Срок работы пробной версии продукта истек. Через две недели этот сайт полностью прекратит свою работу. Вы можете купить полнофункциональную версию продукта на сайте www.1c-bitrix.ru. Кучинский веретень
При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    Кучинский веретень

    Кучинский веретень

    Поэзия и проза
    Июль 2020

    Об авторе

    Александр Сизухин

    Александр Петрович Сизухин ро­дился в 1947 году в подмосковной Салтыковке. После 8-го класса поступил в Московский радиомехани­ческий техникум, по окончании которого сразу же отправился служить в ряды Советской армии. Отслужил три года и после армии учился на вечернем отделении факультета русского языка и литературы Московского педагогического института имени В.И. Ленина. Первый рассказ был опубликован в «Енисейской правде» в 60-е годы. Печатался в сетевых журналах «Се­тевая словесность», «Камертон», «Ве­ликоросcъ», «Живое слово», в журнале «Сибирские огни». В издательстве «Авторская книга» изданы сборники рассказов и повестей «Плен времени» и «У берега любви». Живет в Подмосковье.

    Глава 1

    Керосин

    Блести, звезда моя, из дали!
    В пути года, как версты, стали:
    По ним, как некий пилигрим,
    Бреду перед собой самим...

    Из поэмы Андрея Белого
    «Первое свидание»

    Горки, холмы, всхолмия — вьюном петляет, крутится среди них Пехорка; бормочет речушка разноцветными камушками речушку, а из-под арки железнодорожного моста, будто из горла подземного, вдруг прыснут на волю солнечные зайки, напугавшись электрички, вспорхнут над водой на красных плавниках красноперки, спрячется в тень волос-водорослей осторожный голавль. Промчалась, простучала колесами электричка мимо — в Москву, в Москву!

    А рот каменный не закрывается и плюется камушками.

    Лето, каникулы, река настоящая, от дома далеко, километров пять, — от дома на берегу пруда Серебряного. Стоит дом, стоит и не движется теплая вода в пруду, спят золотые караси в тине, горят золотом одуванчики в канаве — золото в лазури. Мальчик в китайских кедах на босу ногу не читал еще:

    ...О поэт — говори
                  о неслышном полете
                                  столетий.

    Мальчик пока не слышит полета столетий, но видит и впитывает золото в лазури — душой, — золото в лазури.

    На лазурных куполах Николо-Архангельского храма, где Мальчика крестили, сияют золотые звезды...

    Оседлав трофейный немецкий велик — дамский, мамин, — покатил Мальчик в Кучино. Там Пехорка, там настоящая река, и в ней другие рыбы, не золотые караси, там — сверк уклеек серебряных, плотвиц красноглазых, окуней полосатых.

    Мальчик изучил карту: Пехорка впадает в Москву-реку, Москва-река — в Оку, Ока — в Волгу, а Волга — в Каспийское море. А дальше — пустыня, пески, Персия...

    Носовиха, мостовая в Кучине, мощенная желтыми, лобастыми булыжниками, ведет прямо на восток, упираясь в Щит Золотой, блестят влажные от росы дорожные камни, синью синеют, отражая небо — золотом в лазури, золотом в лазури. Капли пота — алмазиками на ресницах. Мельк золотых спиц в колесе, летит велик под гору к Пехорке...

    Тридцать лет тому назад, в конце декабря 1930 года, в Кучине сгорела электрическая подстанция. Кучинские насельники остались без света.

    Темен и хладен, горбился дом в новогоднюю ночь. Да еще старичок хозяин, Николай Емельянович Шипов, заболел крупозным воспалением легких. Жена, Елизавета Трофимовна, с ног сбивалась, ухаживая за болящим, а хлопоты по хозяйству навалились на плечи жильцам: Клавдия Николаевна топила печь, что-то стряпала, Борис Николаевич работал в саду со снегом, ходил в Салтыковку за керосином, там выстраивались огромные, доходящие до четырехсот человек, очереди. Хвосты.

    Керосин привозили не регулярно, и Борис Николаевич даже собирался доехать до редакции «Правды», чтобы рассказать о местных беспорядках в снабжении жителей керосином.

