Об авторе
Евгений Анатольевич Эдин родился 1981 году в Ачинске Красноярского края. Окончил Красноярский государственный университет. Прозаик. Работал сторожем, актером, помощником министра, журналистом, диктором, редактором новостей. Печатался в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «День и ночь», «Урал» и др. Автор книг «Танк из веника» (2014), «Дом, в котором могут жить лошади» (2018), «Нам нравится наша музыка» (2019). Лауреат премий имени В.П. Астафьева и И.А. Гончарова, стипендиат Министерства культуры России. Участник Международного форума молодых писателей России, стран СНГ и зарубежья в Липках. Живет в Красноярске.
Я перестал спать в две тысячи четырнадцатом. К этому располагал ряд возможных причин. Украинские события, проблемы в семье, застой в литературной карьере, повышенная нервная возбудимость, присущая мне с детства. Сон мой стал напоминать мучительные попытки заики выговорить многосложное, в ночь длиной, заковыристое слово. Ни лекарства, ни психотерапия не оказали должного эффекта. Отпущенное на сон время я бултыхался в бредовой полудреме, пока будильник не выбрасывал меня в реальность нового дня, через который я полз вялой осенней мухой.
Так шли годы. У меня родились и подрастали двое детей, я похудел, справа появилась залысина, которую я стал прятать старательным начесом. Под глазами обозначились лиловые мешки. В сорок у меня был вид печальной, стареющей обезьяны, и я старался реже показываться маме. Когда же это происходило, она слезно упрашивала меня отдохнуть: работая на двух радиоработах, я практически лишил себя отпуска. В одном подмосковном пансионате, в Звенигороде, работает ее подруга.
— Тебе даже ничего не нужно будет платить за номер. К тому же там ты сможешь спокойно писать, — добавила мама.
И я согласился.
В Москве осенняя каша чавкала под ногами, носился режущий, как бритва, ветер. В Звенигороде же, куда автобус доставил меня минут за сорок, ветра не было вовсе. Стояла европейская зима. Падал уютный снежок, щекотал нос — приятно, весело стало мне в Звенигороде. Я подумал, что меня ждут неплохие две недели.
Пансионат оказался непримечательным строением из красного кирпича. Уже издали, видный из аллеи, обсаженной туями, по которой я приближался, он словно бы пахнул советским прошлым. Толченой картошкой и жареным минтаячьим хвостом, компотом из сухофруктов. Впрочем, я и не ждал от него ничего выдающегося. Я был спартанец. Мне нужна была комната в десяток квадратов, свежая постель, стул, на который можно поставить ноутбук, и окно с падающим снегом.
Я буду печатать, поглядывая в окно, концентрируя мысль, ходить на массаж, где мне промнут спину, проработают зажимы, в которых живет мое беспокойство, нервозность моего тела гнездится. И так проведу две недели. Почему бы и нет, пара недель в году, единственный раз в череде многих лет, — я заслужил это.
Внутри пансионата меня встретили развешанные по стенам портреты ВИП-постояльцев, диванчики из кожзама, составленные как бы из нескольких квадратных сидений, булькающий кулер, стойка ресепшена, обшитая деревом, а за ним — мамина подруга Зоя Павловна. Быстроглазая, мышастая старушка в сером жакете, с пучком крашеных волос на затылке.
— Номер хороший, один из лучших, — сказала она, на кокетливо, словно для поцелуя, вытянутой руке протягивая мне ключ с деревянным брелоком за номером четыреста восемь. — Не дует, и балкон не заколочен.
Я поднялся на лифте на четвертый этаж. Там в конце коридора находилось мое пристанище, логово, в котором я сотворю нечто для всех удивительное.
Коридор перемежался широкими площадками, обставленными креслами, диванами, такими же пожилыми, пахнущими быльем, как и все вокруг. С радостью я отметил, что пол одной из таких площадок застелен полинявшим, некогда бордовым паласом — точь-в-точь таким, какой лежал в детстве в моей комнате.
«Хороший, один из лучших номер» оказался вполне уютным, в кремово-коричневых тонах, с двумя кроватями. Разоблачившись и продев ступни в сланцы, я рухнул на кровать у стены — мягко, удобно, свежо. В тумбочке, на которой стоял пузатый телевизор, нашлись два стакана, чтоб я мог выпить с кем-нибудь, отметить мое здесь удачное пребывание. Но нет. Я буду великолепно один. Е.Э., Е.Э., подумал я о себе, как обычно, инициалами — так когда-то начала звать меня одна бывшая, а я продолжил, — тебе повезло!
Здесь, на этой постели, в номере четыреста восемь, на удивление легко спалось. Именно спалось, а не бредилось, не дремалось даже. Я вспомнил это сладкое забытое чувство. Вспомнил, что значит проснуться, вернуться в реальность откуда-то с обратной стороны луны. Не знаю, что помогло мне: может быть, многодневно, небольшими часовыми порциями падающий снег, укрывающий ели, сосны и туи за окном. Может быть, отсутствие звонков, рабочих контактов, вторжения в мое сознание новостей из большого мира. Сейчас он весь сосредоточился в небольшую точку под Звенигородом, скукожился до размеров пансионата. Я даже не гулял, я почти не выходил, мне было хорошо просто смотреть отсюда туда.
Я просыпался, посвежевший, потягивался, предощущая великолепный день впереди наедине с вордовским листом. Делал зарядку с резиновой лентой, шел в душ, смывал пот, окончательно заряжался бодростью и был готов к замечательным свершениям.
Ко всему прочему мамина подруга устроила мне бесплатный шведский стол. Я спускался в столовую, большой зал с колоннами, с высокими потолками. Загружал тарелку омлетами, запеканками, котлетами, макаронами, булочками. Наполнял два стакана кислым компотом из сухофруктов, занимал столик по центру и, обставленный всем этим, как боевой баррикадой, посматривал на входящий народ.
Народу было немного. Большинство пожилых, должно быть, проходящих здесь лечение или реабилитацию или страдающих неврастенией и бессонницей, подобно мне. Горстка людей моего возраста или младше. Я пытался отгадать, кто они, зачем живут, в чем витамин их жизни. Я придумал, что все они писатели. Весело было такое думать.
После завтрака я поднимался и выходил в холл, смотря вокруг взглядом хозяина. На первом этаже был устроен зимний сад с огромными кадками, в которых проживали большие кустистые растения с разлапистыми листьями, — чуть ли не пальмы росли в этом зимнем саду, — а за ним, за толстым стеклом, был зимний лес. Лесок, роща. Он состоял уже из растений северных: хвойные деревья редким воинством замерли в сотне метрах от пансионата. Между ними пласталось много живописно поваленных стволов, как убитые солдаты, и все это покрывал снег — густыми плавными мазками ложился на картину, объединяя и примиряя живое и мертвое.
В Париже, в начале двадцатого века Хемингуэй смотрел на очаг в своей комнате, выдавливал в огонь сок мандарина, придумывая свою первую фразу. А здесь, в начале двадцать первого века я смотрел из зимнего сада на зимний лес и придумывал свою первую фразу — и в чем-то мы были одновременны и равны.
Настроившись, три утренних часа я писал второй роман. Ничего, что первый оказался не востребован издательствами, я это предвидел. Он слишком длинный, сложный, многосоставный, мой опус магнум. Его напечатают и оценят позже, для этого я должен написать один-два более простых и коротких романа, но не опускаясь до угодливости перед издателем и читателем. Такова моя стратегия. Главное, не начать приспосабливаться и пресмыкаться. Второй роман более быстрый, дерзкий. Ладно, брошу вам эту маленькую кость, раз кость крупная оказалась вам не по зубам. Но вы ее еще разгрызете, распробуете. Никуда вы не денетесь, думал я.
По выставленному на двенадцать будильнику я прерывался и шел на массаж. Раздевался до трусов, укладывался на обитый дерматином стол, и крупная молчаливая женщина с толстыми руками двадцать минут месила мне спину, плечи, ноги. С массажа я перемещался на обед, потом в номере бухался на постель, щурился, как большой кот, на заоконный свет, млел среди этой роскоши, не мог нарадоваться. Давно забытое удовольствие от хорошего отдыха и хорошей работы разливалось по телу.
Поработав еще до пяти, я позволял себе выйти в Интернет. Пролистать соцсети. Залипнуть в фильм или Ютуб. Снова всласть поваляться. Подышать воздухом с балкона. Балкон запирался на хлипкую щеколду. Иногда дверь открывалась из-за сквозняка, порожденного захлопыванием какой-нибудь далекой двери в коридоре. Но все равно было достаточно тепло, а в Красноярск пришла настоящая зима, с морозами до минус двадцати...
Ужин, съедобная баррикада, придумывание биографий постояльцев, электронная книга, вечерний душ — и сознание мое гасло до следующего утра.
Так прошла неделя. Восхитительная неделя. Я мог поставить ей десять из пяти. Вечером в субботу я подумал об этом, в очередной раз обалдевая от такой удачи. И впереди еще одна такая же прекрасная неделя — мой самолет до Красноярска улетает без пяти полночь в следующую субботу. Я двинул роман. Отдохнул, выдохнул, перезарядил аккумуляторы. И я сплю. Я сплю! Впервые за много лет. Это, пожалуй, было самым ценным приобретением поездки.
Возвращаясь с ужина, я увидел на своем этаже, в одном из закутков с креслами, кое-что новое — присобаченный к стене лист бумаги с крупными буквами: «Семинар журнала “Ноябрь”, проза».
Это почему-то встревожило меня. Это грозило вторжением чего-то внешнего в мое укромное внутреннее бытие.
Со смутным беспокойством я дошел до следующей площадки. «Семинар “Пламя”, поэзия», — значилось на таком же пришпиленном к стене белом листе.
Я спустился на этаж ниже, потом еще ниже. Все площадки оказались помеченными, оккупированными различными «семинарами» — поэзии, прозы. Названия журналов, под эгидой которых, видимо, будут проводиться эти семинары: «Питер», «Другой мир», «Ваш современник», — были мне знакомы. Я публиковался в некоторых из них, правда, давно, лет пять назад, до того, как плотно занялся романом. Но почему-то эти советские слова, некогда радужно вспыхивающие в моем сознании, сейчас не принесли мне никакого удовольствия. Незваные гости припожалуют в мой пансионат, мою резиденцию, цитадель.
Сзади, от лифта, я услышал приближающиеся голоса. По полутемному, сумеречному коридору двигались, возрастая в размерах, два старика. Один, кругленький, в пушистой опрятной бороде и темнеющих усах, похожий на рождественского деда, был в толстовской блузе и не шел, а плыл в ореоле какой-то благостности, как масло в сковороде, в которое, чуть разогретое, макают блин.
Собеседник его был полярная противоположность: поджарый, желтое орлиноносое лицо колдуна, с огневеющим взглядом из-под кустистых бровей. От обширного выпуклого лба во все стороны рвались вихрями серо-желтые космы. Он шел, чуть прихрамывая, размахивал длинными руками и рокотал звучным дикторским голосом, с невероятной энергией:
— Нар-р-р-род пр-р-р-р-росыпается, Никанор-р-р Аристар-р-р-рхович-ч-ч, я вот что вам скажу! Нар-р-р-род пр-р-р-росыпаетс-с-с-ся!
Спутник его, лукаво на меня взглянув, — словно бы для меня, имея в виду меня, мое присутствие, — ответил, размеренно, риторски, мягко картавя:
— Ну что вы, дорлогой. Это только кажется. «Издавать звуки» — это еще не значит «прлосыпаться»... Нарлод хрлапит... — уютным, умным голосом с насмешливыми фальцетными взмывами.
И вот так, выплыв из полусумрака, как из сна, словно чтобы передать мне странное послание, они снова растворились в полусумраке.
Я спустился на ресепшен узнать, что за событие грядет нарушить мой покой. Зои Павловны не было. Ее сменщица, женщина за пятьдесят, очень худая, со строгой морщиной на лбу, ответила, подсмотрев в какой-то журнал, что с воскресенья в пансионат заселится группа участников форума молодых писателей.
— «Дубки» какие-то, — сказала она. — Так оно называется: «Дубки»!
«Какие-то “Дубки”» был самый известный российский литературный форум для молодежи. Лет десять назад по совету друга, уже далеко ушедшего по писательской лестнице, я сам посылал свои тексты в приемную комиссию. И хотя к тому моменту у меня были серьезные публикации, три года меня динамили. Чем-то я оказался им не люб, не симпатичен. И то, что сейчас, когда здесь нахожусь я, сюда устремились «Дубки», сквозило какой-то издевкой. Сейчас они были мне уже ни к чему. Ни к чему общение с себе подобными, смех, алкоголь, обжимания с девушками. Мне нужен был покой. Моя вторая неделя в пустом пансионате.
Я поднялся, проследовал по коридорам, по площадкам, украшенным белеющими в полумраке листами, резко ставшими официальными, чужими, ко мне безразличными, посмотрел фильм и лег спать.
Спалось в этот раз плохо. Несмотря на таблетки, я не мог отключиться. Спокойствие было нарушено — и какой малостью!..
Встал я в подпорченном настроении, проделал все обычные процедуры, которые не принесли мне знакомого удовольствия. Так бывает: совершенный какой-то пустяк способен всосаться болотом подсознания и посылать на поверхность неразборчивые сигналы-пузыри. Дело было в молодых писателях. Я не один, я не уникален. Есть еще какие-то, разные, много. Вот что отравляло меня.
На ресепшене вновь не оказалось Зои Павловны. Тощая сменщица сообщила, что «ее сразил коронавирус». Это меня встревожило. Таким образом я превращался в совершенного самозванца. Звонить ей казалось мне неприличным, но условиться на случай неожиданностей было в наших общих интересах. Я набрал ее номер. Телефон молчал.
После завтрака я сел за работу, сердился, ленился, отвлекался на соцсети, писал домой, найдя уважительный предлог отлынить. День за окном тягостно серел. Низкое небо нависало над Звенигородом. Было тепло, таяло, капало, и вся белизна подтачивалась размокшей чернотой, изничтожалась следами шин, человеческими следами — словом, присутствием... И жалко обнажились облезлые сосны и ели, и потускнел, нахмурился пансионат.
Около пяти часов в холле загрохотали колесные баулы, зазвучало множество разнополых голосов. Я стоял на лестнице, полуспустившись со второго на первый, и смотрел вниз, как они все заходят, толпятся у ресепшена, заполняют листки прибытия. Распыляются по всей площади холла, парочками, троечками, уже знакомые, радостные, возбужденные. Когда-то и я мог быть таким, если бы меня выбрали. Был бы вот в такой толпе себе подобных — радостный винтик каннибальской литературной машины, пылинка в культурном свете, безликий юнит. Хорошо, что не вышло. Лучше буду один, чем таким вот оптом выплюнутым сюда сгустком творческого человечества.
Я поднялся к себе и уселся за свой одинокий, суровый труд, однако же чутко прислушивался, не идут ли выкидывать меня, самозванца, чтобы поселить этих, оптовых. Вероятность была примерно такой, как быть нахлобученным по башке шасси взлетающего самолета. Но я чувствовал не просто случайность, а некую судьбоносность происходящего, а от судьбы можно было ждать любых подножек.
И это произошло. К номеру приблизились голоса, и дверь решительно распахнулась. На пороге стояли. «Двое», — пришла тоскливая мысль. Во всей громаде пансионата двоих поселили именно в мой двухкроватный номер, запрятанный в укромном конце коридора.
— О! — сказал высокий, как башня, здоровяк в пальто, очках, с пышными волосами и аккуратной чеховской бородой. Впрочем, окнул дружелюбно, без недовольства. — Это четыреста восьмой?
— Да, а что такое? — сказал я, поднимаясь. Думая, что денег у меня практически не осталось, знакомых в Москве раз-два и обчелся, а билет куплен загодя в оба конца. Неделю мне просто некуда деться.
— Добрый день, — сказал, выглядывая из-за первого, второй, поменьше ростом, но все же крупнее меня, в длинной расстегнутой куртке, по-лягушачьи щекастый, с весомым животом-грушей. Прической из прилизанных к ушам волос он напоминал провинциального купчика.
Башня приблизилась ко мне с симпатичной улыбкой:
— Геннадий Пантюшев.
Гигант обладал негромким голосом. Глаза через очки смотрели стеснительно, но и твердо. Я пожал протянутую руку, назвал свое имя.
— Алексей Лягунин, — отрекомендовался грушевидный купчик, подавая ладонь.
Растительность на его лице, слегка ленивом, малоподвижном, была жидкой: по китайскому типу бородка и усики. Все волоски можно было, постаравшись, пересчитать.
— Вы писатель или поэт? — спросил Геннадий.
— Да нет... в общем... — Называться писателем в присутствии этих двоих было мне неприятно, недопустимо. — Просто читатель.
— Читатели нам нужны, — сказал Геннадий, оглядываясь на товарища с добродушной и немного самодовольной улыбкой молодости.
Он вернулся в прихожую, повесил на крючок пальто и оказался в клетчатом пиджаке с декоративными заплатами и рубашке «в огурцах». Темные джинсы, белые кроссовки. Все это смотрелось бы интересно на человеке на несколько размеров меньше, хрупкой конституции, а на его большом теле сидело как-то провинциально.
Алексей, не разоблачаясь, вытащил телефон и сел на мою кровать. То есть уже не мою, подумал я потерянно. Глаза у него были спокойные, умные, он держал их под полуприкрытыми веками, шаря пальцем по экрану.
Геннадий пошуровал в сумке, в которой мог бы поместиться я, извлек тапки, переобулся, вошел в комнату и опустился на скрипнувший стул, стоявший рядом с моим (уже не моим) креслом.
— Какое-то недоразумение, — сказал я, поднимаясь. — Спущусь на ресепшен, попрошу меня перевести куда-нибудь. Ошибка...
— Нет, никакой ошибки, я один, — сказал Геннадий. — Алексея заселили в другой номер. Здесь все живут по двое.
— Ох, спасибо, — сказал я с невероятным облегчением, снова садясь. Эмпайр-стейт-билдинг свалил я с плеч. — Но я подумал, вы захотите жить вдвоем.
— Нет уж, спасибо, — возразил Алексей, глядя в телефон. — Я живу с интересным молодым человеком из Питера. А этот зануда из Челябы пускай достается вам.
Геннадий отправил в адрес приятеля негромкое «хе-хе-хе», как Иван Васильевич, который меняет профессию. Пульнул водевильным смешком. Было заметно, что они любят друг друга, несмотря на подтрунивания.
— Вы поэты? — спросил я, благодарный, ободренный тем, что ситуация разрулилась и я не буду изгнан со скандалом.
— Мы молодые писатели, — сказал Геннадий, оглядываясь на товарища.
— Не, писатель только Геныч, — сказал Алексей, туша телефон. — Меня взяли в нагрузку. Посвистеть.
Он втянул свои лягушачьи щеки и засвистел что-то известное из музыкального барокко, с коленцами и фиоритурами. Высвистывал он и правда чрезвычайно ловко, а закончив, шутливо поклонился:
— Бах. Сюита си-минор для флейты.
— Здорово, — ответил я.
Геннадий смотрел на приятеля почти влюбленно.
— Я покурю у вас, не возражаете? — поднялся Алексей. — У меня в номере заколочен балкон.
— Да, конечно, — ответил я, и он, звякнув стеклом, затворился снаружи номера, отделился от нас.
— Странная вещь балкон. Ты вроде снаружи, но и внутри, — сказал Геннадий, вздохнув, когда пауза начала затягиваться, и взбодрил свои красивые волосы пятерней, откинув назад светлую прядь.
Несмотря на приятность и интеллигентность моего соседа, я ощутил неловкость между нами двумя, когда из комнаты удалили третьего. Даже не знаю, в чем тут было дело.
— Так вы писатель? — спросил я. — Вы такой молодой... Вам, наверное, лет тридцать?
— Двадцать восемь. Мне было бы комфортнее на «ты», Евгений. А вас я могу как хотите, на «ты» или на «вы». Знаете, Евгений, честно говоря, я считаю, что писатель сейчас должен быть молодым. Старые писатели никому не нужны. Писатель интересен, пока ему до тридцати. К сожалению, это так. — Он кивнул, и в очках блеснуло, что ни черта он не сожалеет, а именно что рассчитывает запрыгнуть в этот виляющий легкомысленно вагон интересности до тридцати.
Закинув ногу на ногу «четверкой» и держась за лодыжку обеими руками, крупными, но изящными, с ювелирно постриженными ногтями, а может, и маникюром, он рассказывал, что в этом году у него вышла первая книга. Также удалось «пробить глухую оборону “толстых” литературных журналов». Вот уже третий рассказ подряд выйдет в январе в «Огнях Сибири».
Практически каждую свою сентенцию он предварял открывашкой: «честно говоря», «откровенно сказать», «к сожалению», «как бы ни было грустно это признавать», «а я, признаться»... Однако все это, доверительно-бардовское, снижающее категоричность, как бы, наоборот, парадоксально высвечивало его эго безжалостным софитом.
Вернулся с балкона Алексей, впустив струю сырой прохлады с улицы, и сел на стул с опоясывающим подлокотником, переходящим в спинку, догоняя беседу, перебегая своими спокойными глазами с меня на Геннадия. Иногда он вставлял забавные комментарии, он был насмешник. Ему тоже вряд ли было больше тридцати, подумал я, но ему оказалось тридцать три.
— По теории Геныча я перестарок, — сказал Алексей. — Он уже задвигал эту тему, что писатель должен состояться до тридцати?
— Ну, я не совсем так сказал, — заерзал Геннадий. — Конечно, очень талантливый писатель будет интересен в любом возрасте. Но среди нас таких нет.
Это «нас», якобы скромное, вероятно, ставило целью сшибить кегли Алексея, видимо тоже человека с амбицией.
Незаметно наступило время ужина. Мы спустились в столовую, уже захваченную молодыми писателями и писательницами. Их было тут несколько десятков, торчали у шведского стола, — боевой авангард, а завтра прибудет основная армия, всего более сотни, полтораста даже, сказал Геннадий, вытянув из рюкзака, с которым ходил везде, соответствующий журнальчик, отпечатанный организаторами.
— И что вы будете делать? Как все у вас происходит? — спросил я. Мы стояли в хвосте очереди.
— Сидим и по кругу обсуждаем свои произведения. Ты как, Алексей, будешь хвалить или ругать? — Геннадий явно с особой внимательностью прислушивался к своему старшему товарищу. Словно бы мирно посылал партнеру мячик в настольный теннис в надежде, что его отобьют, причем не срежут, а тоже дружелюбно. Он был уже не в пиджаке, а в темно-синем вязаном кардигане на больших пуговицах.
— По обстоятельствам, — сказал Алексей, пожав плечами.
— А я, честно говоря... — Геннадий взъерошил волосы и шумно вздохнул. — Скажу прямо, парни. Я не для того летел сюда из Челябы, чтобы деликатничать. Нет, ну а что? — стушевался он, заметив уморительный взгляд Алексея. — Я ведь не требую, чтоб меня жалели. Дипломатничали. Наоборот, чем больше меня будут критиковать в ответ, тем полезнее. Вообще, я считаю, жизнь слишком коротка, чтоб угождать, и врать, и плясать под чью-то дуду, — закончил он нервно.
И это почему-то было смешно. При молодости имелось в нем что-то крайне архаичное, как если бы ребенок надел отцовские брюки или даже прадедовский сюртук. А к этому прилагалось плохо упрятанное себялюбие.
Сели за столик в центре зала, за колонной. Было непривычно слышать множество голосов, звон вилок и ложек о тарелки. Здесь поселилась жизнь, в этой пустой раковине. Я обратил внимание, что Геннадий — самый крупный человек в этом зале — положил себе на тарелку совсем немного самой простой еды — гречка, куриные ножки, — а менее габаритный Алексей уснастил целый поднос всем подряд, в том числе горкой тарталеток.
Однако Геннадий вонзил зубы в куриную ногу и сразу скинул с себя цивилизацию, предстал бородатым, первобытным мужиком. Впрочем, это впечатление сразу исчезло, лишь только он аристократическим движением салфетки промокнул губы.
После ужина я провел для них небольшую экскурсию по зданию. Показал мой зимний сад, некое помещение непонятной принадлежности, темное, с раздольно разносящимся эхом, — Алексей тут же довольно засвистал, закрыв глаза, как токующий глухарь, — и самый содержательный подвальный этаж: со свисающими с потолка китайскими фонариками, с теннисными столами, с укромными беседками для культурного выпивона, с бильярдом.
При виде бильярда сонливость слетела с лица Алексея, он разгорелся: оказывается, он был игрок.
— Вот как? Признаться, и я поигрываю, — сказал Геннадий не без скрытого торжества.
Они тут же оплатили стол, получили по кию и начали игру. Я понаблюдал за ней минут десять. Уровень был вопиюще разным. Геннадий непрестанно ошибался, досадливо передергивал плечами и рассматривал свой кий, приближая его к лицу, видимо выискивая в нем причину поражений. Алексей же играл азартно, раскованно, бил и забивал много, красиво. Я ушел, отчасти из соображений не быть свидетелем разгрома самолюбивого Геннадия, отчасти потому, что мне нужно было написать пару писем и несколько поддержать в себе угрюмый и плодотворный одинокий настрой.
Геннадий вернулся часа через полтора не в духе — ожесточенно топал и как-то размашисто, дергано, в несвойственной манере двигался по номеру. Мне пришла мысль, что, мирный интеллектуал, в гневе он может быть опасен.
Оказывается, Алексей «расколошматил его в прах и разучил играть».
— Как «разучил»? — не понял я.
— Так и разучил, — ответил Геннадий, сердито морщась, расхаживая по комнате: четыре широких шага туда, четыре обратно. — Сказал, «ты бьешь неправильно». Полез показывать, учить... А я привык так, как привык. И теперь он меня сбил. Разучил. Я теперь не могу ни так, ни этак!
Это звучало очень смешно, однако разозленный вид и гигантские эти шаги, напоминающие о грозной физической мощи моего соседа, заставили меня удержаться от насмешки.
Вскоре в номер стукнул Алексей и прошел в своей куртке курить на балкон, параллельно сказав что-то такое простое, сразу разрядившее напряженность в воздухе. Геннадий на глазах сдулся, мальчишески разлохматил себе волосы, снова улыбка появилась на его губах; что ж, по крайней мере, он не злопамятен...
Потом мы еще около часа — я полулежал на кровати, подставив под висок кулак, Геннадий в кресле, Алексей на стуле — разговаривали о книгах, о любимых авторах. Алексей топил за Чехова. Геннадий соглашался, что это, «несомненно, хороший писатель, но он принадлежит к девятнадцатому веку. А Джойс, по моему мнению, лучший писатель двадцатого века». Он читал его в оригинале, так как сам является неплохим переводчиком и работает на кафедре иняза в Челябинске.
Когда дело дошло до меня, я сказал, что из последнего мне понравился Ричард Йейтс, он малоизвестен, и напрасно.
Оказалось, что Геннадий читал и Йейтса, однако он не произвел на него впечатления.
— Таких писателей много, — сказал он, даже не смягчив это привычной «открывашкой». И добавил: — Я не имею особых предпочтений, поглощаю все без разбора, как мусоропровод. Важно не попасть под чужое влияние, не иметь авторитетов и не быть снобом.
— А вообще, литература вещь несовременная, — сказал я. — На вашем месте я занялся бы стэндапом или танцами. Их, по крайней мере, показывают на ТНТ, а писателей нет.
Около двенадцати — у меня в глазах уже двоилось от усталости — Лягунин встал и попрощался с нами до завтра, а мы принялись готовиться ко сну. Я выпил таблетки, разделся и лег под одеяло. Геннадий сволок с бедер тесноватые джинсы, повесил их на спинку стула, сверху опустил на них кардиган и надолго застрял в ванной — мылся, чистился, плевался...
Выйдя, он пожелал мне спокойной ночи и, сняв очки и разоблачившись до алых трусов-боксеров, улегся на бок спиной ко мне, укрылся и выключил свою натумбочную лампу.
В комнате вспыхнула темнота. Она была живой, наполненной чужим присутствием. Это было непривычно. «Как незаметно пробежал день, — подумал я. — А ведь у меня было на него столько планов: закончить трудную главу, поправить предыдущие. Неужели моей работе конец? Неужели и сну моему конец?» Я вспомнил, как Геннадий рассказал нам о том, что может заснуть в любом положении и в любом месте, невзирая на шум и свет, даже яркий солнечный. Сейчас он лежал не шевелясь — как лег, так ни разу и не двинулся — и мерно сопел, возможно уже погрузившись в глубокий сон.
Минут через пятнадцать я ощутил путаницу мыслеобразов, предваряющую провал к Морфею, на полдороге успев обрадоваться, что перемены не сказались на моей вновь обретенной способности улетать на другую сторону луны. Геннадий и «Дубки» не «разучили» меня.
И только я подумал об этом, как с соседней кровати донесся храп.
Началось будто бы нечаянно — Геннадий отрывисто всхрапнул и затаил дыхание, как бы сам удивляясь этому новому звуку своего тела. Тело его вопрошало окружающую действительность, что она об этом подумает, и, не получив возражений, запустило машину на полную.
Это была целая сложная система: всхрапывание, причмокивание, присвистывание, пристанывание, и громкость всего этого была столь ошеломительной, что я сразу открыл глаза. Я не верил: он так деликатно дышал только что и вообще был столь деликатен днем — я и не подумал, что он способен на такую ночную разнузданность.
Храп звучал спесиво, храп этот вроде как проговаривался о том, что скрывается за благообразной бородкой, промытыми пышными волосами, наодеколоненностью, манжетами, промоканием полных, улыбчивых губ салфеткой, наманикюренными ногтями, стеснительными оговорками... Словно бы натура, скрываемая цивилизацией, вынужденная затаиться под давлением общественного мнения, теперь, ночью, освободилась от этих условностей и что-то говорила мне, вела со мной разговор.
Что она могла говорить мне? Наверное, приблизительно следующее: «Я большой человек. Больше и сильнее очень многих. Я пишу прозу прямо на работе, загружая студентов контрольными, поскольку для меня главное — мои дела, а не чужие проблемы. Я большой человек, занимающийся тонким словесным делом, но это не должно вас обольщать: я крупнее, сильнее вас. Так как я большой человек, мне нужно больше объема в пространстве, нужно больше славы, денег, чтобы обеспечивать удовольствием и топливом свое тело. Если вам что-то не нравится, я даже не замечу этого. Мне наплевать на вашу бессонницу и ваше мнение по любым вопросам, хотя днем я делаю вид, что с этим считаюсь. С дороги, маленький человек сорока лет, ты мешаешь моим молодым шагам. С дороги, или ты пострадаешь».
Я надвинул на голову подушку, твердя себе, что справлюсь с этим. Я справился уже со многим в жизни, ко многому адаптировался, мимикрировал, проник на территорию врага и научился выть там по-волчьи — и с этим ночным храпом, продиктовавшим сей странный монолог, как-нибудь справлюсь.
Однако проходили минуты и десятки минут, а храп звучал все более зловеще, все более разрастаясь и входя в резонанс со всеми предметами комнаты, — казалось, дребезжат плафоны люстры на потолке и содрогаются мелкой дрожью стены, и нервы мои все более натягивались, я был зол и расстроен.
Я высунул голову из-под подушки, лег на спину и засвистел. Я не очень верил в этот способ, считая его действие на храпунов байкой, однако храп вдруг пресекся. Слава богу, подумал я, продолжая свистеть. Просто дул через трубочку губ, без всякой фантазии — чисто утилитарный свист, ни на что не претендующий, кроме как обеспечить мне покой и сон.
Я перевалился на бок, приоткрыл глаза, и свист мой пресекся.
Геннадий сидел на кровати. Лицом к окну, отвернувшись от меня, опираясь на руки. На фоне темного, но сравнительно с комнатой светлого окна обозначалась вертикально поднятая его спина. Эта чернеющая, из сплошной против света черноты неподвижная спина и напряженные, видимо, руки испугали меня. Это был страх от неожиданности: каким-то образом его большое тело, приняв положение сидя, не выдало себя шелестом, скрипом кровати. Это большое тело могло быть быстрым и бесшумным.
Я лживо заспанным голосом извинился, что разбудил его. Он ничего не ответил, посопел и лег — очень ловко для его габаритов, одним движением лег в прежнюю, отвернутую от меня позу и накрылся одеялом.
Долгое время было тихо, сложились идеальные условия, чтобы заснуть, но происшествие это подействовало на меня неприятно, беспокойством зарядило мой мозг, и заснуть я не мог. Ген
- Комментарии