Об авторе
Вячеслав Вячеславович Киктенко родился в 1952 году в Алма-Ате. Окончил Литературный институт имени А.М. Горького, семинар Льва Ошанина. После школы работал на производстве: монтировщиком сцены, сварщиком, экскаваторщиком, а после окончания института — в издательствах, журналах, Союзах писателей Казахстана, России. Автор поэтических книг и переводов, подборок в периодике разных стран. Лауреат литературных премий. Член Союза писателей СССР. Живет в Москве.
17
Из алма-атинской «Студии» Курдакова вышли такие поэты, как Станислав Ли, Евгений Грюнберг, Ауэзхан Кодаров. Они уже начинали публиковаться в «Просторе», а Женя Грюнберг успел даже прославиться как автор стихов одной из лучших песен группы «Наутилус Помпилиус» «Гуд-бай, Америка...» Это был случай, можно сказать, подарок из ранней юности... счастливый или не очень, Бог весть. Только позже Евгений Грюнберг стал поднимать и другие, глубинно смысловые вопросы. И порой подчеркнуто декларировал это, даже самими заголовками:
Завет
Вот и снова являемся мы
И рисуем пресветлые облики,
Потому что среди всякой тьмы
Быть должны белотелые облаки.
Кто нас участи строгой учил,
Взмаху точному и благолепию,
Тот велел понемногу белил
Класть на влажную сажу
и сепию.
Так угодно ему... Потому,
Чтобы видеть пресветлые
облики,
Поспевают в грозовую тьму
Дальнозоркие дикие яблоки.
Огонь
У, как они бьются о стекла,
В смертельной ошибке приняв
Мой свет безысходный
и блеклый
За свой путеводный устав.
Забудешься, в черную бездну
Окно распахнешь невзначай —
Ворвутся, сгорят и исчезнут,
В остывший насыплются чай.
Слепцы, сластолюбцы, страдальцы,
Дрожат и летят без конца...
Их след остается — на пальцах.
Их прах — золотая пыльца.
* * *
Жизнь нелюбимого болезненнее, но
Она полезнее и вдумчивее вдвое,
Пускай присутствуют в ней всхлипыванья вдовьи,
Зато другое у нее кино.
Жизнь нелюбимого душе его дает
Другую, тайную и тонкую работу
И сердобольных чувств без счету...
Такой, душа, ты видела почет?
В ненастный день проведывать афиши,
Где гибнет женщина с заплаканным лицом,
И обязательно заглядывать на крыши,
Где есть антенны с наклоненным,
С болезненным таким и худощавым,
С таким несчастливым каким-то, милым
И беззащитным крендельцом...
* * *
Как славно, как странно, ты тоже луна,
Ты будешь сегодня прекрасно видна,
И с пятнышком глиняным между бровей,
Со странной и светлой улыбкой своей,
Как нежная, сонная, светлая мать,
Ты выйдешь в наш маленький садик сиять.
* * *
От земли ненаглядной к зиме оставалось всего лишь на треть.
Занесенный доверху погост да белесых холмов полоса.
И казалось, рукою подать, и так долго хотелось смотреть,
Как, приблизившись вдруг, навсегда
воцарялись, светясь, небеса.
Это мама за мною пришла. Я стоял, запрокинув лицо,
И душа ожидала уже, собираясь у горла в комок,
Воскресенья любимых своих, незабытых своих мертвецов,
Занесенных в снегах вековых, протянувших кресты на восток.
А Станислав Ли творил, как тушью творят иероглифы, свои краткие лирические зарисовки, кажущиеся набросками... но нет, это законченные картины. Уж тут ни прибавить, ни убавить. А если что-то и декларировал, то чаще судьбинные, этнические вопросы. Он с годами стал одним из лучших русскоязычных корейских поэтов не только Казахстана, его теперь хорошо знают в Корее — как по переводам, так и в русском оригинале. Русский поэт по языку, по сути. А вот форма, однажды счастливо найденная, — органичное слияние японского хокку, корейского шестистишия и русского свободного стиха — по-прежнему остается основой его уникального, ни на кого не похожего стиля. Станислав говорит словно бы сам с собой, задавая при этом мучительные вопросы не только себе, но всему своему народу, рассеянному в изгнании, в многолетней оторванности от родных корней, трагически отделенному от исторической родины:
* * *
Не задумываясь,
Мы учили в школе
Родную речь.
Через тринадцать лет,
Склонившись над анкетой,
Я мучительно раздумываю
Над графой
«Родной язык»...
* * *
Не стало корейских имен.
Остались короткие
Наши фамилии.
И по-прежнему пища
Родная горчит,
И дед
На вопросы о прошлом
Молчит...
* * *
Над рисовым полем отца
Кулик летит одинокий.
И крик пронзительно-сердитый
Качнет мерцание сна...
А в дамбу хлынет
Теплая волна.
И звезды двинутся со дна.
* * *
Сужается горло реки.
Не видно, не слышно
Теченья воды...
Мальчишкой пустил я
Кораблик бумажный,
Но выросла тень
Из песчинок тоски...
* * *
Школьный звонок
Сквозь годы прорвется
Нежданно —
Из сада, где только
Недавно
Шиповник отцвел...
Гляди!
На лицах счастливых
Девчонок из нашего класса
Улыбки еще
не сошли...
* * *
Когда-то...
Я мог дотянуться
До самой высокой звезды!
Сейчас, когда вырос,
Мне кажется это
Смешным, бесполезным занятием.
Увы...
* * *
Я давно не касался вина.
Не тревожил давно
Загустевшую рану...
В мире,
Быстро меняющемся,
Забываю я
Даже тебя...
* * *
Опустело поле...
Серая земля, согреваясь,
Холодеет к ночи.
Я не в силах отпустить себя,
Отойти от одиночества...
Не шумит осенняя вода.
Камыши страшат лохматые.
Стаей бродят псы,
Как волки одичавшие...
И не трогают меня.
* * *
Задержу, задержу
Уходящее солнце
Ладонью...
Верхи камышей
Осыпаются пеплом,
Сгорая...
Теплеет рука,
Но смутно на душе
От прошедшего дня.
* * *
Далеко, за рекой
К нежным звукам свирели
Поплыла душа...
Светлый день отошел.
И небрежным мазком акварели
Кто-то
Месяц вписал
В небосвод опустелый.
* * *
Распустят сады
Бело-розовый цвет.
Сладчайший мед лепестков...
И чутко душа отзовется.
Заплачет она,
Засмеется
И, в танце кружась,
Упадет
На мягкий ковер —
Из опавших цветов...
* * *
Почему Курдаков так притягивал к себе молодежь, и Станистава Ли, и Евгения Грюнберга, и еще, и еще — целую «стаю», говоря его языком? Не просто же умные и глубокие вещи говорил, это умеют и другие. Нет, в его мировоззрении, вернее, мироощущении крылось такое простое и естественное восприятие всего живого, природного, сущего, желание поделиться им, передать его молодым, как правило, одиноким людям, чтобы избавиться им от одиночества и целиком погрузиться в мир, избегнув крайне эгоистического восприятия жизни, столь свойственного юности. И он буквально заклинал:
Будь прозрачен, прозрачен, прозрачен,
Будь навеки во всем растворен,
Будь душою едва обозначен,
Весь как лес, как ребенок, как сон...
18
Когорта, начавшая сплачиваться в период нашей издательской деятельности, в начале 80-х, более отчетливо сложилась и оформилась в 1986 году. В это время я был назначен главным редактором молодежного выпуска журнала «Простор».
То были знаменитые «веяния перестройки» ранней поры. Номер 11 журнала «Простор» за 1986 год — один из первых подобных выпусков в стране... если не самый первый. Но это слишком значимая страница в истории казахстанской литературы, чтобы говорить о ней вскользь. Здесь необходим отдельный сказ. Но перед этим, пожалуй, стоит подвести некоторые итоги нашей (и моей, естественно) издательской деятельности с 1980 по 1985 год.
За эти, еще советские, «плановые», а в нашем издательском смысле — темплановые годы самым сложным было не просто оценить внутренними, независимыми рецензиями авторитетных писателей и критиков стоящую рукопись, написать на нее убедительное редзаключение, но — пробить ее, то есть вставить в тематический план издательства.
Сколько внутрииздательских хитростей, дипломатических переговоров с начальством разных уровней, ухищрений, компромиссов, упорства требовалось от редактора, пересказывать не стану. Знающие профессионалы моего поколения это помнят, знают, подтвердят, а молодые... да поверят на слово молодые — это была виртуозная работа. Но уж если удавалось вставить позицию в темплан, книге был железно обеспечен не только выход в свет, но и приличный тираж, обеспеченный отдельной предварительной работой Книготорга и Книжной палаты. Плюс ко всему — достойный гонорар автору.
А далее — непременная критическая статья о новой книге. Хвалебная или разгромная — дело другое, но факт непреложный: ни одна, особенно первая, книжка молодого автора не оставалась незамеченной. Как может сравниться нынешняя, «свободная» издательская ситуация с той, «тоталитарной»? Даже близко никак. Почти полное равнодушие и молчание профессиональной литературной критики, которой, похоже, почти не осталось в природе. А было... да впрямь ли было, на самом деле было то пристальное внимание критики, читателей к новым именам, книгам? Или — не было? Или, ах, приснилось? Ну прямо романс: «Ах, то был дивный сон...»
* * *
Сны...
Бежевые слоны шуршали в желтых листьях, в крохотных, почти игрушечных чащах. И было страшно, что они их разрушат, словно кукольные домики, эти осенние хрупкие чащи...
Но нет... — шуршали, сквозили, как тени в детстве, отброшенные от огня...
* * *
Перечислять всех изданных мной поэтов за доблестное то пятилетие не стану, главные действующие фигуры нашей славной Когорты уже обозначены, перечислю основные поэтические имена, явленные в те годы читателю: Александр Соловьев, Леонтий Овечкин, Евгений Курдаков, Лидия Степанова, Орынбай Жанайдаров, Виктор Шостко, Татьяна Ровицкая, Станислав Ли, Евгений Грюнберг, Любовь Шашкова, Марина Чекина, Ольга Шиленко, Булат Лукбанов, Вероника Рыбакова, Марина Чуватина...
Вспоминаю имена, и они выплывают, наплывают, как весны, осени, зимы... как в стихах той же Марины Чуватиной:
А вьюга-то какая, вьюга-то какая, гляди!
Снег и с крыш, и с небес — и в пространство летит и летит,
И не холодно вовсе, а как-то спокойно и даже светло,
Будто вход в никуда заметает, метет — и совсем замело.
На нее мне смотреть, мне знакомиться с ней — благодать,
И лицо ей свое, и озябшие руки, любя, подставлять,
И увидеть, как с крыш, из небес, из пространств что-то долго летит,
И услышать, как кружит оно, и вьюжит, и метет, и пуржит.
— Тихо, радость моя, не мешай, помолчи, умоляю тебя и прошу:
Я узнаю сейчас нечто важное очень, я, кажется, еле дышу!
Я в престранной связи с этим снежным пространством
и с этой пристрастной зимой,
А вдали — все туманы, забвенья, и кто-то кивает
огромной седой головой...
Могу перечислять имена еще, еще и еще... но зачем? Многое названо, и, как говорится, «пятилетка выполнена». Даже — перевыполнена. Когда я подытожил свою работу в издательстве, стало ясно: складывается и почти сложилась поистине могучая кучка. Что было делать нам дальше? успокоиться, «опочить» на каких-никаких лаврах? Мы ведь были замечены, отмечены в республике, а некоторые и за ее пределами.
Или — идти дальше?.. Но куда? А вот идти — и все! Просто идти, двигаться вперед, только вперед, «выше и выше», по завету атакующей песни.
Значит, для начала надо было толково обозначить нашу Когорту и попытаться продвинуть ее дальше, поднять на новый уровень.
Кто же ведал, что «самая читающая в мире страна» так скоро и скорбно перестанет ею быть? Кто знал, что ждет судьбу художественных книг, журналов?..
* * *
Руководство тем временем в издательстве сменилось, и, осознав, что выполнил намеченное, я с легким сердцем покинул его. Ушел в открытое плавание, без конкретных планов на следующее место работы. Почти целое лето жил блаженным «вольняшкой», доедая зарплату и гонорары, болтался по горам, по городу, писал...
Воспоминания, диковинные видения неизвестно чего мешались с реальностью, никакой творческой установки или «сверхзадачи» не было и, кажется, не предвиделось. Просто жилось, писалось, выхватывалось нечто, то из сна, то из яви...
* * *
Сон-Красота. Красота — невыразимая какая-то... возникает из уродства, из кривой чьей-то шеи, из кошмарного черепа... возникает в движении к чему-то. И в некий момент становится неописуемо прекрасной, до вздрога во сне, до внезапного осознания — вот же, вот же она, Красота!..
А потом — опять метаморфозы, смещения, наплывания...
* * *
Жизнь, освобожденная от режимного графика, позволяла все более окунаться смутными мечтами в неопределенное будущее, тогда как памятью — в прошлое. Чаще всего не очень еще далекое прошлое.
Жизнь счастливого полубездельника, проедавшего последний гонорар, протекала словно во сне, а картины почти фантастического прошлого-настоящего-будущего, перемешиваясь со сновидческим, выхватывались как из ниоткуда и, будучи высвечиваемы каким-то волшебным фонарем, прихотливо, порой совершенно бессистемно разворачивали в полнейшей творческой свободе, даже в необязательности, казалось, проистекания самой жизни акварельные наброски, зарисовки былого... и уже не всегда отдавался даже себе самому ясный отчет: а впрямь ли было оно, это былое?
* * *
...да и впрямь ли была ты, бездельница, прогульщица уроков, заблудившаяся в городе зверушка? Разнесчастная девочка, которую пожалел...
Стояла мерзла у никчемной, варварски раскуроченной будки, чуть ли не плакала. Стояла тупо и, видимо, давно. Прямо напротив моего подъезда.
Молча взял за руку-ледышку, отвел к себе. Пугливая лошадка, настороженно косящая глазом, диковато уперлась в прихожей. Постукивала, точно мерзлым копытцем, носочком ботинка об пол и не решалась пройти в дом. Пришлось распутывать провод, подносить телефон в коридор. Озябшими пальцами набирала номер, а диск все время срывался, и ты ругалась вполголоса, пока наконец удалось.
Я в кухне разогревал ужин, сквозь стену слушая пустейший разговор с подружкой. Стоило морозиться! Заставил съесть тарелку супа. Согрелась, размякла... прониклась доверием. Сытая, разрумянившаяся и довольная, разглядывала книги на полках.
И — зачастила ко мне. То ли приглянулась библиотека, из которой наугад выхватывала книгу, просила на пару дней. Не то вечерние беседы за чаем...
Какие беседы? Кипучий монолог о друзьях, придуманных романах. Роль моя сводилась к олимпийскому судейству: правильно ты считаешь или нет. Ты всегда была абсолютно права. В основном потому, что не очень-то волновало мое мнение. Захлебываясь от впечатлений, накипевших за день, счастливо кидалась в новую, курчаво набегавшую волну путаных ваших страстей. И совершенно не задумывалась о том, какое мне дело до таинственных хитросплетений ваших чудовищных полудружб, приязней, соперничеств...
Крупные, красивой формы губы неожиданно заставляли предположить потаенное звучание гармонических ладов, сложной гаммы недетской серьезности, взрослости даже в совсем невзрослой, вздорной и плутоватой, как выяснилось, девчонке.
Перепутанная болтовней, перещелканная вечным щебетом, взрослость эта была не чем иным, как тоскливым шевелением пробуждающейся к жизни души. Сонной, ленивой, не по годам инфантильной. Но по напору неряшливо маскируемой беззастенчивости можно было угадать характерец, в который отольется с годами юная, еще охотно извиняемая смесь нагловатой наивности и нестерпимо жадного любопытства — ко всему...
Не сразу осознал я заурядный «юношеский наезд» на предполагаемого покровителя, модный, как выяснилось, в придурковатых кругах золотой — якобы — молодежи, многоразличный в стремительной цельности блуда карнавал, слившийся в пестрый лоскутный клубок.
Разоблачилась маска, само собой, пошловато, спектакль окончился легко и без особенной грусти. Постановочный фарс под названием «отыскать папика» оказался неинтересен, даже и не смешон, как все дешевенькое, ненастоящее.
...маленькая тварь, пригнув плечи, мелкой лисичкой выскользнула в коридор...
В темноте переулка, даже через окно, хорошо было видно, как завился и полыхнул уже не таимый, уже вовсю распущенный хвост: лисье зарево на мгновение вспыхнуло, а потом огненно вильнуло в кустарнике перекрестка... мягко растаяло в темной норе подъезда, куда шмыгнула, уходя из чужой жизни, исчезая вместе с так и непрочитанной, не возвращенной мне книгой...
* * *
Перестройка победно и гибельно шествовала по стране во всем величии отчаянной и одновременно беспечной дури. То весело, то горько — всяко. С одной стороны, долгожданная, особенно в писательской среде, гласность, с другой — тоска почти всеобщего безденежья. С одной стороны, горстка бандюг и хитрованов, напоказ бесившихся с жиру со всеми чадами, женами, любовницами, с другой — бюджетники, работяги, тоскливо сосущие лапу. Денег, даже позднеперестроечных, теряющих вес ежемесячно, не хватало практически всем, исключая воров, мироедов и паразитов.
Прожить на гонорары, особенно не оперившимся литераторам, было совсем нереально. Да и скучно, если по правде, становилось жить этаким вольняшкой, даже с правом не работать, нигде не числиться. А еще и нехватка финансов душила. Друзья мои, обремененные семьями, это особенно явственно чуяли. Сходясь вечерами на наших знаменитых алма-атинских кухоньках, мы все чаще толковали не столько о делах литературных, сколько о возможностях урвать копейку — буквально любым способом. Способов подзашибить хоть немного открывалась пропасть.
Кто-то уже закупал на оптовых складах сигареты ящиками, а потом разбрасывал их в розницу по магазинам.
Кто-то закупал небольшими партиями знаменитую тогда водку «Распутин» — много кто чем занимался. Позднее, в повести «Певчий Гад» о тех временах, я объединил знакомых «предпринимателей», торгашей поневоле, под символическим именем «Товарищ». Повесть получилась смешная и грустная одновременно. Отрывок:
...торговлишкой в трудные годы подрабатывал Товарищ. Не брезговал ничем: брал оптом ящики сигарет, а потом разносил по магазинам, совал «под накладушки» продавцам и продавщицам, без расписки, на чистейшем доверии. И — ни разу не был обманут! Это был феномен того времени — большие акулы растаскивали страну по частям, загребая халявные миллиарды и падая под пулями суровых бандюков, а простые челночники и практически незнакомые продавцы не обманывали. Никогда! Может, за счет них и выжила страна?
И знаменитой тогда водкой «Распутин» (еще не паленой, хорошей водкой) торговал... а уж как жалки были те девчата, весь день топтавшиеся на морозе у своих стихийных прилавочков!
Товарищ чуть не плакал, вспоминая, как он их согревал вечерами, получив выручку. Бывало, прямо на перекрестке, за киоском Союзпечати, согревал их, промерзнувших даже в толстых, с начесом колготках. Как они, уже полупьяные, розовели, хорошели и как по-человечески целовали, обнимали потом, благодаря товарища за ласку, а не только за поставку водки, которая одна и давала им возможность выжить в страшные годы!
И обогревателями в холодную зиму торговал, обогревал синих в своих нетопленых жестяных лавчонках, красивых и, как правило, с подбитым глазом продавщиц (они еще подмигивали понимающе: мол, ясно дело, муж излупил... за дело, конечно... да куда ж денешься? Холодно ж!..).
И «Подарками новоселам» (коробочками с набором шурупов, пробойников, пластмассовых пробок) торговал, и роскошными коврами с обнищавшей ковровой фабрики, отдающей добротный товар за бесценок, торговал... всего не перечислить. Выживал. Выжил. И даже сочинил стишки, почти про себя. Почти по теме:
У меня было шило,
У тебя было мыло.
Но тебе было мало,
А мне мало не было...
* * *
Сказка ложь, но мы с другом занялись делом более серьезным, можно сказать — промышленным, в каком-то смысле даже и стратегическим. Великая страна после распада старых хозяйственных связей напоминала червя, разбитого на части, корчащегося в конвульсиях каждой разрозненной частью, пытающегося как-то собраться, но еще не знающего как. И тут мы с моим другом, также литератором, нашли «изящный» способ хоть в малой части помочь ей. И разумеется, себе.
В Алма-Ате с сороковых годов, после эвакуации промышленности, остались, похоже уже навсегда, несколько крупных военных заводов. Они выпускали многие годы не только военные изделия, но и самую добротную бытовую технику — от стиральных машин до мясорубок. Очень поддерживали горожан. И вот эти заводы встали.
И встали не столько от безденежья, сколько от нехватки комплектующих. Советский Союз был изначально разбит на промышленные секторы — в одном месте производили станки, в другом подшипники, в третьем сверла, ну и так далее. А после развала страны не только республики, но и эти взаимозависимые секторы оказались оторванными друг от друга и долго еще не могли сообразиться, как им жить без плановой экономики, толковой организации производственных циклов.
Тут-то мы с моим другом и подоспели! Договорились с алма-атинским заводом АЗТМ и заводом имени Кирова о доставке им сверл, без которых заводы тихо умирали. А в Киргизии, в соседней с Казахстаном республике, в ближнем от Алма-Аты городе Бишкек (бывшем Фрунзе) так же тихо вымирал лучший во всей стране завод сверл, простаивавший ныне без закупок. В пять утра мы с другом садились в его старенькую БМВ и гнали через степь, через Курдайский перевал прямиком в Бишкек.
И уже в 12 часов дня мы, вальяжные и счастливые от предстоящего благодеяния, входили в контору бишкекского завода сверл. Надо было видеть радостные лица работников, сидевших долгое время без зарплаты, при виде своих благодетелей, алма-атинских богатеев. Откуда им было знать, что мы, сами обнищавшие, назанимавшие из последних сил денег в долг, успели уже конвертировать в ближайшем обменнике вселенские доллары на сугубо киргизские сомы, теперь лишь красуемся перед ними, представ во всем блеске своего благородства? Что рискуем последним и сами крутимся в перестроечном бардаке как только можем?
Но — алма-атинские заводы в итоге нашего «благодеяния» вздыхали наконец и начинали работать! Бишкекские же бедолаги, пусть и не все заводчане, в основном конторские и складские работники, смогли покормить детишек. Не сказать, что мы с другом сказочно обогащались, но это был один из реальных способов выжить в почти нереальном хитросплетении политических козней, в бездарно разоренной стране.
А ларчик открывался просто, проще некуда: на руку нам играла тогда растерянность администрации, пребывающей в смятении, непонимании личной участи, а также судьбы гигантских заводов. Заодно, конечно, и безоглядное пьянство снабженцев, хлебнувших воздуха свободы, вконец обленившихся...
19
Всякому блаженству, даже такому блаженному полубезделью, проходит черед. Наступает пора задуматься о дальнейшем, браться за дела. Но какие? Главное дело я вроде как выполнил, можно даже сказать, перевыполнил пятилетку — издал все, что по хорошему счету должно быть издано. А главное, положил начало созданию Когорты... но дальше?.. Что дальше? Дальше подступали холода...
Да и творческий тот, безумный запой свободы иссякал. Никаких заделов на будущее я не предпринимал, уходя из издательства. Что дальше? Это было неожиданное открытие — жизнь вроде как продолжается, а вот каким образом продолжиться в ней самому, было совершенно непонятно...
И тут неожиданно помог Олжас Сулейменов. И как поэту, которого он на писательских съездах и пленумах называл в первом ряду молодой русской поэзии, и как редактору его книги, за которую я не так чтобы уж очень, но, можно сказать, пострадал. Как, впрочем, почти все предыдущие редакторы этого ни на кого не похожего поэта — в большей или меньшей мере они подвергались репрессиям, увольнениям, выволочкам.
* * *
Вспомнилось, как в самый разгар проблем с Госкомитетом по печати, связанных с изданием книги Сулейменова «Трансформация огня», на экстренном общеиздательском совещании я подвергся лишь устному приказу министра «уволить редактора Киктенко», а также внутрииздательскому выговору с занесением в личное дело. Впрочем, даже до этого не дошло: сочувствующий и Олжасу, и мне, наш директор, незабвенной памяти Калдарбек Найманбаев, заменил выговор с занесением на устную, вполне сочувственную конфиденциальную беседу, а также совет поосторожнее вести себя с волками из вышестоящей конторы.
Недоброй памяти Госкомитет по печати...
Вот уж где воистину гнездились главные, порой дьявольски изощренные вредители литературе! Вовсе не в безвредном для поэтов цензурном комитете. Не разглашай военные, государственные тайны, не указывай воинских расположений, нефтехранилищ — и печать цензора спокойно, без проволочек ляжет на рукопись.
Недаром ходил анекдот, ехидно и кратко иллюстрирующий реальное положение дел. В беседе редактора с чиновником последний авторитетно заявляет редактору: «Цензуры у нас нет. Это я вам как цензор заявляю».
То есть и правда цензуры как таковой у нас практически не было. Но был... был Госкомитет по печати! Наверное, не один захватывающий, а то и детективный роман можно написать о рукописях, загубленных этим страшным в своей таинственности заведением, о сломанных писательских судьбах.
Не стану перечислять всех дорогих мне людей, особенно молодых поэтов, писателей, чье творчество, а то и судьбы были подкошены на взлете. Расскажу лишь об одном, воистину фантастическом приемчике, разработанном кем-то из загадочных безымянных «контрольных рецензентов», состоящих на довольствии при той чумовой конторе. Теперь это покажется диким, а то и смешным, но тогда...
Тогда я издавал свою первую книжку стихотворений «Росла трава». Откуда взялось такое название? Скорее всего, из самого пейзажа города, усеянного в моем детстве камнями, принесенными с гор великим селем 1921 года. К 50–60-м годам ХХ века они еще далеко не все были убраны с улиц, расколоты или свезены в каменотесные мастерские. Так и лежали лобастые валуны в несметном, особенно на верхних улицах города множестве, плотно увитые травой, ползущей от арыков.
* * *
Из Книги «Записки старой алмаатинки» А.П. Рычковой:
Каждый год, когда выдается особенно жаркое лето, просыпается старый, в глубине притаившийся страх: а к чему такая жарища, не к наводнению ли? Господь милует нас уже многие десятилетия, еще и огромная плотина на Медео охраняет, а все равно нет-нет да проснется, зашевелится в душе забытый ужас...
Мне было четыре годика в 1921 году, но я хорошо помню тот летний день, с которым связано страшное слово «наводнение». Не короткое слово «сель», а именно тягучее, вязкое — «наводнение». Наваждение какое-то...
Вообще, две напасти постоянно угрожают городу — сель и землетрясение. Землетрясений пережили множество. Слава Богу, небольших, без разрушений. И даже свыклись с ними — ну, потрясет минуту-другую, отпустит.
А вообще, странно, что никак не воспользуются у нас давнишними открытиями знаменитого земляка, инженера-строителя Андрея Павловича Зенкова. Ведь все его здания выдержали испытание, остались невредимы после сильнейшего землетрясения 1911 года. Строил он дома на высоком фундаменте, с большими подвалами подо всем зданием. Изобрел особую кладку брусьев, прочно вязавших весь корпус строения крест-накрест. В итоге самое большое деревянное здание в мире — высоченный Вознесенский собор остался цел-целехонек в почти полностью разрушенном одноэтажном городе. А вот на соборе даже стекла не потрескались. Тогда как все одноэтажные домишки (только не зенковские) рухнули.
Все это известно, непонятно другое — он ведь придумал укреплять строение очень недорогим и легкодоступным средством: вырывается глубокая траншея, опоясывающая строение, а потом засыпается землей. Вот и всё. Но именно этот ров, засыпанный мягкой землей, перехватывает сейсмические волны. Почему не делают так сейчас? Ведь даже готовые уже здания можно опоясать рвами, предохраниться от напасти. Вот нашла в старых вырезках любопытные отрывки:
«...Наблюдательный ум человека, его энергия, гений творчества, покоряющий стихийные силы природы, уже теперь вселяют надежду, что стихийная сила землетрясений не страшна грандиозным постройкам человека...»
Архитектор Андрей Павлович Зенков. «Семиреченские областные ведомости». 1911 год
«...Если бы строитель
- Комментарии