    Борис Николаевич вышел во двор и, чтобы хоть как-то согреться, принялся чистить снег. Это было одно из любимых его занятий, однако старичок хозяин не одобрял жильца, когда тот подкидывал снег к дому и старался насыпать побольше и даже выше фундамента.

    — А в оттепель-то бревна загниют, Борис Николаич, — делал замечание старик.

    — Но послушайте, угол совсем и так гнилой... Холодом же по ногам несет.

    — Вот свой и засыпайте, а мой нечего! — ворчал старик, хватал лопату и откидывал снег от бревен, но только от своего угла.

    Нынче упрямого старика рядом не было, и Борис Николаевич цапко кидал лопатой рыхлый снег к дому.

    «Все теплее будет... и так дров почти шесть сажень уходит... и керосин надо экономить...» — размышлял он, охлопывая лопатой сооруженную белую завалинку.

    Физическая работа, как всегда, немного успокоила, но перед глазами все всплывала безобразная сцена, приключившаяся в салтыковской керосиновой лавке.

    Отстояв в «хвосте» полтора часа и дойдя наконец до прилавка, Борис Николаевич водрузил два бидончика перед продавцом.

    — В одне ррруки пол-литррры тока, — рыкнул керосинщик, скосив хитрые глазенки на бидоны.

    В «хвосте» черными бабочками запорхали голоса бабьи:

    — Правильно... Ишь какой, два бидона припер...

    — Не отпускайте ему...

    — Всем должно хватить...

    — Но я писатель, Андрей Белый. Вот же. — Борис Николаевич достал бумагу с печатью поссовета, где указывалось, что писателю Андрею Белому (Б.Н. Бугаеву) полагается квота на два литра керосина в месяц, и протянул ее продавцу.

    — Ты мне бумагой в морду не тычь! Мне ты хоть белый, хоть черный! Сказано пол-литры в руки — значит, пол-литры... Ступай отсюдова, людей не задерживай! — Керосинщик опрокинул сверкнувший желтым боком мерный латунный черпак в первый бидон. — А энтот, — он стукнул пустым черпаком по второму, — забирай, беляк недобитый...

    Писатель размахивал руками, кричал, возмущался, стучал палкой, чуть не опрокинул бидончик с этим злосчастным «пол-литром», но так и ушел, ничего не добившись.

    Почистив дорожки, Борис Николаевич вернулся в дом. В комнатах было прохладно, за перегородкой хрипло дышал умирающий хозяин.

    Клодя ставила самовар. «Да, да, Клодинька, чаю горячего хорошо... выпьем...»

    Он прошел к своему рабочему столу и, пока зимние сумерки позволяли писать, принялся за письмо Разумнику Васильевичу:

    «2 января 1931 года.

    Дорогой друг,

    не опишешь моей жизни, ибо она была за эти полтора года каторжный и, может, не нужный труд; а немногие часы досуга нерадостные думы о том, где бы чего достать для поддержания самой скромной, небуржуазной жизни; изволь умственно работать в Кучине, когда вспыхивают вместо электричества темно-багровые “источники мрака”, или лампочки в 30 свечей, равные по свету 1/5 обычной свечи; такова кучинская электрофикация; свечей же — нет; “источники мрака” уже так расстроили мне глаза, что полуслепой; если так будет продолжаться, то ослепну, и электрической станции остается предъявить иск за то, что она меня своей “электрофикацией” лишает орудия производства, зрения; да и то: догорали последние лампочки; написал прошение о том, чтобы мне выдали лампочки, ибо работаю к сроку; выдали ордер; на вопрос, где по нему получить, барышня усмехнулась: “Попытайтесь на Сухаревке!” Для чего же ордер? Из ордера не струится источник света; на Сухаревке можно без ордера получить; но я Сухаревку ненавижу, да и мне нет времени нестись на Сухаревку... Вот вам и ордер! Вы спросите, почему не жгу лампы? Фитиль на исходе — раз; экономим керосин — два; керосин идет на отопление вечно мокрого угла; если его не сушишь, через 3 часа покроется слезой, будет нести в ноги, и загниют переплеты книг; керосин идет на осушку; кучинский домик сгнивает. Спросите, почему нет ремонта? У моих стариков денег нет; и — боятся, что отберут дачу, если отремонтируют. Во всем Кучине панический ужас ремонта.

    Вот Вам одна из забот вне трудов; натрудив глаза “источником мрака”, бросаешься сушить угол!

    Теперь “источники мрака” погасли, ибо сгорела станция; и нарочно: именно с этого момента из Кучина исчез керосин; надо бегать в Салтыковку — ловить момент, стоять в хвостах.

    Я занят и полуболен. Елизавета Трофимовна — в хвостах; и тоже полубольна; у Н.Е. грудная жаба; ему 70 лет. Итог — в Кучине не проживешь; это — вывод двух лет; люблю Кучино, а здоровье и силы не позволяют: сырь, холод, мрак...»

    Впотьмах буковки прыгали, путались, а когда и вовсе стемнело, Борис Николаевич, уже не разбирая ни строк, ни букв, отложил лист.

    Из-под стола несло холодом. На куполок лысой головы нахлобучил он бархатную шапочку.

    — Клодя, — позвал жену. — Клодя, подай мне носки... мерзну.

    — Боря, у тебя же двое надето...

    — Неси еще... и чаю, Клодя, чаю!

    Рыба не клевала. Никакая не клевала — ни красноперки, ни уклейки, ни пескари, ни окуни. Мальчик перенасаживал червяка — вместо побледневшего в воде он доставал из жестяной коробочки свежего, ржаво-кольчатого, скользко-вертлявого, вздевал на крючок, тщательно маскируя жало, и вновь забрасывал снасть подальше. Поплавок сносило течением к берегу, Мальчик забрасывал вновь, и снова поклевок не случалось, а через полчаса такая рыбалка надоела.

    Он прошелся берегом вниз по течению, потом присел на старый пенек, который вынесло, наверное, весенним половодьем, и просто смотрел на воду, как из-под моста, с переката, где вода бурлила и пенилась, плыли белые пузыри, как сносило их течением к правому берегу. Здесь течение замедлялось, и дна уже совсем не было видно — река, будто вознамерившись отдохнуть, сотворила омуток. Мальчик заметил, что из темной глубины, из-под самого берега, к поверхности поднимаются рыбы и хватают пузыри губами.

    Солнце всходило все выше, отчего роса и земная влага начали испаряться, а пространство вокруг, вибрируя, заполнялось волнами эфира. И вдруг из этих эфирных вибраций появилась девочка в пестреньком ситцевом платьице, с красной авоськой в руках — в сетке косо лежал батон белого горчичного хлеба.

    Посмотрев на Мальчика небесно-голубыми глазами, она спросила:

    — Рыбу ловишь?

    — Сижу просто, — выдавил нехотя из себя он. С недавних пор Мальчик начал чувствовать, что ему стало трудно разговаривать с незнакомыми девочками, даже и с одноклассницами едва подбирал слова, испытывая необъяснимое волнение.

    — А удочка зачем?

    — Ловил... Клева нет.

    — А на что ловил? — продолжала заинтересованно девочка.

    Ее голос странным образом волновал, звук не был похож на писклявый, девчачий, а будто журчал, как речка на перекате, в нем уже слышалась какая-то грудная, женская загадочность, и ему хотелось, чтобы он звучал и звучал, не переставая и волнуя.

    — На червя.

    — Ну и зря, тут надо на хлеб. — Девочка показала неожиданную осведомленность в таком специфическом для девочек вопросе. Она продолжала: — Брат ловит здесь только на хлеб или на слепней. И всегда с рыбой возвращается.

    — Да я с собой хлеба не взял... и слепни еще не летают, — оправдывался Мальчик, не сводя с нее глаз.

    — Я тебе отломлю. — Она достала батон, оторвала горбушку и протянула рыбаку. — Вот, попробуй... обязательно поймаешь.

    — Спасибо, — сказал он, ощутив при ее приближении тепло, оно было похожим на то, когда приходил он с мороза домой, открывал дверь, и тогда пронизало его такое же. Но сейчас от этого тепла еще, будто изнутри осветив душу, вспыхнул фитилек. От неожиданности даже голова закружилась.

    Девочка сунула батон обратно в авоську, и он понял, что она сейчас уйдет. Уйдет, и он не услышит ее голоса, не увидит небесных глаз ее, не вздрогнет от прикосновения руки ее — никогда? Нет же, это невозможно. Но почему — невозможно? Что за ерунда... Какая-то... девчонка. Но ее вовсе не хотелось называть девчонкой. А как? Она? Ну да, только так — Она...

    — Ладно, пойду, — сказала Она и направилась в арку под мост, а перед тем как скрыться, обернулась и прокричала: — На хлеб лови-и-и!

    Звук, усиленный каменной аркой, эхом долетел до Мальчика, но в следующее мгновение наверху опять просвистела электричка, растворив в пространстве голос незнакомки.

    Она исчезла, будто и не было ее, и фитилек внутри увернули, как в керосиновой лампе.

    Пехорка только журчала.

    Вторую неделю в Кучине не было электричества: электростанцию так и не починили. Борис Николаевич бегал «по делам» — в поселковый совет насчет керосина, в Салтыковку на рынок — раздобыть каких-никаких продуктов, расчищал двор, таскал в дом дрова; комом снежным множились «дела», но работать — писать Андрей Белый, привыкший делать это по ночам, не мог.

    Навалилась мерзь, которую не стряхнуть, не разгрести, как лопатой снег. В короткий светлый промельк дня успевал написать лишь несколько строк в дневник. Борис Николаевич перелистнул последние страницы.

    «Воскресенье 28 декабря, Кучино, 1930 год.

    Мороз 22°, 1930 год кончается явной агонией. Боже, сил больше нет, опять подкатывают ужасы 19-го года, уже в деревне тиф, Москва полна больными, света нет, топлива нет, пищи нет. Какое-то дьяволово колесо. Для чего люди пережили лишения 19-го года, чтобы через 10 лет без всяких видимых мотивов опять попасть в ужасы голода, холода и болезней? Полгода гоняют писателей по заводам. Редакции полны никчемными очерками. Художественной продукции нет. Наконец, Сталин сказал: “Я читаю Шекспира, Шекспир хороший писатель”. И вдруг — стой: не гнать писателя от письменного стола. Для чего же было городить чепуху полгода? Какие-то Митрофанушки не верят умам мировым, до всего доходят “своим умом”, производя нелепейшие опыты, стоящие жизни, здоровья; на чужих костях решают простенькие логические задачи. Надо было Есенину повеситься, Маяковскому застрелиться, чтобы вспомнить, что и Шекспир имеет право на письменный стол».

    «5 января, понедельник 1931 года, Кучино.

    Приехала милая. Кончаются 12 дней, за все эти дни — тошнило от мысли, что был в зоне праздников. Какие праздники! Для 150 миллионов населения СССР — праздников нет, ни во внешнем, ни во внутреннем смысле. Живу неделю нерешенным вопросом. За 12 дней мой грипп, кашель К.Н., грипп у Ел. Троф., сгорела электр. станция и дней 8 мучает керосинщик, к которому надо таскаться на дом. Вот и все праздники...»

    «9 января, пятница, Кучино, 1931 года.

    Вот кто наша сельская власть, перед кем мы стоим как дрожащие твари, кому платим, кого ловим в учреждениях, кто нас пасет в Салтыковке и Кучине. Идешь в учреждение и дрожишь, ибо на внятный вопрос получаешь ответ на обезьяньем языке. Я понимаю язык русский, язык газетный, язык литературный, язык декадентов, язык Маяковского, язык крестьянина любой губернии, ибо с крестьянами всюду говорил, я понимаю язык рабочих. Но когда со мною начинают говорить на обезьяньем языке, я не понимаю и пугаюсь, ибо не знаю, что происходит под черепной коробкой переряженных в коммунистов зубров, мне любезно подставленных как моя ближайшая власть, от которой зависит меня ограбить или наградить...»

    И начинался тридцатый год не лучше, чем заканчивался:

    «1 января 1930 года, среда, первый час.

    Господи, Боже мой, встречаем не новый год, а новый период. Два маленьких, слабых существа спят, схватясь за руки, и поднимают к Тебе, Боже, с мольбою глаза и просят, просят, просят: “Облегчи, Господи, тяжести, которые падают на плечи поминающих имя Твое, и нас помяни, и нам помоги. Пошли тишины, кротости, любви и смирения, чтобы мы, прислушиваясь к Тебе, к себе, друг к другу, к близким по духу, ко всем верующим в Тебя, ощутили бы, Господи, себя в Твоей церкви невидимой, и чтобы связь между твоим миром и «миром сем», в котором мы заключены, не обрывалась!” С той, которая мне все, стоим на острие перегиба и чувствуем всю нашу малость и все наше бессилие. Но и в малости и в бессилии поминаем Тебя. “Ей, гряди, Господи!” “Сподобься нас услышать”...

    “Гряду скоро”.

    С такими словами пережили мы 1930 год».

    Но жили так далеко не все. «Острие перегиба», которое видел Борис Николаевич в стране, назвали «великим переломом».

    В Москве, в Гендриковом переулке, на квартире Маяковского и Бриков, за два дня до Нового, 1930 года собралось много народу. Нет, собравшиеся не надумали праздновать Новый год заранее, но решили достойно отметить двадцатилетие работы великого Владимира.

    Гостиную украсили афишами и плакатами, к потолку от стены до стены прикнопили самодельный транспарант «М-А-Я-К-О-В-С-К-И-Й».

    Народу прибавлялось. Из гостиной вынесли стол, рассаживались на диванах с матерчатыми спинками вдоль стен. Шум, гам, веселье. К ночи, после спектаклей, подтянулись артисты, пришел Мейерхольд с коробкой костюмов и реквизита; писатели, поэты и чекисты примеряли костюмы и маски. Действом руководил Лев Кассиль.

    Пришел Яков Саулович Агранов — милый Яник, — черным, чекистским глазом оглядел строителей нового мира, стянул в ниточку тонкие губы: все — здесь, все свои, и даже соперницы-подруги Лиля и Вероника, как всегда, блистают нарядами и кружат головы дорогим парфюмом, Брик Ося в уголке. А посередине комнаты на табуретке сидит поэт-футурист Вася Каменский с гармошкой в руках. Наконец внизу громыхнула обитая железом дверь, на лестнице послышались тяжелые шаги и звонкий постук палки.

    — Сарынь на кичку! — заорал футурист Вася и растянул мехи гармони.

    Сарынь радостно заголосила:

    Владимир Маяковский,
    Тебя воспеть пора.
    От всех друзей московских
    Ура, ура, ура!..

    Дирижирует Семен Кирсанов. Кантата продолжается, тринадцатый апостол, пытаясь сохранить серьезность, таки растягивает рот в улыбке.

    Кантаты нашей строен крик,
    Наш запевала Ося Брик.
    Владимир Маяковский,
    Тебя воспеть пора.
    От всех друзей московских
    Ура, ура, ура!..

    На середину комнаты выносят стул. Маяковский садится на него верхом. Мейерхольд венчает голову поэта большой маской КОЗЛА из папье-маше. Маяковский радостно блеет.

    Тощий Коля Асеев изображает критика-зануду:

    — Уважаемый товарищ Маяковский! Как мне ни неприятно, но я должен приветствовать вас от лица широких философских масс: Спинозы, Шопенгауэра и Анатолия Васильевича Луначарского. Дело в том, что творческие силы пробуждающегося класса должны найти своего Шекспира, своего Данте и своего Гёте. Его появление детерминировано классовым самосознанием пролетариата. Во-от, да-а-а... Если этого не произойдет, то искусство, может быть, действительно споет свою Лебединскую песню. Однако мы не пессимисты ни в малой степени. Пример тому конгениальность вашей поэзии, которая, будучи субъективно абсолютно солипсична, объективно может оказаться и коллективистичной при изменившейся ситуации реконструкции нашего социалистического МАППовского хозяйства...

    Пили шампанское, до слез хохотала Лилечка, сверкая с жаровни лица маслинами глаз; Маяковский козлом блеял.

    «Великий перелом» состоялся.

    В Воронеже Андрей Платонов «великому перелому» вынес приговор «Котлованом».

    В Париже Марина Цветаева в апрельской «Однодневной газете» от 24 апреля 1930 года прочла: «В гробу, в обыкновенном темном костюме, в устойчивых, грубых ботинках, подбитых железом, лежит величайший поэт революции». Потрясенная Цветаева пишет прощальный цикл стихов:

    В сапогах, подкованных железом,
    В сапогах, в которых гору брал —
    Никаким обходом ни объездом
    Не доставшийся бы перевал —

    Израсходованных до сиянья
    За двадцатилетний перегон.
    Гору пролетарского Синая,
    На котором праводатель — он...

    В год «великого перелома» из платоновского «Котлована», как из гроба, торчали ботинки с косыми железными набойками «неутомимого каменщика социалистической стройки», «величайшего поэта революции»...

    Борис Николаевич отложил дневник, побарабанил пальцами по столу:

    — Да... так-с, сваляшина-разваляшина.

    В ворохе бумаг на столе вдруг выцепил взглядом письмо, так и не отправленное неделю назад Разумнику Васильевичу. Пока совсем не стемнело, решил дописать:

    «10 января 1931 года.

    Дорогой друг,

    письмо оказалось недописанным. Прошло 8 дней; они были заняты беганьем по керосинным делам. Только сегодня получили керосин; и думается, потому, что 2 раза был у керосинщика и даже написал ему письмо, что имею намерение в случае продолжения керосинного безобразия отправиться в редакцию газеты “Правда” с просьбой обратить внимание на вредительство в районе Салтыковка — Кучино (он жаловался на Реутово); как бы то ни было — керосин появился. Устал я в Кучине от головотяпств и вредительств; в учреждениях здесь густая смесь из мещанства и головотяпства. Как дело дойдет до поселкового Совета или кооператива — покрываюсь холодной испариной...

    Как конкретный курьез, который заодно хотел свезти в “Правду” (я серьезно решил было жаловаться на расстройство керосинного транспорта с момента исчезновения электричества), — как курьез приведу один факт. В позапрошлом году с меня взяли налог самообложения 27 рублей; в прошлом — 193 чуть не содрали, то есть на 166 рублей увеличили. Я обратился к юрисконсульту “Федерации”; он обратился в Салтыковский поселковый совет с просьбой мотивировать такой налог. И вот какой ответ был получен; привожу его; иные слова привожу начертанием, ибо их не разбираю.

    Вот ответ: “Snpицы (переписываю начертание) кто платит подоходной н-о-л-о-х у финспекторов и инислым тык теримодим (привожу начертание) селхознологе 35% по 20 рублей ны едокы (?!?) с облжимои (?!?) сумы все члины ортелий и писытили робятиющ (?!?) на процытах и получимый Гонорар (почему с большой?) за даною книгу согласно справочник по самооб... (не могу разобрать) посылкой московаог. округы. Подписи А.В. Клыков и С.В. Свойкин (не ручаюсь за фамилию) утверждон Вциком Нар. Ком... (далее невпрочет)”. И подпись председателя финансового отдела поселкового совета.

    Вам, как любителю Щедрина, посылаю перл, который все-таки думаю послать в “Правду”.

    Но грустная сторона юмора — 12 дней мы сидим в мраке, стоим в керосинных хвостах; мысль о керосине отстранила все прочие. А Клыков и Свойкин, который “утверждон Вциком Нар. Ком.”, тем временем замышляют новый налог мне — уж не в тысячу ли рублей, ибо для них “члины ортелий и писытили”, робятиющ на процытах (прочитываю “работающие на процентах” — ?!?), очевидно — пушнина, за которой они охотятся.

    Дорогой друг, все круто обрываю: надо же отправлять письмо.

    С Новым годом!»

    День мерк, мрак полз в дом, потрескивали в печи дрова, Клодя принесла чаю. У хозяев за перегородкой бормотала у постели больного Елизавета Трофимовна.

    Борис Николаевич, чаю пригубив:

    — Клодя, помнишь у Саши: «...и идут без имени святого все двенадцать — вдаль. Ко всему готовы, ничего не жаль...»? Это они, те самые... двенадцать, расплодились, чирьями гнойными вздулись, нынче-то везде они... они явились... Саша понял тогда... и ушел... сам.

    Клавдия Николаевна внимательно посмотрела на него — озябшего, склоненного, натягивающего третий шерстяной носок на ногу, в кругленькой бархатной шапочке на голове, бесконечно милого — то ли мужа, то ли большого ребенка — и тихо сказала:

    — Боренька, я чувствую так же... Нам надо уезжать из Кучина... здесь жить... невозможно.

    Так заканчивался 1930 год, да и начался он в старом доме Шиповых не ахти радостно. И даже выход в ЗиФе книги воспоминаний Бориса Николаевича «На рубеже двух столетий» недолго грел автора. Холодный дом-корабль с многочисленными щелями и пробоинами требовал постоянного притока средств на ремонт, на отопление, на керосин, которыми писатель Андрей Белый не располагал.

    Он работал над «Масками», третьей частью романа «Москва». Попытки опубликовать хотя бы отрывки успехом не увенчивались. Отказывали вежливо. «Дорогой Борис Николаевич! Я с величайшей грустью, — писал Белому редактор издательства «Недра» Николай Семенович Ангарский, — должен сказать, что этот отрывок для “Недр” не совсем подходит. Я несколько раз прочел и многого не мог осилить. Хороши отдельные места, а в целом... А я ведь имел в виду дать вашу вещь как “гвоздь”, как ударную. Очень прошу, не сердитесь».

    «Гвозди» у Андрея Белого не получались. Клыков и Свойкин из Салтыковского поселкового совета второй год присылали квитанцию о незаплаченном «налохе» самообложения в 104 рубля...

    Мальчик скатал хлебный шарик, насадил его на крючок и забросил снасть в омут, ближе к противоположному берегу. Тут же рыба и клюнула, он подсёк, вытянул леску — на крючке серебрилась плотвичка. И началось: он еле успевал насаживать хлебные шарики и подсекать, рыбки клевали одна за другой — за полчаса он выловил с десяток, среди них были даже несколько густерок и пескарей. «Вот это да! — думал Мальчик. — Хлеб какой-то волшебный. Такой клев, такой клев!» Чтобы проверить эту мысль, он насадил на крючок червяка и забросил снасть — поплавок умер.

    И вдруг откуда-то сверху, из-за спины Мальчика, в воду скатились несколько камешков — бульк! бульк! бульк! Он обернулся. С железнодорожной насыпи, из-за сараев, к нему? — ну да, конечно, а к кому же еще! — направлялись трое.

    Впереди, возглавляя компанию, спускался как-то боком смуглый, кучерявый малец, не то цыган, не то азиат, с папироской во рту. Был он по возрасту самый старший; обочь, позади чуть, — помладше, вертлявый, руки-ноги которого двигались будто на шарнирах; а замыкал кодлу совсем маленький, на кривых, тонких ногах, отклячив задницу и живот выпятив, с непомерно большой головой — рахит. Первые два были серьезны, «рахит» лыбился во всю слюнявую пасть и из-под гнойных, слипшихся ресниц гадил глазами. Разнорылая шобла спустилась к реке и окружила Мальчика.

    Вертлявый заглянул в бидон с уловом:

    — Гля, Пушкин, он сю рыбу нашу выловил!

    Смуглый сплюнул папироску:

    — Ну да?

    — Х-хадом бу! — глотал вертлявый звуки. Он поднял бидон и, бултыхнув содержимое, поднес главарю.

    Тот, как и положено старшому, ответил не сразу — он запустил руку внутрь и оценил улов:

    — Ого! — Потом принял решение. — Чё, молодец... Клёвая ушица будет... нам.

    Смуглый передал бидон с рыбой вертлявому.

    — Аха.

    Мальчик молчал. А что он мог сделать? Их трое, а он один, чужой здесь, никого не знает.

    — Хля, Пушкин, и велик у ехо...

    — Вижу. Тока велик не годится — бабий, срамота. Это он пускай сам на ём ездит... Слышь, рыболов, хватай ноги в руки и чеши отсюдова, пока я добрый!

    Заржали в три рожи.

    Мальчик побледнел. Нет, не от испуга, но от бессилия что-либо предпринять. Спина под рубашкой противно взмокла. Он хотел было свернуть удочку, но смуглый заорал уже:

    — Тебе што сказано, козел? Вали, пока цел! Бамбук оставь!

    Вертлявый уцепился за конец удилища и дернул к себе. А когда Мальчик наклонился, чтобы поднять велосипед, сзади к нему подкрался «рахит» и зажатым в руке камнем тюкнул его по затылку...

    В гору — не под гору ехать. От обиды сердце колотилось в ребра; шишку на затылке щипало соленым потом, и Мальчик решил в гору пройти пешком, а то уж очень трудно давить на педали. Ноги от напряжения дрожали.

    На обочине канавы он сорвал лист подорожника и, ведя велик одной рукой, другой прикладывал листок к шишке. Она все росла и на ощупь казалась теперь с полсливы. Он посмотрел на лист — на нем ржавыми размазами отпечаталась кровь. Он сорвал свежий и вновь приложил к шишке. Так проделал несколько раз, пока кровь не перестала оставлять следы.

    Вернувшись домой, он поставил велик в сарай, прислонив к поленнице. В сенях сильно пахло керосином, хотя никто ничего не готовил. Мальчику запах керосина нравился, он даже не знал почему, но этот запах волновал и казался вкусным. Он осмотрелся, чтобы понять, откуда запах исходит, и увидел на пороге, у двери, два пустых, с открытыми крышками бидона. «А-а-а, керосин закончился», — понял он.

    Навстречу вышла мама.

    — Ну как улов? — спросила.

    — Никак... ничего... — И, помедлив, добавил: — Совсем не клевало...

    — Сходи-ка за керосином, а то мне и обед разогреть не на чем. И бабушке купи тоже. А, — вспомнила мама, — и свечей еще купи, сегодня весь день свет то включают, то выключают. Вот сейчас нету.

    — А зачем свечки-то? Лампа же есть керосиновая.

    — Пусть будут, на всякий случай... Еще не известно, насколько времени отключили. — Мама протянула Мальчику деньги.

    В керосиновой лавке дядька-керосинщик сидел за прилавком и разгадывал кроссворд. Покупателей не наблюдалось, керосинщик скучал, а Мальчику обрадовался.

    — О, молодой человек, заходи, заходи, — встрепенулся продавец. — Скажи-ка, паря, кто будет вратарь, последняя буква «нэ»?

    — А всего сколько букв?

    — Четыре.

    — Яшин, — сразу догадался Мальчик.

    — Молодец! Я, правда, и сам знал. Да думаю, дай, тебя проверю. Молодец, молодец!

    Мальчик поставил бидоны на подставку, керосинщик, гремя фартуком каляным, встал и ловко опрокинул литровый латунный черпак в каждый бидон по три раза.

    — А чего грустный такой? — Керосинщику явно хотелось поговорить.

    — Голова болит...

    — С чего она у тебя болит?

    — Ударился. Шишка вскочила.

    — Ну-ка, ну-ка, дай, гляну.

    Мальчик наклонил голову, и керосинщик пощупал шишку пальцами.

    — Ерунда, — сказал он, — это мы мигом вылечим.

    — А чем? — спросил Мальчик.

    — Керосином... Великое лекарство! Все лечит, да не все верят.

    С этими словами он направился в кладовку, где ущипнул комок пакли, окунул в керосин, отжал лишний и протянул получившийся тампон Мальчику.

    — Вот, на, иди и к шишке прикладывай. Как рукой сымет! Керосин — он, паря, все лечит, не сомневайся. Я им даже горло полощу, когда заболит... Как рукой сымает, как рукой, не сомневайся.

    На обратной дороге Мальчик три раза останавливался и прикладывал тампон к шишке. Вначале ссадины на коже сильно щипало, но потом становилось действительно легче, и даже сама шишка, казалось на ощупь, уменьшилась...

    К вечеру золотой карасик солнца чиркнул кресты да звезды на куполах храма Михаила Архангела и спрятался в синей тине Серебряного пруда.
     

    Глава 2

    Сундуки и коробки

    В конце января отошел ко Господу хозяин дома, бухгалтер Николай Емельянович Шипов.

    Потеря мужа и кормильца так потрясла Елизавету Трофимовну, что бедная женщина тронулась умом. Она вдруг стала пропадать куда-то — да на несколько дней, а о том, чтобы вести хозяйство, уже и речи не шло.

    Еще совсем недавно добродушная хлопотунья, внося самовар или подавая обед, взволнованно сообщала жильцам последние уличные новости:

    — Косая Дарьюшка добыла-таки себе печку железную, а то прошлую зиму мерзла старуха, как в проруби...

    — А Шилкин опять в Турцию укатил за хлопком. То-то Любовь Васильевне шелковых чулков понавезет... — Старушка поднимала глаза к потолку, будто надеясь увидеть там клубки шелковых турецких чулок.

    — У Лазоревых-то летом цветник будет

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог