесь, не хочет тибя наша Люси. Брыси, галадранес!

    Из подъехавшей по трамвайным путям «газели» кричит водитель. Люди на остановке переключают внимание на крик:

    — Не стойте зря, там ДТП, какой­то лапоть на «шевроле» поцеловал трамвай.

    — Тьфу ты, невезуха, опять тащить инструменты! — пробурчал сантехник.

    — Эй, «Магадан», угостишь пивком? — обратилась бланшированная к парню с пивом.

    — Я — пивком, ты — «медком».

    — Замётано!

    И они, обнявшись, уходят в переулок. Остальные тоже расходятся.

    А кот все кричал и кричал, все звал Люси. Мыгычка не кончалась.

    Три капли

    Памяти брата

    У меня был брат, а теперь его нет — спит в земле сырой. И я никак не могу прийти в себя. Хотя почти месяц прошел, пора бы, а никак, сидит в сердце занозой его уход — безвременный, непонятный. Исполнилось ведь только пятьдесят. Но был — и нет.

    Он родился, когда мне шел тринадцатый год, а матери сорок шестой, отец же был на десять лет ее старше. И рождение Василька оказалось случайным. Мать почувствовала что­то не то, поехала в район, и ее с неделю не было дома. На хозяйстве остались мы с отцом, отец доил корову, задавал ей сена — была уже поздняя осень — и шел на работу. Мне говорил:

    — Сжарыш соби яешню.

    — На сали?

    — На чем хочишь.

    На сале, со шкварками яичницу я любил. И делать ее в момент. Я кормил кабанчика, выпускал на луг птицу (благо жили в крайней хате) и бежал в школу. Вскоре приехала на автобусе мать с пищащим свертком на руках, а в свертке было что­то непонятное: розовое, с ручками, с ножками.

    — Оцэ твий брат Василько, — сказала мать, и ее немолодое, сероватое лицо расплылось в улыбке.

    «Брат?.. — подумал я своей пацанячьей головой. — И что мне с ним делать?»

    В непонятных чувствах я выбежал на улицу, друзья играли на выгоне в футбол, я подхватил мяч и забыл про брата. А когда прибежал вечером домой, в комнате родителей на потолочном крючке висела колыска (колыбель), и там лежал в одеялке тот, которого назвали моим братом. Он кричал, мать нашептывала что­то, качая колыску, и я в соседней комнате слышал обрывки разговора.

    — Та малый же дужэ, — сокрушался отец. — Хиба ж цэ дытына, як воно такэ, як рукавыця. Тай молока ж у тэбэ ныма. Шо мы будэмо робыть?

    — Та ото ж, — соглашалась мать, — казалы дохтора, шо весу дужэ мало, таки диты ны выживають. Та ще ж молоко... Старшого кормыла чуть ны до трех рокив, а цёму и на раз нымае. Шо робыть?

    А потом она молилась Матери Божией, брат кричал, а я проваливался в сон.

    И чахнуть стал братик. Ему совали соску с коровьим молоком, а он прыскал, давился и не глотал. На родителях уже не было лиц. Никаких тогда молочных смесей, да еще на хуторе, никто не знал, и родители сами добавляли в коровье молоко козьего, масла капельку сливочного, медку — и однажды маленькое, пожелтевшее уже существо, почти не кричащее, зачмокало, напилось молока и заснуло. Отец всегда какие­то важные вещи для себя записывал по плотницкой привычке на обрезках досок, записал также и состав того молока, что оживило брата, а мать, не зная, обрезок спалила в печке. Отец разругался:

    — Стара, дурна, хоч бы ж подывылась, там же карандашом було напысано!

    — Та було шось. Хиба ж я знала...

    Но они вспомнили, сколько чего заливали в бутылочку, и брата спасли. Он стал расти, и уже меня заставляли качать колыску и петь ему песни. Что­то я пел, говорил, но думал, как бы поскорее удрать на выгон. Там всегда шла «гульня» — то в лапту, то в цурку, то в жмурка. Брат засыпал, и я, выскакивая во двор, кричал занятой хозяйством матери:

    — Василёк заснув, я побиг до хлопцив.

    А потом, помню, приехала в мороз на пароконной линейке хуторская фельдшерица и спросила мать:

    — Теть Марусь, как тут ваш хлопчик?

    — Якый?

    — Малэнький.

    — Васятка? Ростэ хлопчик. Хочь дохтора казалы, шо вмрэ.

    — Ну, знаете, всяко бывает. Мне б надо его посмотреть.

    — Ничёго на ёго дывыця, раз такэ казалы. И дытя ны больнэ.

    У матери был грубоватый, сильный голос, и фельдшерица, подумав, что тетка кричит, не стала настаивать.

    Так и вырос братишка без врачебного присмотра. Родители его любили, а про меня, старшего, будто забыли. Но вскоре закончилась моя шко­ла, в тот же год и отец вышел на пенсию, и я уехал с хутора. Профтехучи­лище, служба, университет, женитьба, работа, семья — все как обычно. На хуторе я бывал редко, проведывал родителей и брата, когда надо, помогал. Общался с братом урывками. А брат рос и вырос. И у него появились свои друзья — люди, как и он, уже другого поколения, и я иной раз не знал, как с ними разговаривать, и просто не понимал брата. Чего он и они хотят? Денег, легкой жизни? А разве без работы деньги кто заплатит?

    — Запросто, — сказал брат, — вот купим с дружбаном фоторужье и наснимаем на пляже интимные моменты, а потом тем самым мужикам и бабам фотографии предложим. За деньги, конечно.

    — И вам набьют морды, — сказал я.

    — Не набьют, мы все просчитали.

    Купили дорогое «зенитовское» фоторужье. Поснимали. Отвезли на пляж фотографии. «Заработали», что я сказал. Приехали ко мне.

    — Аппарат купить не хочешь?

    — Зачем он мне?

    — Птичек снимать будешь, ты ж природу любишь.

    — В смысле что птички морду не набьют?

    — Да ладно тебе! Ну, ошиблись...

    И сколько такого было!

    Служил в архангельских лесах. Задружил с девчонкой. Демобилизовался. Девчонка приехала на хутор — любила. Покрутился, повертелся — уехала на свой Север в слезах.

    — Почему не женился? — спросил я тогда.

    — Так. Не всем же жениться, как тебе, потому только, что ждала со службы.

    — А что в этом плохого?

    — А что хорошего?

    Так мы с тобой, брат, и жили. От одних родителей, похожие внешне, даже голоса один в один, но — разные. А потом ты женился на той, которую сам выбрал. И состарившиеся родители купили вам в станице дом, чтобы дожить последние дни с тобой, младшим и любимым. И я видел, во что это доживание превратилось. Лучше б не видел...

    Но пришло время, схоронили мы родителей, я постарел, а ты стал старше. И каждый за жизнь насобирал грехов и опыта. И появилось наконец взаимопонимание. Слабенькое, но я и такому был рад. Хоть поговорить иногда удавалось. Но начало «хромать» здоровье, сказались, наверное, раскулачивание отца и матери, война, их плен, муки матери в гитлеровском концлагере. Но это то, что называется судьбой. И как­то зимой ты порезал запястье. Бытовая травма, районный хирург руку зашил, но пальцы не стали работать. И тебе сделали несколько операций под общим наркозом, чтобы пальцы заработали. Перед последней я тебя отговаривал: «Ну, не работают два как надо, разработаются, пройдет время. А не разработаются, живи так. Помнишь, умирая, отец просил, как старшего, быть тебе за отца. Послушайся, брат, хватит наркоза».

    Кто б послушался... Не принято это у нашего народа. И после операции, еще не зажила рука, случился инфаркт мозга. Дома, среди ночи. И в январский день, в жуткий гололед, когда невозможно было ехать, идти, даже стоять на ногах, мы тебя хоронили. Буквально на несколько минут выглянуло солнце, словно прощалось с тобой. А я стоял у могилы матери, рядом с которой твое последнее пристанище. И за минуты солнечный луч успел отеплить жестяное навершие материнского памятника, где лежал снежок, и оттуда ниже материнской фотографии упали три капли, как три слезинки. И все — солнце закрыла туча. Непогода вернулась. По гробу застучали комья земли. Копачи спешили. Мне сзади в плечо уткнулась лицом дочь и зарыдала. Она видела те капли­слезинки.

    Похвальный лист

    В школе выпускной вечер. По новой моде — выпускной бал. От хуторского казачьего общества я на нем дежурный. Моя обязанность — следить за порядком. Но порядок никто не нарушает, во дворе школы только гости «вечера» — родственники и друзья выпускников. И все в хорошем настроении, все смотрят на школьный праздник, любуются нарядами и юной красотой девчат и парней. Я тоже любуюсь, стоя чуть в стороне. Некоторых выпускников я знаю, знаю и их родителей. Люди они все разные по занимаемому положению и достатку. Есть богатые, а есть беднота голимая. Однако по одеждам выпускников, особенно по нарядам девчат, разница незаметна. На всех платья дорогие или дорогущие, ни фасоном, ни ценой от свадебных не отличающиеся. «Зачем этот выпенд­реж? — подумалось мне. — Ладно б свадьба, там расходы обычно на две семьи делятся, а здесь ведь школа. И как бы кстати была тут скромная, одинаковая у всех форма. Она бы не показывала, какой толщины кошелек у родителей. Хотя бы в этом возрасте, на этом жизненном этапе люди не чувствовали бы свою ущербность».

    А пары кружились в вальсе. Меж ними бегала, ловя крупные планы, видеосъемщица, выкрикивала стихи собственного сочинения о выпускниках маленькая, кругленькая завуч, и после каждого ее экспромта во дворе школы звучал восторженный визг.

    После танца выпускникам вручили документы, и они побежали к отцам и матерям отдать аттестаты, и бал продолжился. Из первого гостевого ряда вышел худой, сутулый, плохо выбритый из­за оспин знакомый мужик, прижимая рукой к груди аттестат и похвальный лист, и подошел ко мне:

    — Привет, Вася. Можно, я тут, возле тебя, тихонько покурю, а то без курева уже ухи закручиваются?

    — Кури, мы тут в стороне, — ответил я Николаю. Когда­то мы работали на одной стройке.

    Он сел на трехногий стул, который, видимо, сюда выбросили, и с удовольствием затянулся. Потом повернул к себе текстом похвальный лист, похожий на почетную грамоту, медленно прочитал благодарность школы родителям за воспитание дочери и сказал в раздумье:

    — Поблагодарили, да не того, кого надо.

    — Ошиблись? — не понял я.

    — Не то чтоб ошиблись, просто — не того. За что благодарить родите­лей, если от них ни слуху ни духу уже три года. Погрызлись как собаки и разбежались. А внучку на меня бросили. Ладно б баба была жива, а то я сам уже жил, до пенсии дорабатывал. Оно ж знаешь, как нашего брата предпенсионника любят работодатели: чуть что сказал хозяину против или чем другим не угодил — в шею. И жаловаться на хозяина некому. Прокурору? Говорит: идите в суд. А суды куплены богатыми, для бедных бесплатно одно — тюрьма. Это теперь называется демократический выбор. Хочешь — плати, не хочешь — сиди.

    — Вот­вот, так и говорят люди, — соглашаюсь я.

    — В общем, выпер меня с работы козел богатый, ссадил с трактора, на котором я еще при советской власти раствор, бетон возил по стройкам. Ты ж тогда на кране работал, я помню.

    — Было такое в нашей с тобой биографии, Коля. И сколько ж лет твой МТЗ прослужил?

    — Без года сорок. Да он бы еще десяток лет пробегал — я следил за ним. Но вишь, не угодил! Да бог с ним, с трактором. Заработка не стало. А у меня на руках внучка­девятиклассница. Ее кормить, одевать надо — кому об этом расскажешь?

    — Рассказать­то можно, да толку... — соглашаюсь я.

    — Вот именно, — продолжает он, задавив пальцами огонек сигареты. — Бедовали мы с ней год, пока не стал получать пенсию. В центре занятости «стоял на копейках», огороды людям копал, у фермера подрабатывал — за любое дело брался, чтоб заработать. А она, Галинка моя, и в доме приберется, и еду сготовит. Огород мы с ней садили. Хозяйкой полной стала. Я уже подумывать начал, что без нее делать буду, когда школу закончит и поедет учиться. Прирос сердцем я к внучке, Вася. Да и она, видать, тоже. Бывало, говорю: «Сходи к девчатам, погуляй, на спортплощадке на качелях сидят». А она в ответ: «Не пойду, деда, они там курят и пиво пьют. Мне и дома хорошо». Так мы и жили. Я еще закурю? — спросил он и поискал глазами среди танцующих внучку.

    Я кивнул. Он зажег сигарету, но курить не стал, держал в пальцах, вдыхая дымок, и продолжал:

    — Да, так мы и жили. С пенсией, конечно, полегчало. Но подрабатывать я не бросил. Прижился у того фермера и, как позовет, иду. То в ремонте помогал, то еще в чем. А денежки в старую рукавицу собирал, внучке на учебу. На медсестру хочет выучиться. Медсестра из нее получится! — и он мечтательно улыбнулся.

    — А чего не на доктора? — спросил я.

    Он вздохнул и задавил жар второй сигареты. Потом, потерев пальцами подбородок, в раздумье ответил:

    — Доктор, Вася, тоже получится, и хороший доктор — участливая она, добрая. Да в рукавице моей брезентовой не хватит на доктора, а на медсестру — вытяну.

    — Но сейчас же, Коля, по ЕГЭ можно поступить и бесплатно.

    Он опять вздохнул, привстал с калеченого стула, придержав его, и посмотрел, где внучка. Не увидел среди играющих в «ручеек» выпускников и родителей и собрался идти искать.

    — Не переживай, никуда она не денется, — успокоил я его.

    — Оно­то так, — согласился Николай, — да волнительно на душе. А насчет этого американского «ГЕ­ГЕ» я так, Вась, думаю: не верится мне, что для таких, как мой Галчонок, оно в институте или в чем другом без денег засчитается. И хоть закончила она школу хорошо, а рубчик найдут за что содрать. Время сейчас такое: у мента, судьи и попа сдачи нет, сам знаешь.

    — Знаю, но не всех ты назвал, — говорю я. — Список этот длинный, и все они осы, живущие за счет пчел. Но с ними все ясно. А родители не могут помочь, чтоб на доктора «вытянуть»?

    — У них обоих уже новые семьи, да и просить не хочу. Хоть бы выпускное платье прислали — так никто, ни мать, ни отец. Не понимаю я их. Хорошо, хоть свадебное платье матери осталось, так кума его подшила — в самый раз получилось. А ты говоришь про помощь. Не понимаю я их, родителей таких, — повторил он и замолчал, думая о чем­то. Потом хлопнул себя ладонью по колену, сказал громко «эх!» и встал со стула. — Ладно, Вась, пойду я. Дежурь.

    И пошел, сутулясь, держа в руке внучкины бумаги. Старенькая джинсовая рубаха, чистая и выглаженная, обвисла на плечах. На выходе со школьного двора он поднялся на высокие ступеньки столовой, увидел внучку, заулыбался и помахал ей. После этого я не заметил, куда делся Николай.

    Начало вечереть. Всплески огненной зари окрасили облака, и выпускники пускали в небо гелиевые шары с написанными на них фамилиями — на счастье, и они неслись вверх с неимоверной скоростью и исчезали из виду, уносимые дыханием весны. И в этот момент я снова увидел Николая. Он стоял рядом с внучкой, и девочка привязывала к нитке розового шарика что­то, а когда шарик одиноко взмыл, то «что­то» оказалось вертящимся листом бумаги, и я только смог прочесть на нем три заглавные буквы ПОХ...

    Последний рубль

    Посвящается Александру Васильевичу Яцуну

    Мне было двенадцать лет, когда мать надумала проведать нашу родню в украинском Полесье и решила взять меня с собой. На родине у нее остались две сестры и мать, да еще племянники, сыновья погибшего в войну брата Иосифа. Отправились мы летом, когда моя старшая сестра Зина пошла в отпуск и приехала домой и было на кого оставить корову и прочее хозяйство. Зина была довоенной дочерью отца, от первого брака, но выросла после войны у нас, нянчила меня и скучала по нашей семье. Отца и мачеху, мою мать, она любила. Жила Зина после окончания ветеринарного техникума в Донбассе и работала на ферме. Была она доброй и задумчивой девушкой. Зину родители и я тоже любили.

    Мы ехали с матерью на север Украины, туда, где через много лет рванет Чернобыль и село, где я родился, окажется в гибельной зоне. Ехали загруженные харчами. «В голодный край йидымо», — говорила мать. Месяц она собирала сливочное масло, перетапливала его и заливала в глечики. И глечиков оказалось в чемодане несколько да торба муки. В фанерном ящике, сколоченном отцом, везли сало и в бутылках подсолнечное масло — олию. На большую поклажу у матери рук не хватило. Я тащил узел с легкими подарками — платков, тканей каких­то мать наложила — да еду на дорогу.

    Доехали мы до нужной станции в еврейском местечке благополучно, если не считать, что от увиденного в дороге у меня чуть не вылезли глаза и от впечатлений кружилась голова. А мать просветлела лицом, помолодела и стала красивей. Она вообще была неплоха собой: с черными волнистыми волосами, миловидная, полненькая. Мужикам нравилась, отчего отец до психов ревновал. Мать оставила меня с вещами у вокзала, а сама побежала искать еврея с подводой (это был еврейский промысел), чтоб добраться в село. Было раннее утро, и с высоких сосен, под которыми я стоял, на меня падали капли росы. Они прижигали мне плечи и спину холодом, но отойти от вещей я боялся — сопрут, хотя никого поблизости не было. Вскоре забухали по камням колеса, и из­за здания вокзала показалась мухортая кобылка, тащившая непонятную для меня подводу: бока были не из сплошных досок, как на Кубани, а плетенные из толстых лозин. В этой кошелке на колесах сидели рыжий до красноты возница в жилетке и мать. Погрузились и поехали.

    Дорога в село тянулась лесом и была сплошь из желтоватого песка. И, судя по следам колес, машины по ней не ездили. Со всех сторон нас окружали высоченные сосны, их корни буграми торчали из песка, и на них нашу кошелку кидало из стороны в сторону. Кобылка фыркала и напрягалась так, что аж кожа на ногах дрожала. Бежать или хотя бы разогнаться ей по такой дороге было немыслимо.

    — Важко коняке, треба б грошей за довоз добавить, хозяйка, — сказал матери возница.

    — Дам, як догаварювалысь, — ответила мать.

    — Ох, важко, важко коняке, можэ прыстать ны довызэ, — продолжил свое возница.

    Мать молчала.

    — Ох, важко ж, важко...

    Мать спрыгнула с подводы и пошла по тропе рядом с дорогой.

    — А так лэгшэ?

    Возница смолчал.

    — Вызы. Получишь, як догаварювалысь. Знаю я вашу рыжу породу, служила до войны у одних богатих в Киёви. Золото лыжало в шкафу, а плакалы, шо на хлиб ныма. А як нимыць граныцю пырыйшов, так утыклы аж в Сибирь. Тьфу...

    — Та то ж богати, хозяйка, а я бидный. С конячкы кормлюсь. Добавь, хозяйка, а? Ты ж из щидрого краю, с Кубани.

    — Ладно, дам тоби ще олии на слезы, — ответила мать.

    Возница довольно причмокнул, что­то по­еврейски сказал мухортой, и она, ковыляя задом, шустрее потащила кошелку.

    — Сидайтэ, хозяйка, — позвал возница мать.

    — Тэпэр ны хочу, пробижусь по ридной зымли, — и мать сняла черевики, кинула их мне и пошла босиком.

    Так мы к обеду и добрались до села, не встретив по пути ни одной подводы.

    Село мое родное, из которого меня увезли младенцем, оказалось разбросанным, деревянные хаты стояли под соснами там и сям, и почвой был тот же песок, что я видел в лесу. Огороды у хат были большущие, еще больше наших кубанских, и росла на них картошка. Местами она уже зацветала. Кое­где полосками зеленело жито. Мать глядела на село и вытирала концами платка слезы.

    Остановились мы в хате, где жили моя бабка Палажка, тетка Федора — моя крестная, и ее сын Колька, босяк на пару лет старше меня. Тетка Федора болела и лежала под рядном на широкой лавке. Ее знобило. В войну тетка была связной партизанского отряда (эти места считались партизанским краем), и на выходе из леса ее сильно побили полицаи, отчего временами на тетку нападала лихоманка. Что это была за болезнь, я не знаю до сих пор, но так говорила бабка. Знаю только, что тетку кидало то в жар, то в холод, и была она такая худющая, что я боялся к ней подойти, когда она меня звала.

    Вечером в просторной бабкиной хате, где посреди единственной, но большой комнаты стояли русская печь и стол, а по краям и у стола лавки, собралась родня. Поставили на стол ведерный чугун вареной картошки, наше сало, наше подсолнечное масло, житний хлеб и сулею самогона. Выпили, разговорились, стали рассказывать, как живут: колхоз бедный, ничего не платит, работают за трудодни, а по ним в конце года получают пуда по три жита да картошки. А она ничего не стоит, ее и свою, с огорода, продать негде, потому картошкой кормят скотину и гонят из нее водку. Водку сбывают в местечке евреям, но те сильно дурят. Оттого живут люди бедно. А как там на Кубани? Мать рассказывала, все восхищенно цокали языками, выходило, что мы на хуторе живем чуть ли не в раю и надо будет родне перебираться к нам.

    Разошлись поздно. Спать нас положили с Колькой на соседних лавках голова к голове, и мы, утомленные впечатлениями, уснули, а мать еще долго за печкой шепталась с бабкой и теткой, а утром, когда я проснулся, в хате уже никого, кроме больной тетки, не было.

    — А дэ мамка? — спросил я.

    — Побигла на кладовище могилки диток провидать — Вани и Зои, шо грыбамы потравылысь, — ответила тетка. — Потим до родни збыралась. А ты погуляй с Колю. (Почему­то тетка всегда, даже взрослого, его так называла: не Коля, а Колю.)

    Брат где­то бегал, а потом явился

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог