При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    Изнанка слепого дождя

    Изнанка слепого дождя

    Поэзия и проза
    Октябрь 2022

    Об авторе

    Михаил К. Попов

    Михаил Константинович Попов родился в 1947 году. Уроженец Русского Севера, с берегов реки Онеги. Окончил Ленинградский государст­венный университет, факультет журналистики. Сейчас главный редактор литературного журнала «Двина». Автор почти четырех десятков книг, в том числе прозы, публицистики, изданий для детей и юношества. Некоторые его произведения переведены на основные скандинавские языки, повесть «Последний пат­рон» — на английский. Повесть «Дерево 42 года» экранизирована. Лауреат полдюжины общенациональных премий и четырех международных: имени М.А. Шолохова, имени П.П. Ершова, создателя «Конь­ка-Горбунка», «Русский Stil» (Германия) и «Полярная звезда». Член Союза писателей России. Живет в Архангельске.

    1

    Старик проснулся среди ночи. За окном стоял мрак. Что пробудило его ни свет ни заря? Звук? Блик дальней зарницы? Одинокая звезда, сорвавшаяся с... кремнистого пути?

    Сон — вот что его растревожило. То, что, казалось бы, таится внутри, на самом деле — в неизмеримой бездне и дальше любой звезды.

    По горной извилистой дороге едут два всадника. Справа открывается долинка, сияющая послеполуденным солнцем. Райский уголок, не иначе. Один спрыгивает с седла, достает из переметной сумы альбом. Он явно намерен сделать набросок этого дивного места. Другой машет вдоль дороги рукой, дескать, догоняй, и уезжает на рысях прочь. Оставшийся делает беглый рисунок, вновь садится на коня и продолжает путь. Впереди на дорожной узи что-то чернеет. Всадник подъезжает ближе и останавливается. Это черкеска, распластанная в пыли. Оброненная или умышленно брошенная? Всадник озирается по сторонам. И тут раздается выстрел...

    Старик тяжело заворочался, чтобы умягчить застарелые кости. Надо было заснуть. Не зажигая света, он перекрестился:

    — О великий Христов мучениче Иоанне, правоверных поборниче, врагов прогонителю и обидимых заступниче! — Старик обращался с молитвой к Иоанну-воину, святому мученику. — Услыши нас, в бедах и скорбех молящихся тебе, яко дана тебе бысть благодать от Бога печальныя утешати, немощным помогати, неповинныя от напрасныя смерти избавляти и за всех зле страждущих молитися. Буди убо и нам поборник крепок на вся видимыя и невидимыя враги наша, яко да твоею помощию и поборством по нас посрамятся вси являющии нам злая...

    Сердце потихоньку отпустило. Рой мыслей немного утишился. Чтобы отвлечься от навалившейся маеты, старик включил ночничок и с тумбочки, что стояла в изголовье, взял записную книжку. Это был его житейский дневник. На обложке типографским способом были оттиснуты соты, куда в каждую он вписал букву. Вначале хотел написать «улей», но показалось слишком сухо. Вывел «улик». Заглавие глянулось, даже поцокал языком. Однако постепенно взгляд стала донимать пустая ячейка, ведь старательные пчелы все соты заполняют медом. К тому же улей у него на пасеке не один, а целая дюжина. Поэтому однажды он поставил еще одну букву, и уже после этого, по его разумению, обложка обрела законченный вид.

    Открывала этот свод запись, которую он обнаружил у историка Забылина, выпустившего в 1880 году том о преданиях и обычаях русского народа:

    Заговор на посажение пчел в улей

    Пчелы роятся, пчелы плодятся,
    Пчелы смирятся.
    Стану я на восток против дальней стороны
    И слышу шум и гул пчел.
    Беру я пчелу роя, окарая сажаю в улей.
    Не я тебя сажаю, сажают белые звезды,
    Рогоногий месяц, красное солнышко,
    Сажают тебя, укорачивают.
    Ты, пчела, ройся, у раба Божьего Иоанна,
    На округ садись.
    Замыкаю я тебе, матко,
    Все дороги ключом, замком.
    И бросаю свои ключи в океан-море,
    Под зеленый куст.
    А в зеленом кусте сидит
    Всем маткам матка старшая,
    Держит жало, жалит непокорных пчел.
    А будете не покоряться моим словам,
    Сошлю я вас в океан-море,

    Под зеленый куст, где сидит матка,
    Всем маткам матка старшая,
    И будет за ваше непокорище
    Жалить вас жалами.
    Слово мое крепко. Аминь.

    А потом похожее нашел у поэта Бальмонта в сборнике 1907 года «Жар-птица»:

    Заговор на посажение пчел в улей

    Пчелы роятся,
    Пчелы плодятся,
    Пчелы смирятся.
    Стану я на Восток,
    Свод небесный широк,
    А в саду у меня тесный есть уголок.
    Беру я пчелу и в улей сажаю,
    Вольную, в тесном и темном, пчелу замыкаю.
    Ее, золотую, жалею,
    Беседую с нею,
    Любя.
    Не я в этот улей сажаю тебя,
    Белые звезды, и месяц двурогий,
    И Солнце, что светит поляне отлогой,
    Сажают тебя, укорачивают,
    В улей тебя заколачивают.
    Сиди же, пчела, и роись,
    На округ на мой лишь садись,
    И с белых, и с красных, и с синих цветов пыль собирать не ленись.
    А тебя я, пчелиная матка, замыкаю на все пути,
    Чтоб тебе никуда не идти,
    Запираю замком,
    Расставайся со днем,
    Ты во тьме уж усладу себе улучи,
    Под зеленый куст, в Океан я бросаю ключи.
    А в зеленом кусте грозна Матка сидит,
    Маткам старшая всем,
    И сидит, и гудит —
    Непокорную жечь! Непокорна зачем!
    В луг за цветами, цветник есть ал,
    Белый и синий расцвел.
    Матка гудит. Семьдесят семь у ней жал,
    Для непокорных пчел.
    Будьте ж послушными, пчелы,
    Пусть отягчится, как грозд полновесный,
    Меж цветов светловольных и кельею тесной
    Рой ваш веселый.
    С вами в союз я вошел,
    Слово я твердо сказал,
    Его повторять я не стану.
    За непокорище ж тотчас под куст, к Океану,
    Там Матка старшая сидит, и семьдесят семь у ней жал,
    Семьдесят семь у ней жал
    Для непокорных пчел!

    Старик перечитал ту и другую записи. Поэтическая обработка была, конечно, привлекательнее. Зато по духу, по канону историческая запись заговора выглядела достовернее. Кроме того, там предлагалось место для имени пасечника, которое старик однажды и вписал. И еще чего у Бальмонта не было, так это загадочного слова «окарая».

    — Окарай, — вслух произнес старик и еще раз повторил: — Окарай.

    Записная книжка служила давно и подходила к концу. В ней оставалось несколько пустых страниц, как сот в августовской кладке. Потому старик писал не часто и мелко. Сейчас он вписал следующее:

    «Любой рой надо щадить. Но пчел опасно тетешкать да чрезмерно ублажать. Иначе обленятся, утратят трудовую охотку, потеряют природный навык. Сей год зима стояла теплая, в омшаник ульи не заносил, держал на улице. И даже в начале февраля, когда синоптики пугали 15-градусными ночными морозами, дополнительно не укрывал. А смекал так: если у пчел есть засев, а это возможно, так как было тепло до восьми градусов, то это будет испытание для семей, но все равно их надо оставить в покое — сами мобилизуются. Ведь так уже две зимы назад было: весной подкормил пчел, они сместились к подкормке, а тут грянули морозы на неделю. Итог такой: те пчелы, которым дал подкормку, погибли, а которым не потакал, выжили».

    Буква, которую старик добавил к названию записной книжки, была «и». И всё слово читалось как улей во множественном числе: «улики». Но ведь он, бывший учитель, знал и другое значение этого слова-омонима, тем более что то, чем он обладал, постоянно напоминало об этом. И наяву, и во сне.

    * * *

    Старик никогда и ни с кем не делился своей тайной. Даже с родней. Что знают двое — знают все. А не считал нужным и возможным это сделать, потому что факты и признания, обладателем которых он однажды стал, были опасны. Всё в той давней истории середины ХIХ века давно устоялось, и открытие нового и непривычного могло внести такую сумятицу, что его, чего доброго, признали бы в лучшем случае фальсификатором, а в худшем — сумасшедшим.


    2

    Началась эта история в январе 1943 года, когда наши войска освободили Пятигорск. Особого сопротивления немцы тут не оказывали. Но надо же было такому случиться: его, Ивана Полудова, уже бывалого бойца, на подступах к городу ранило. Да по-глупому так. Впереди трусивший солдатик из второго взвода наступил на «полевую лягушку» — шпрингфельдную мину. Он сразу сообразил, что к чему, и ничком ткнулся в землю. Осколки от «лягушки» его не задели, просвистев над ним, а бегущим впереди и за ним, в том числе Ивану, досталось. Осколки ударили в голень — два в мягкое, третий в кость. Раненого Ивана доставили в госпиталь, который возник в только что освобожденном Пятигорске. Ему повезло — сразу попал на операционный стол. Осколки извлекли, и хирург, делавший операцию, изрек, что через неделю солдатик плясать будет, а через месяц отправится догонять свою часть. Так потом передавала медсестра, ассистировавшая доктору. Иван, понятно, обрадовался, что все так обошлось. А чтобы быстрее выписаться, стал проситься на прогулки, не отказывался от легких работ, даже клумбы возле бывшей школы, где размещался госпиталь, пробовал вскапывать...

    Однажды за помощью обратились работники местного музея. Иван вызвался в числе трех легкораненых. Музейная барышня, похожая на учительницу из фильма «Юность Максима», привела их в огороженную плетнем усадьбу, где стояли саманные — он уже знал их название — постройки, а еще белый, под четырехскатной камышовой кровлей дом. «Это Музей Лермонтова, — пояснила барышня. — Нам чудом удалось его спасти». У нее в глазах стояли слезы.

    Оказалось, что перед самым отступлением немцы приказали полицаям это культурное гнездо спалить. Те, пьяные, завалились на усадьбу чуть ли уже не с факелами. Помогли смекалка да мужество женщин-хранительниц. Удалось факельщиков перехитрить и отвести беду. А еще барышня с гордостью поведала, что здесь во время полугодовой немецкой оккупации сохранились драгоценные экспонаты Ростовского музея. Они были спрятаны в сараях и укрыты разным хламом и даже кизяком. «Вот это, солдатики, вам и придется разгребать, — заключила барышня. — Хлысты, обрубки стволов и веток, обломки мебели, если не тяжело, стаскивайте вот туда, во двор, ближе к калитке. Что-то еще сгодится, что-то на дрова пойдет. Кизяк можно укладывать у стенки сарая снаружи. Он пригодится для ремонта. В общем — по мере сил... Главное, помните, что под этим спудом национальное достояние...»

    Барышня ушла, а они по солдатской привычке стали добросовестно выполнять приказ — именно так они восприняли порученное дело. Трудились без перекуров, пока не подошло время обеда. Отправляясь к себе в госпиталь, Иван прихватил пустой фанерный ящичек, лежавший поверх кучи хлама, которую они возвели. «Хочу посылку домой послать», — пояснил он напарникам и, придя в палату, засунул ящик в тумбочку — тот как раз подошел по размеру.

    Посылку Иван затеял послать сразу, когда услышал из сводки Совинформбюро, что освобождены от немцев еще три района Калужской области, в том числе и его родные места. Он тотчас, не откладывая, послал домой письмо, передавая поклоны по очереди тяте, мати, сестренкам, младшим брателкам, дедам и бабам, теткам и их детям, своим двоюродникам. Перечисление родни заняло целую страницу тетрадного листа. А на другой он сообщил, что маленько ранен, сейчас в госпитале, но скоро опять отправится на фронт и, коли будет по пути, хоть на минутку непременно заглянет. Письмо — солдатский треугольник — ушло по назначению. Иван стал прикидывать, что положить в посылку: свежие фрукты — мандарины да алычу — или сухофрукты. Да тут случилось непредвиденное. У него, считавшего уже дни до выписки, стала болеть раненая нога. Она болела все время. Но теперь боль обострилась и с каждым днем становилась нестерпимей. Иван обратился к хирургу, тот отправил раненого бойца на повторный рентген. Оказалось, что в кости притаился еще один осколок, началось воспаление, оно обернулось гангреной, и надо делать повторную операцию, теперь более сложную.

    Операцию Иван выдержал. Кость пришлось чистить, причем с запасом, но это не сильно его удручило. Ногу укоротили, но ведь не отрезали, утешал он себя. Сломало парня известие из родных мест. Это было письмо, написанное незнакомым почерком. Оказалось, писала секретарь райисполкома. А весть, которую она сообщила, ошеломила Ивана. Его родную деревню спалили каратели. Сожгли всех жителей, согнав их в гумно. Всех до единого. Иван закричал так, как не кричал от боли. Он упал на пол и, чтобы истребить эту боль, стал биться лбом о половицы, а потом кинулся к окну третьего этажа, чтобы разбить эту боль о камни. Его едва удержали четверо дожидающихся выписки солдат.

    С того дня Иван потерялся. Душа его куда-то улетела, и в том месте, где она обреталась, сквозила пустота. Ему было все безразлично, его больше ничего не интересовало, и он почти перестал думать. Машинально ел-пил, справлял нужду, ни с кем не разговаривал, ничего не просил. Врачи не знали, что делать, чтобы вывести его из этого состояния.

    Однажды в их палату привезли новенького. Это был студент художественного училища, добровольцем ушедший на фронт. Звали его Григорием. У него не было ноги до колена, но он «летал» с костылями по коридорам быстрее здоровых. Да летал не просто так. Пристроив свой складной стульчик в палате, в коридоре, а то в процедурной, он доставал блокнот и рисовал: раненых, санитарок, медсестер, докторов... Каких только персонажей в его «картинной галерее» не было! Гармонист об одной руке, помогающей другой, без кисти, и поющий. Санитарочка со стеснительными глазами Мадонны. Госпитальный сапожник дядя Вася, распарывающий «лишние» сапоги от одноногих. Доктор-хирург с натянутой, как канат, яремной жилой и сизым шрамом на лбу. Начальник госпиталя с правой рукой в черной негнущейся перчатке.

    Пришел черед подступиться к солдату без обеих ног. Звали его Потап. Он лежал в дальнем углу, подальше от окна. Угрюмый, молчаливый, он ни с кем не разговаривал, только либо кивал, либо мотал головой, что было гораздо чаще. Лицо у безногого солдата было всегда каменное, но тут во сне оно маленько расправилось. Вот художник и воспользовался минутой. Когда Потап очнулся, Григорий молча поднес к его глазам портрет. Тот задержал внимание лишь на миг и отвернулся к стене. Неудача первого подступа не огорчила художника. Как-то после бани-помывухи Потап заснул, не одевшись и раскинувшись на постели. Художник жестами попросил у палатной братвы тишины и принялся рисовать могучий матросский торс. На одном рисунке тело богатыря было ограничено кромкой листа, а на другом предстало в свой полный, теперь укороченный рост. Второй рисунок Гриша заложил в папку, а первый, когда Потап проснулся, ему показал. Едва ли не впервые калека сосредоточился, а потом, хоть и молча, внимательно посмотрел на художника.

    С того дня так и повелось. Художник не отходил от искалеченного бойца. Ловил разные житейские мгновения, зарисовывая жанровые сценки, и тем самым показывал и убеждал, что тот вполне даже самостоятелен и многое в жизни может: умываться, бриться, писать, заправлять подушку в наволочку... Потап уже ждал художника. Он стал даже замедлять движения, уже почти позируя. Однажды он согласился предстать «в натуральную величину», прикрыв естество уголком простыни. Увидев себя как в зеркале, Потап снова было окаменел. Но художник подал ему другой рисунок, на котором тот был изображен с протезами, да не с самодельными деревяшками-бутылками, а с такими, какие обнашивали иные раненые. Это подействовало. В глазах калеки затеплилась надежда.

    А художник в своих психологических сеансах пошел дальше. Он изобразил Потапа на каком-то подиуме, будто парящим на облаке. Руки с костылями были широко раскинуты, словно он ищет опору и одновременно, точно по-птичьи, машет крылами. На этот рисунок Потап смотрел особенно долго. Скулы и щеки его пробивало судорогой, словно из глубин окаменелого лица рвалась, вопреки беде, улыбка. Улыбка, словно чайка, истомленная в неволе, почти вырвалась на простор. Иван видел это, ведь их койки с черноморским матросом стояли рядом.

    И еще был один миг. В госпиталь наведывались концертные бригады — певцы, чтецы. Тех, кто мог психологически травмировать раненых своей ловкостью, гибкостью, начальство госпитальное сюда старалось не допускать: ни циркачей, ни танцоров — мало ли. Но художнику кто запретит? Григорий сделал два рисунка. Лицо Потапа, озаренное почти детским забытым восторгом, — он уловил такую минуту, когда моряк спал, а глаза дорисовал после. На втором рисунке большого формата он изобразил балерину в пачке, которая парит над сценой, словно белокрылая чайка над лиманом. При виде этой сдвоенной панорамы — моряк, в восторге глядящий вперед, и парящая балерина — Потап всхлипнул, из груди его вырвался стон, в глазах сверкнули слезы, а на губах затеплилась тихая, благодарная улыбка.

    С того дня Потап ожил. Душа его вырвалась из-под спуда тяжких каменьев и запросилась на волю.

    С того дня и Иван повернулся к жизни. Стал помогать Потапу осваивать протезы. Да и сам заходил, превозмогая беду и немочь.

    Грядки-клумбы вокруг госпиталя были уже вскопаны. Чем заняться? Пошел в дровяник помахать колуном. Одну чурку развалил, взялся за другую, да отступился — рано еще. Зато приметил сосновый кругляш с палец толщиной. Нащепал из него аккуратных пластинок, торцы с одной стороны свел на конус, а потом нарубил гвоздиков. Сапожник дядя Вася оценил работу: деревянные гвоздочки сгодятся для починки солдатских ботинок. Правда, не сказал — с полным ртом железных гвоздей чего скажешь? — но благодарно кивнул и показал, куда сыпать. Мастерская сапожника была завалена обуткой — валенками, сапогами да ботинками, которые нуждались в ремонте. Иван увидел кусок дратвы, навощил ее варом, взял с кучи дырявый валенок, подобрал подходящую войлочную подметку и потянулся за шилом. Дядя Вася снова одобрительно кивнул, хотя рот был уже свободен от гвоздья: чего тут говорить, коли человек сам все умеет — сразу видно деревенскую породу!

    * * *

    — М-да-а! — сказал вслух старик, очнувшись от воспоминаний.

    Он уже не помышлял заснуть. Сна не было ни в одном глазу. Сегодня как-то особенно подробно открывалась ему собственная жизнь, он словно переживал ее заново. Видения чередовались одно за другим, он не торопил их и не пресекал.

    * * *

    Ивану, опять худо-бедно хожалому, пришел черед дежурить по палате. Пошел он за сменой постельного белья для лежачих соседей. «Кто помоется — у того, паря, собирай и неси сюда, а я тебе — свежее», — инструктировала по первости кастелянша тетя Глаша, проворная, улыбчивая женщина с грустными, бурёнушкиными глазами. Так он и делал, снуя туда-сюда от палаты до кастелянской и обратно. В очередной раз Иван прихватил с собой деревянный брусок, найденный в дровянике. Спрашивается, для чего? А чтобы восстановить порядок. Он заметил, что под тумбочкой, на которой стояла плитка с чайником, вместо обломанной ножки подсунуты книги. Не говоря ни слова, Иван при безмолвном согласии тети Глаши произвел замену. Открылось, что не свойственную им роль физической опоры исполняли учебники — они, видимо, оказались под рукой, потому что в этом просторном здании до войны находилась школа. Из четырех книг он выбрал хрестоматию. Глянул на оглавление, открыл нужную страницу и со словами «А ну-ка, тетя Глаша, проверь...» протянул книгу кастелянше. Что он читал? Да то, что было близко этим местам и его, Ивана, нынешнему состоянию:

    Горные вершины
    Спят во тьме ночной;
    Тихие долины
    Полны свежей мглой;
    Не пылит дорога,
    Не дрожат листы...
    Подожди немного,
    Отдохнешь и ты.

    — Точь-в-точь, — оценила кастелянша и сразу сделала заключение: — Уж не учитель ли ты?

    Иван подтвердил: до войны работал в деревенской школе.

    — На-ко! — всплеснула руками тетя Глаша. — Так тебя-то нам и надо! Маришка, племянница, все уши прожужжала...

    На другой день, ближе к полудню, когда обход врачей и процедуры были в основном закончены, в палату заглянула тетя Глаша. Обведя вокруг взглядом, она поманила Ивана пальцем, а для верности мотнула головой, мол, пошли. Иван сунул правую ногу в кирзовый тапок, кои шил сапожник дядя Вася, подхватил костыль и как был, в халате, отправился следом.

    В солнечном скверике при фасаде, куда кастелянша его привела, стояли сбитые наспех некрашеные скамейки. С ближней поднялась молодая женщина. На ней были коричневые туфельки, светло-коричневое пальто и округлая, того же цвета фетровая шляпка с такими же фетровыми перьями или листьями, которые походили на вскинутую в приветствии женскую руку. Она не была красавицей, нет. Но весь вид ее свидетельствовал о том, что эта особа знает себе цену. Вспомнилась репродукция, что висела в коридоре деревенской школы, — «Незнакомка» Крамского. К такой, будь даже иные обстоятельства, Иван, боец бывалый, ходивший и в рукопашные, едва ли отважился бы подойти: он, деревенский парень, и эта горожаха — разве они ровня?! А уж теперь-то, с укороченной ногой, и подавно.

    — Мария Степановна, — представилась особа, тут же кивнула тетке, мол, спасибо, свободна, повела взглядом на скамейку, приглашая сесть, и уточнила: — Можно просто Мария.

    Иван сел на неловкую скамейку, вытянул костыль и закинул на него загипсованную ногу. Он не пытался выглядеть привлекательней, чем был. И кальсоны, белевшие из-под полы халата, не скрывал. Чего стыдиться увечному солдату? Не в пьяной же драке пострадал — кровь за родину пролил. Каков есть — таков есть. Тем более что эта встреча едва ли чего сулила. Вон как топорщатся ее перья-листья на шляпке! Это вовсе не приветствие, во всяком случае — для него, это предостережение, острастка, чтобы не выдумывал чего не надо.

    — Так вы учитель, Иван? — сев на краешке скамьи, спросила Мария и всем корпусом повернулась к нему, голос ее был полон ожидания, а из-за ворота, словно тоже от нетерпения, выбился золотистый платок или шарф.

    — Да, — повернув к ней голову, отозвался Иван. — Окончил педучилище. Учитель младших классов. Перед войной закончил второй учебный год.

    И тут произошло маленькое чудо. Мария всплеснула руками, как до того ее тетка, скинула шляпку и, тряхнув головой, рассыпала светлые кудри. Она говорила, что назначена директором школы, ей еще самой учиться да учиться — окончила только три курса пединститута, а тут такая ноша. Нужны учебники, надо ремонтировать парты и столы, а главное — не хватает учителей...

    Иван слушал, но почти не слышал. Голос ее поминутно менялся — то грудной, то звонкий, он увлекал не столько содержанием речи, сколько мелодикой.

    А как преобразилось ее лицо! От чопорной и строгой, как на картине, дамы, кажется, не осталось и следа. Перед ним была ровесница, но уже не девчонка, с какими учился в школе, — барышня, от которых за два года войны он совсем отвык. Кто его окружал эти долгие месяцы? На передовой — медсестры, боевые подруги, смертельно усталые и померкшие. Здесь, в госпитале, врачи, санитарки, озабоченные и измученные... А тут... Широко распахнутые карие глаза, зарумянившиеся, как ранетки под солнцем, скулы, курносый нос с раздувающимися крыльями, рот с рядами ровных зубов, трепетные, порхающие губы. И все это в золотистом ореоле кудрей. Ну прямо как в довоенном кино.

    Мария, наверное, думала, что увлекла его своими речами, отметив, как внимательно, слегка улыбаясь, Иван смотрит на нее. А он, отвыкший от женщин, просто залюбовался ею.

    Отчего Иван опять будто померк, отпустив улыбку, как пичугу? Ему вспомнились лица его учеников — тех ребяток, каких заживо спалили немцы. И довоенное кино разом угасло. А тут еще этот проклятый костыль, как восклицательный знак в конце безысходной, наполненной болью фразы...

    Иван не стал решительно отказываться от приглашения Марии, но и с бухты-барахты такое решать не следовало. Надо съездить на родину, осмотреться, обдумать, потом уж разве...

    Поняла ли Мария причину перемены его настроения — кто знает, но от своего все же не отступила:

    — А хотите, я свожу вас в школу, Иван? Там красивое место. Вам, уверена, понравится... Ужо приеду.

    Не прошло и двух дней, как Мария вновь появилась в госпитале. Она была в том же наряде, поверх которого был наброшен короткий халатик, и при ее появлении в палате мигом наступила тишина. Казалось, раненые вытянулись по стойке смирно. Но стоило ей улыбнуться, сказав Ивану, что карета подана, как все солдатики мигом оживились и стали наперебой выражать желание стать учителями в ее школе...

    Ивану выписали увольнительную, тетя Глаша принесла с вещевого склада хэбэшные гимнастерку и галифе, пусть не первого срока, но выстиранные и поглаженные. Ребята по палате попрыскали тройным одеколоном. Свою лепту в экипировку внес дядя Вася: на загипсованную ногу он приспособил своеделанную бахилу. Вот таким, подхватив костыль, и отправился сержант Иван Полудов в первую свою после ранения поездку.

    Армейская эмка, которую Мария выпросила в гороно, доставила их на окраину. Горы отсюда заметно приблизились. Вид тут был действительно прекрасный. На фоне его одноэтажное деревянное здание школы выглядело неказистым.

    — Это временно, — перехватив его взгляд, пояснила Мария. — Госпитали закроют — здания школам возвратят...

    Ей было невдомек, почему опять потемнели у Ивана глаза, а он не стал объяснять, что при виде школы полыхнуло в его душе.

    Внутри здания копошилось несколько рабочих. Прежде тут была больница, при немцах казарма. Надо было очистить помещения от хлама, покрасить, вставить стекла.

    — Дел прорва, — вздохнула Мария. — Успеть бы...

    А напоследок она показала два небольших помещения, которые находились с торцов здания и имели каждый отдельный вход.

    — Это жилье для персонала... Теперь будет для учителей. Выбирайте, — приглашающе улыбнулась она, когда они вышли на улицу. Ее глаза лучились ожиданием, больше того — надеждой, и казалось, не только директорские чаяния излучал этот взгляд.

    Что было сказать Ивану? Его сердце, опаленное тоской, тянулось на родину. Он ведь не верил до конца в свою беду. Хотел махнуть рукой и сказать, какая разница... Но неожиданно для себя выбрал квартирку с правого крыла — там, кроме печи, стояла плита.

    * * *

    Глаза старика отуманились. Записную книжку со вставленным в гнездо карандашом он прижал к груди, а ночник выключил.

    * * *

    Через две недели его, Ивана Полудова, комиссовали и выписали. Все документы — книжка красноармейца, справка о ранении, пропуска и аттестаты — были выправлены. Тетя Глаша снова выдала ему добротную хэбэшную пару, при этом сама подшила подворотничок и пришила сержантские погоны. А как услужил солдату дядя Вася! Сапожник без сапог, потому как у него не было ног выше колена — потерял еще в «первую германскую», — он сшил Ивану специальный сапог — его первую ортопедическую обутку, — нарастив подметку из какой-то трофейной, извлеченной из загашника легкой, но прочной авиационной резины. Причем смастерил так, что внешне этот сапог мало чем отличался от обычного кирзача. Иван в порыве благодарности протянул было дяде Васе часы — отцов подарок, — так тот ожег его взглядом. Правда, махорку — пару пачек — все же взял.

    Но больше всего, кажется, расстаралась Мария. Она снова свозила Ивана в свою школу, и снова на машине. Это было перед тем, как отправиться на вокзал. На сей раз они зашли в здание не с центрального входа, а с того самого правого крыла, что выбрал неожиданно для себя Иван. Лицо Марии, до того озабоченное, обрело какую-то загадочность. Так показалось Ивану. Они поднялись на крылечко, Мария отомкнула ключом дверь, шагнула в сени, отворила внутреннюю дверь, вошла в сумрак помещения и щелкнула выключателем. Иван вошел следом и на пороге замер. Сумрачное и вовсе нежилое помещение, которое увиделось по первости, преобразилось. Крашенный светлой охрой пол, беленый потолок, оклеенные обоями в мелкий цветочек стены. Подле окна, обрамленного светлыми занавесочками, стол, стул. Рядом застеленная кровать, тумбочка. Хоть сейчас вставай на постой. И в знак того, что это именно так, что он теперь хозяин этой квартирки, Мария взяла его за руку и вложила в раскрытую ладонь ключ.

    Чем было ответить Ивану? Он даже растерялся. Но лишь на миг. Да вот же чем! На тумбочку, покрытую газетой, он опустил посылочный ящик — тот самый ящик, который прихватил из музейного хлама, мечтая послать родным южных фруктов. После страшной вести он как-то забыл о нем, потому что ящик плотно вошел в нутро тумбочки и, казалось, стал ее частью. А перед дорогой ящик снова кинулся в глаза, Иван прокрутил в боковинах дырки, приделал ручки из бечевки и использовал ящик как багаж, сложив в него ту самую хрестоматию для начальных классов, которую выручил из-под спуда, трофейные фонарик, компас и бритву «Золинген», которые добыл в одном из рейдов по вражеским тылам. Туда же поместил рулон со своими портретиками, кои в госпитальные досуги делал художник Гриша Замостьянов, — кстати, палатная братва обнаружила, что Иван смахивает на артиста Крючкова. Много разной мелочи сложил в тот ящик Иван. А чтобы показать, что это поселение, засунул его внутрь стандартной тумбочки. Этот жест говорил красноречивей всяких слов. Мария тихо улыбнулась, но глаза ее были куда выразительнее, потому что лучились вовсе не директорской радостью.

    * * *

    Старик пытался перевести дух. Сердце гомонило. Но, охваченный потоком воспоминаний, остановиться уже не мог.

    * * *

    Долго добирался Иван до родных мест. Сколько перекладных сменил, в смысле транспорта: пассажирские поезда, армейские теплушки, товарняки, грузовики-полуторки да трофейные вагоны, а ближе к месту и подводы... Сколько миновал вокзалов, комендатур, сколько кордонов, а чем дальше — и заслонов. Война-то еще буквально дымила тут.

    Узловая станция находилась на окраине райцентра. Первым делом Иван наведался в комендатуру, а потом на попутке проехал в центр. Цель была одна — найти ту, состоявшую на казенной службе женщину, которая написала ему неказенное письмо, начав его со слов «Мужайся, солдат!». Исполком располагался в небольшом доме, одном из уцелевших в центре городка. К ней — Зинаиде Осокиной, секретарю исполкома, Иван попал без проволочек. Это оказалась на первый взгляд молодая женщина, однако, приблизившись к ее столу, Иван оторопел: она была молода лицом, но совершенно седая, а лоб ее у виска пересекал шрам, скорее всего, осколочный, определил опытным глазом солдат.

    Зинаида помнила то письмо, которое несколько месяцев назад написала Ивану. Да и как не помнить, коли суть письма — эта неукротимая боль — витала в окрестном воздухе. А письма похожие ушли и по другим полевым адресам.

    Зинаида коротко обсказала историю беды, спросила Ивана о его планах, распорядилась насчет подводы — в той стороне жил на хуторе налоговый инспектор — и наказала, чтобы по возвращении Иван обязательно наведался снова. За отметкой в комендатуре ему так и так надо являться. Но и сюда чтобы завернул. Она не сомневалась, что Иван обязательно вернется сюда, и ему, уже, казалось, притерпевшемуся к боли, опять обожгло сердце.

    Всю дорогу, трясясь на подводе, Иван молчал. Зато подводчик, сухопарый мужичок в засаленном пиджачке и кепке-шестиклинке, говорил без умолку. То ли был говорливым, то ли не любил молчанку, то ли тем самым, получив от секретарши наказ, отвлекал Ивана от его тяжелых мыслей. Да только речи его покоя не прибавляли. Говорил о бескормице, нищете, о том, что стыдно бабам в глаза глядеть, когда приходишь в избенку теребить налоги. А куда денешься — требуют свыше, вот и приходится тягать последнее. «Все для фронта — все для победы!» А уж куда больше — все ведь отдали, одни кожа да кости остались.

    Родные места уже занялись зеленью. Праздничное весеннее цветение должно было бы веселить глаза. Но чем ближе была деревня — вон за тем перелеском она вот-вот покажется, — тем сильнее колотилось сердце. Боясь, что оно вырвется из груди, Иван зажал ворот гимнастерки.

    У деревни его было длинное официальное название, данное в

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог