Об авторе
Сергей (Серго) Евгеньевич Акчурин родился в 1952 году в Москве. Окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А.М. Горького. Первые рассказы опубликовал в 26 лет в журнале «Литературная учеба» с предисловием Юрия Трифонова. Написал сценарии для двух фильмов: «Все могло быть иначе» и «Диссидент». Автор книг «Воздушный человек» (1989), «Повести» (2000), «Ма-Джонг» (2014), романа «Божественное стадо» (2018). Печатался в журналах, коллективных сборниках. Лауреат различных конкурсов. Член Союза писателей России. Живет в Москве.
Из цикла «Тонкие нити любви»
В каждой любви существует изысканность.
Девушка и дельфин
В том году в Абхазии мимоза зацвела поздно, так что в конце марта ее было много-много повсюду. Были и другие цветы, все благоухало, и не было пока густой летней томности, окружающее пространство напоминало нежную акварель, даже запах моря был нежным; если кто-то бывал ранней весной в Абхазии — вспомнит этот ботанический рай. Только что ангелы наверху не летали.
Выйдя утром, еще до завтрака, из высокого отеля на берегу моря, я попал сразу в небольшую толпу курортников, которые обсуждали что-то случившееся. Вот примерно что говорили:
— Да она с двенадцатого этажа!
— Нет, с десятого! У меня номер был рядом с ней.
— А какой у вас номер?
— У меня 1017, а у нее был 1020.
— 1020... Так это же надо мной! У меня 1120.
— И как раз подо мной. У меня 920. Ну и дела...
— А почему она повесилась-то?
— Кто знает, повесилась, вот и все! Скоро труповозка приедет.
— Сколько же ей было?
— Ну девушка, совсем молодая...
— Наверняка любовь... Одна приехала?
— Одна. Хотя кто знает, может, и не одна.
— Я в столовой за одним столом с ней сидел — она всегда одна приходила. В розовом таком... платье, что ли... или халатике... Молчаливая... Она кого-то ждала, ждала, и этот кто-то так и не приехал, стул у нас один пустовал все время...
— Блондинка?
— Да, да, блондинка с зелеными глазами! Красивая. Ужас, вчера обедали вместе!..
— А-а-а... помню такую.
— А что, собственно, произошло? — спросил я в толпу, хотя мне уже было понятно.
— Девушка сегодня ночью повесилась в своем номере. На десятом этаже. Она ждала, ждала...
— Ну как же так! Как жаль...
Неприятно. Сейчас еще и труповозка приедет. И я пошел к морю — в ста метрах.
Под серым крылом тихого прохладного моря, в которое пока еще окунались только самые смелые, я увидел другую толпу, а вернее, столпившихся возле чего-то людей, образовавших некоторый круг. «Еще и утопленник, что ли...» — подумал я. Но это оказался маленький, чуть больше метра, дельфин, выбросившийся на серую гальку. Дельфин, а вернее, дельфиненок был уже совершенно без признаков жизни. Над толпой и дельфином возмутительно бесновались чайки.
— Ну надо же!
— Как жаль!
— Господи, совсем маленький!
— Малыш!
Одна женщина промокала платком глаза, девочка рядом с ней, вероятно ее дочь, плакала.
— Что же с ним делать?
— Вот глупыш...
— Ну, увезут...
— Чайки склюют.
— Не кощунствуйте!
Словом, эта вторая толпа интересовалась только смертью дельфина, ни одного упоминания о девушке с десятого этажа не было.
Помню, в какой-то растерянности я почувствовал, что смерть дельфина — беззащитного существа — для меня намного трагичнее, чем смерть неизвестной мне девушки. Почему так — не знаю, это было давно, сейчас мне уже не разобрать те давние ощущения и мысли.
Потом один человек, сходивший, как я заметил, к толпе возле гостиницы и снова вернувшийся к морю, с какой-то научной убежденностью (кстати, ткань его светло-серой, размашистого покроя рубашки была испещрена вкривь и вкось какими-то формулами) заявил:
— Вы понимаете, что это прямая связь? Тут все точно, как в уравнении: дельфин плюс эта девушка равняется... Словом, она наверняка звала на помощь, а он почувствовал, что с ней происходит, хотел помочь — вот и выбросился на берег. Это прямая связь.
Что потом? Один из отдыхающих отошел подальше от дельфиненка, разделся до своих семейных трусов, перекрестился — и оттого, наверное, запомнилось, что на волосатой груди этого человека, на толстом шнурке висел солидный крест, но не золотой, а темный, лакированный, видимо деревянный, — вбежал в холодное море, почему-то не давшее брызг, дико закричал, заплескался, сделал маленький полукруг и выскочил на берег, где его уже поджидали друзья с полотенцем и рюмкой чачи.
Потом люди пошли на завтрак, и, пока они завтракали, девушку увезла труповозка, а мертвый дельфин просто исчез — не хотелось и думать, кто этим занимался: кто его увез и куда... Чайки к тому времени разлетелись.
После завтрака одни курортники побрели вдоль моря, по самой его кромке, другие поехали в ботанический сад в Пицунду гулять по сосновой реликтовой роще и «дышать фитонцидами», как выразилась одна дама в широкополой шляпе и с веточкой мимозы в руке, третьи выбрали автобус в благословенную Гагру; некоторые же вернулись в свои номера, чтобы продолжить питие знаменитого, удивительно вкусного абхазского вина «Лыхны», которое с первого дня заменяло им и море, и солнце, и всякие там реликтовые рощи. И только человек, который предположил связь между дельфином и девушкой, остался на берегу в одиночестве. Он сидел и просто кидал в воду серую гальку, одна за другой, одна за другой, — я это увидел уже из окна автобуса, на котором тоже поехал в Гагру.
По пути в автобусе произошел инцидент, которому предшествовал диалог между правым и левым рядами сидений:
— А дельфин-то... вот несуразица...
— А девушка... приехала отдыхать, и вот тебе!
— Надо же, в таком раю и две смерти в один день...
— А мне жальче дельфина... Даже плакать хочется... — робко вставила из левого ряда курортница, похожая на пампушку: маленькая, толстенькая, складненькая, уже покрытая основательным загаром цвета испеченной булочки.
— Женщина, что вы говорите, так нельзя рассуждать! — как бы возмутилась другая женщина, уже из правого ряда. — Человек — это все-таки человек, а рыба — это рыба.
Тут мужчина, сидевший тоже в правом ряду, поддержал:
— Вот именно, делов-то! Рыбу какую-то дохлую оплакивать! Да еще сравнивать с человеком!
— Слышь, ты, — поднялся с сиденья и встал в проходе тот самый курортник с крестом на волосатой груди, — сам ты дохлая рыба! Или я тебя сейчас в нее превращу! А дельфин это не рыба, это разумное существо. А вот девчонка эта — неразумное существо, повесилась от безделья! Делать нечего — вот и вешаются, а из-за таких дельфины погибают — правильно один парень там, на берегу, подметил!
— Ах ты!.. — И оскорбленный мужчина вскочил и кинулся на оппонента.
Словом, они сцепились не в шутку, их еле разняли. Правда, пару часов спустя я увидел их в ресторане «Гагрипш» за одним столиком, уставленным едой и напитками, они вполне дружелюбно беседовали и смеялись.
Назавтра никто уже не вспоминал происшедшее накануне. И только человек в рубашке, покрытой формулами, сидел на берегу и кидал в море серую гальку, а рядом с ним теперь сидел еще один человек, со спины вроде тучный, лысый, видимо уже в возрасте, одетый не по-курортному — в черный костюм, и тоже кидал в море гальку.
— Говорят, — подкатилась и остановилась возле меня женщина-пампушка, — его-то она и ждала, вот этого лысого на берегу. Все спиной сидит. На глаза бы его посмотреть, да он в черных очках... Ну что за люди!..
В первых числах апреля мимоза исчезла, море неожиданно потеплело, ожило искрами, брызгами, бирюзовыми волнами, воздух погорячел, поголовье отдыхающих удвоилось, и начался уже совсем другой курортный сезон.
Несколько раз я вспоминал эту историю или эпизод в компании знакомых, и все интересовались только дельфином, вплоть до предположений, что, может быть, можно было его еще оживить, да не случилось рядом опытного человека... И никогда никто не спрашивал о девушке с десятого этажа, не строили никаких версий.
Пигалица
(Рассказ разочарованного)
Мне было, кажется, семнадцать, а ей и того меньше, кажется шестнадцать. Выглядела она пигалицей, так ее и буду называть, потому что имя ее я совершенно забыл. Как же мы познакомились? В памяти всплывает, что кто-то в какой-то юношеской компании, устроившей в квартире в отсутствие родителей танцы и легкую выпивку, сказал, что вот у этой, которая сидит в углу и не танцует, не пьет вино, что у нее никого нет, но вроде она хотела бы, чтобы кто-то у нее был, но никто ей не оказывает внимания, она никому не нравится: пигалица какая-то на вид, да и ведет себя так, что до серьезных отношений ей еще далеко.
Пигалица в углу была худенькой, тоненькой, с острыми коленками, прямо-таки торчащими из-под юбки. Косметика разных цветов и оттенков грубо покрывала все ее маленькое личико, кажется, до ушей, мочки которых украшали красные стеклышки размером с булавочную головку. Пигалица то улыбалась в своем углу, сидя на стуле, то серьезнела, хмурилась, но эта мимика не была обращена ни к кому из присутствующих и, очевидно, выражала только ход ее собственных мыслей, вероятно довольно скупых. Кажется, безо всякого замысла я подошел к ней и позвал просто потанцевать, выбрав момент, когда заиграл медленный блюз. Когда я обнял ее за талию и потянул к себе, чтобы некоторым образом сблизиться в танце, я не почувствовал ровно никакой податливости, потому что податливость подразумевает хоть какое-то, хотя бы секундное, сопротивление, а тут мне показалось, что я притянул к себе нечто совершенно безвольное. Другой рукой я взял ее за руку — рука у нее была вялая и холодная. В танце она еле передвигала ногами, которые заплетались и чуть ли не подкашивались. Вообще, мне показалось, что она вот-вот обвиснет на мне и заплачет... Но вместо этого я услышал:
— Не хочешь ко мне прийти? У меня мама в ночную смену работает, уходит в половине одиннадцатого, возвращается в восемь. — И сразу назвала адрес, правда, не помню уже точно, то ли Сверчков переулок, то ли Потаповский — словом, в районе Покровки. Назвала и дом, и номер квартиры. — Только приходи к одиннадцати вечера и жди у двери, не звони, я выйду сама, а то у нас коммуналка, соседи выдадут маме. Придешь завтра?
— Приду.
Вот, собственно, и все знакомство.
Мне как-то и не хотелось идти, потому что мне она, как и всем остальным, совершенно не приглянулась. Ну просто ни с какой стороны. И все же в одиннадцать вечера я ждал на лестнице возле квартиры. Дверь открылась, и Пигалица зашептала:
— Быстрей, быстрей проходи!
Я быстрее прошел, стараясь не топать в общем коридоре, нырнул в комнату. Пигалица затворила дверь и тут же (!), присев на свои худые коленки, стала расшнуровывать мне ботинки (!), отчего, разумеется, мне стало как-то не по себе, и я, разумеется, быстро нагнулся и расшнуровал сам. Затем она сказала:
— Видишь, у нас ковер на полу, так что ходи в носках, делай что хочешь.
Куда ходить, что делать — я и не знал. Комната, в которой я оказался, была копией десятков, если не сотен тысяч комнат в советских коммунальных квартирах. Обратить внимание было не на что: комод, диван, кровать, трюмо, сервант с посудой и слониками на нижней полке, ковер также и на стене, китчевый, с огромными безвкусными розами, похожий на что-то цыганское или молдаванское, круглый стол в центре комнаты, накрытый вишневого цвета скатертью с бахромой.
— Садись за стол.
Я сел за стол. И тут началось: она принялась накрывать стол. Для обеда. Или для ужина. Нет, все же для обеда: первым делом она принесла в комнату супницу с супом — из общей кухни. Затем — парившую сковородку с макаронами и кусочками мяса, затем чайник. При этом, внося из коридора что-то очередное, она как-то раздраженно и даже злобно захлопывала за собой дверь комнаты пяткой назад. На столе появились приборы, хлеб и две маленькие синие рюмки. Последним она воцарила на стол вытащенный из серванта графин с красным напитком и объяснила:
— Это наливка, мама делает, но очень крепкая.
Что было предпринимать? Мы выпили по рюмке наливки, и я взялся за суп, съел несколько ложек, потом попробовал макароны, кажется, похвалил, выпил еще наливки.
— Поел?
— Поел.
— Ты будешь чай или кофе?
— Я буду наливку.
Она подошла к окну, распахнула форточку и сказала:
— Можешь курить, мама тоже курит — не учует. — И стала в обратной последовательности уносить все со стола в кухню. В итоге на столе остались графин и две синие рюмки.
Я встал под форточкой покурить, и тут Пигалица пододвинула мне ногой стул и протянула газету:
— Садись, кури сидя, почитай, так мой отец делал. Газета сегодняшняя.
Напомню: мне было семнадцать лет, какие газеты!.. Но все же, кажется, я подумал: «А вообще, уютно...»
Я ради порядка уткнулся как дурак в газету, а Пигалица тем временем разобрала кровать, включила настольную лампу с медового цвета абажуром, которая стояла на тумбе в изголовье кровати, перенесла под лампу графин с рюмками, погасила большой свет в комнате, разделась и забралась под одеяло.
Честно скажу: мне не хотелось забираться под одеяло, потому что Пигалица не возбуждала во мне вообще никаких чувств. Но было как-то нелепо — взять и уйти, и, главное, я был просто в носках и от этого испытывал какую-то беспомощность, от которой и подчинился Пигалице: тоже разделся и лег рядом с ней...
Она разбудила меня в шесть утра:
— Мама приходит в семь, быстрей одевайся, ботинки тебе я уже почистила!
Я быстро оделся и быстро ушел.
В ту пору я был студентом первого курса, иногда мы, студенты, уходили с последней пары лекций и просиживали эти лекции в пивном баре, в подвале на улице Богдана Хмельницкого, и бар этот называли между собой «У Богдана». Это было мое первое злачное место.
«Да ну эти лекции, пошли к Богдану!» — «Пошли!»
Мы сидели вплоть до закрытия бара, наливаясь неимоверным количеством пива, а потом я звонил Пигалице из автомата и шел к ней.
В одиннадцать она открывала дверь, я проскальзывал в комнату, и всякий раз повторялось то, что было и в первый раз: Пигалица, как мотылек, порхала вокруг меня: супница, сковородка, графин наливки и синие рюмки, газета, лампа с медовым абажуром, кровать, начищенные с утра ботинки... Разнообразие было в одном: один раз Пигалица ложилась в кровать в бигудях, другой раз в бумажных папильотках. Но в любом случае вставала она кудрявой и тут же, поторапливая меня уйти, начинала краситься, сидя перед трюмо.
Учится ли она в школе или еще где-то, или, может, уже работает, или вообще ничего не делает, я не интересовался — не было интересно.
Вообще, все это было неинтересно, и ее обеды, и спанье с ней в одной кровати — тело ее было безвольным и лишь иногда до смеха старательным телом, — и сама она была крайне неинтересной в том смысле, что поговорить с ней было совершенно не о чем. Все-таки я был студентом, учился на учителя, интересовался многим и многим, находился, так сказать, в фазе познания мира, но какую бы тему я ни затрагивал, пытаясь вызвать в Пигалице хоть мало-мальский интерес к чему-то, на все получал в ответ только короткое: «Ну». Так что мы молчали. Мы никуда не ходили вместе, не развлекались, не появлялись на людях. Тогда почему же я ходил и ходил к Пигалице? Возможно, это была игра в постоянство, возможно даже — в семейную жизнь, в солидность: пиво с друзьями, вечером домашний обед, ночью полностью твоя женщина... Впрочем, так я, конечно, не рассуждал. Впрочем, не помню, рассуждал ли я вообще, кажется, все было как-то бессознательно.
Наконец я доходился к ней: одной ночью в дверь комнаты, закрытой изнутри на ключ и еще на задвижку, застучали, и женский голос потребовал: «Доченька, открывай! Просыпайся! Мне что-то нездоровится, с работы отпустили! Доченька, открывай!»
— Это мама! — с ужасом прошептала Пигалица.
Я моментально вскочил, натянул кое-как одежду, ботинки на голые ноги, потому что первое, что сделала Пигалица, — пяткой зачем-то пихнула мои носки под кровать.
— Сейчас, мама, сейчас! Дай свет-то включить! — И она подскочила к окну, отдернула штору, открыла окно. — Давай туда! Под окном крыша пристройки!
Я мигом вылез в окно, спрыгнул на какую-то наклонную крышу, сполз по ней на другую крышу, но уже плоскую, загрохотал по ней бегом, потом были еще две крыши, одна ниже другой, и в итоге я успешно спустился со второго этажа по водосточной трубе на землю. И зачем-то побежал по ночному переулку так, как будто меня кто-то преследовал.
Больше я к Пигалице не приходил, не звонил ей.
В начале лета я уехал на месяц со студенческим отрядом в колхоз строить коровник, потом отправился с друзьями в Крым, остаток лета провел у родителей на даче. Все это время о Пигалице я не вспоминал. Я вспомнил о ней уже в сентябре, когда мы, студенты, в очередной раз собрались в пивном баре. То есть я налакался пива и позвонил Пигалице — опять же не знаю зачем: идти к ней не хотелось, но бывают же звонки просто так... Вместо Пигалицы я услышал женский голос: «Это ее мать говорит... Я знаю, кто ты... Ты — преступник! Она забеременела, ты поразвлекался и бросил ее, пришлось делать аборт, все прошло очень тяжело, теперь у нее не может быть детей, она чуть не сошла с ума, ходит к психиатру, школу бросила, шляется неизвестно где, пьет, гуляет... И все это — ты».
Я повесил трубку. Теперь мне было восемнадцать лет, но ничего в отношении к жизни за лето во мне не изменилось. Так что я воспринял услышанное как собственную драму, но не как трагедию Пигалицы, женский опыт которой меня совсем не интересовал и был мне даже противен...
Поскольку я познакомился с Пигалицей в определенной компании, я и спросил, находясь в этой компании, не видели ли и не знает ли кто-нибудь про такую-то...
Мне ответили, что видели ее в разных злачных для молодежи местах: в кафе, в барах при этих кафе (в те годы бары в Москве только открыли, их было наперечет, и все они были при каком-то кафе — как барные стойки).
Кто-то, помню, сказал:
— Видел ее в кафе «Аист» на Ленинградке, напротив метро «Динамо», потом видел в «Лире»... То она в красных чулках была, то в фиолетовых...
Ну, особенно я по барам не ходил, но все же иногда кое-куда заглядывал, и, когда я заглядывал, я высматривал в этих местах Пигалицу — хотел с ней хоть как-то объясниться. Это длилось год-два, потом я про Пигалицу совсем забыл. В памяти остался только побег по крышам — настоящее приключение, которым я, как герой, иногда хвалился перед знакомыми и друзьями.
В душе у меня ровным счетом ничего не отложилось от этой истории, кроме, пожалуй, некоторой досады: что я сделал что-то не так... Преступником я чувствовал себя только в одном: ощущение было такое, что я взял и прихлопнул безобидного мотылька, который вился вокруг меня, не причиняя мне никакого вреда... Взял и совершенно бессмысленно прихлопнул. Но каков тогда был мой возраст!
И конечно же я никак не предполагал, что много лет спустя, когда я превратился в обыкновенного обывателя, в учителя с мизерной зарплатой, в мало уважаемого человека, отчего с женщинами у меня никак не ладилось, — я был очень разочарован в женщинах, очень и очень, вплоть до ненависти к женскому полу (причем разочарованность и ненависть были обоюдными), и даже подумывал, не завести ли мне примитивную, в человеческий рост надувную куклу (как раз в то время такие появились из-за границы, достать было можно), но завести не для постельных утех, а лишь для того, чтобы дома не чувствовать одиночества, — пусть сидит себе в кресле, выслушивает все, что я говорю, и так далее, — не предполагал, что именно в этот период я вспомню и буду все чаще и чаще вспоминать эту Пигалицу... Я просыпался по ночам, курил в постели и думал о том, как же мне не хватает сейчас этой милой, доброй, бессловесной Пигалицы, не хватает бесчувственных, ни к чему не обязывающих отношений, не хватает графина с наливкой, синих рюмок, супницы, сковородки, газеты, лампы с медовым абажуром, кровати, в которой лежит безвольное тело Пигалицы. Как было просто и хорошо! Как уютно! Я думал: «Вот честно, если можно было бы вернуть в мою жизнь Пигалицу — вернул бы, не сомневаясь». Я понял, что отношения у нас были просто ангельские, не отягощенные никакими сложными, мудреными обстоятельствами жизни. По-своему я стал даже любить Пигалицу, любить так, как мы иногда начинаем любить прошлое, которое прежде не оценили из-за отсутствия опыта. «Пигалица, где ты? Я бы с удовольствием тебя вернул!» — думал я безнадежно.
Еще позже, к несчастью, разочарованность и ненависть между мной и женщинами трансформировались в зверские отношения, о которых сейчас пишут целые романы, так что Пигалица стала для меня просто ангелом, о котором я вспоминал, когда на душе у меня становилось совсем плохо. А надувную куклу-то я все-таки купил, усадил в кухне на стул, но, правда, спустя пару дней проткнул ее от бессилия и злости вилкой и выкинул на помойку.
Любовь в старой Москве
Много раз мне снился черный ход — маленькая уличная дверь и неширокая лестница, по которой поднимались на второй этаж...
Елена Пыльцова
1
В старой Москве, пока еще не снесли множество маленьких зданий и вместо них не выстроили тут и там холодные стеклянные громады, не имеющие никакого отношения к личной жизни человека и москвича, было множество переулочков, закоулочков, тупичков, уголков и дворов, где текла жизнь, недоступная постороннему взгляду. Жизнь эта включала в себя и любовь, тоже скрытую от посторонних глаз. Парочки обнимались и целовались в этих самых закоулочках и уголках, чувство любви было тайным, напоказ не выставлялось.
Употребляя слово «любовь», я испытываю неловкость. Есть гигантские, великие, волшебные сочинения об этом чувстве... И все же желание тоже кое-что рассказать про любовь перевешивает мою неловкость и скованность, от которой, как я предвижу, изложение будет простым, как... картошка. Но что делать...
Так, жили-были в советском прошлом два парня, двое юношей, двое закадычных друзей: Алеша Толстов и Мишка Сиренин. Почему Алеша, а не Алешка и почему Мишка? Ну, только лишь потому, что Алешу все называли Алешей, а Михаила — исключительно Мишкой. «Мишка», — обращались к нему.
Учились друзья вместе, сидя за одной, самой последней в классной комнате партой, и занимались во время уроков чем угодно, только не постижением школьных предметов; к тому же парта эта по утрам иногда пустовала. «Лучше пойдем в кино!» — «Айда!» И друзья отправлялись в ближайшие кинотеатры, в которых раз в неделю обязательно выходили новые фильмы: в «Колизей», «Встречу», «Форум», «Уран», «Мир», тем более что по утрам билеты в кино стоили копейки; впрочем, к четвертому уроку прогульщики успевали всегда.
Наконец школа закончилась, дальше был институт, техникум или армия. Но какой институт с одними тройками в аттестате и абсолютно без знаний? А техникум как-то не привлекал... Оставалась армия, до нее оставался год без малого...
Мишка Сиренин был деревенских корней, вырос краснощеким, здоровым мордоворотом, и в армии он должен был только удвоить свою мордоворотость и краснощекость, в том смысле, что при его физических данных и деревенских замашках (он, например, сырую луковицу мог жевать как обычное яблоко — редкая, если не уникальная способность для городского мальчика) никакие тяготы службы — например, дедовщина — ему особенно не грозили, как некоторым более тонким и слабым натурам. Нельзя сказать, что Алеша Толстов психологически был слишком уж тонок, да и по силе не уступал Мишке Сиренину, разве что был несколько неуклюж по сравнению со своим другом; но все же Алеша был из интеллигентной семьи — мать потомственный врач, отец инженер, — ему бы продолжить образование, но пока что явно не выходило...
На время друзья устроились грузчиками на какой-то склад, где нужно было таскать мешки и катать бочки.
— Ты бы на мать нажал, — советовал Мишка, таская мешки и катая бочки. — Она же у тебя врач, придумает болезнь от армии откосить...
— Не, ну как... Я не могу, мать не поймет... Как-нибудь отслужу, — отвечал Алеша, закидывая на спину те же мешки и устанавливая стоймя те же бочки.
И Алеша до крайности удивился, когда узнал, что сам-то Мишка решил от армии увильнуть. В семидесятые годы прошлого века это было как-то не очень... Считалось, что молодой человек, если, конечно, он не поступил учиться, должен отдать полагающиеся два или три года Родине. «Считалось» — мало сказать, поскольку это была повинность, обязанность, как, впрочем, и в наше время, установленная законом. Но, как известно, в любом законе существуют лазейки, с помощью которых можно обходить этот закон, причем лазейки, тоже основанные на законе. И Мишка Сиренин нашел такую лазейку.
Мишка погуливал с девушками, уже два раза влюблялся и как раз благодаря этому увлечению придумал, как ему увильнуть.
— Познакомился с женщиной... с девушкой, Надеждой зовут, — рассказал он Алеше. — Ей двадцать. Правда, у нее ребенок, но мужа нет. Спрашивал, как все это вышло, но она отмалчивается. Но дело не в этом... Если у нее и от меня будет ребенок и мы поженимся, то в армию не заберут — с двумя детьми не забирают.
— А ты что, любишь ее? — довольно равнодушно спросил совсем не искушенный в любовных делах Алеша: он пока еще не влюблялся ни разу, любовь его только еще ждала, только что от него перестали прятать книги безобидного Мопассана. В его семье считалось, что раннее развитие в отношении понимания любви — ни к чему.
— Вроде да... люблю.
— Что же, — ответил Алеша, — тогда это выход.
Ребенок вскоре наметился, взяли у врача справку для загса (Мишке было семнадцать лет), подали заявление на брак. Свадьбу решили справлять в Сокольниках, где жила невеста, у нее там была двухкомнатная квартира, оставшаяся от покойных родителей.
Алеша никогда еще не бывал на свадьбах. Уже за неделю до торжества он пребывал в праздничном настроении и возвышенном состоянии и говорил себе: «Какой удивительный мир! Вот на свадьбу пойду к другу!» Черный костюм у него был, белая рубашка была, галстук он позаимствовал у отца и все это заранее сам отгладил, повесил в шкаф на видное место, отдельно, все остальное продвинул в сторону. И за неделю начистил до сияния черные полуботинки. Купил молодым подарок по деньгам, неважно и что, и немного денег осталось на обязательные цветы.
2
Сокольники в те далекие годы были отшибом по отношению к центру Москвы, где жили Алеша и Мишка. Алеша вышел из метро уже в темноте. Зима стояла не лютая, но все же был морозный январь, немного колючий, и, пока Алеша плутал по красивым снежным аллеям, под фонарями в поисках выхода к нужному переулку, в полуботинках стало покалывать, а потом он и вовсе замерз. Он очень переживал за цветы, упакованные в два слоя газеты. Но, слава богу, отыскав дом и зайдя в квартиру, сразу же окунулся в тепло и даже в очень горячую атмосферу.
На свадьбу, как оказалось, понаехала Мишкина родня из далекой деревни, из-под какого-то города Льгова. Мужики все были в белых рубашках и сапогах, бабы в цветастых платьях, в бусах из крупных красных или янтарных шариков, с блестящими крупными серьгами всех цветов. Гости все были крупными, жилистыми людьми, с рабочими, крестьянскими руками. Некоторые по возрасту прошли войну. С собой привезли даже гармонь. Таких людей вблизи Алеша видел впервые, поскольку никуда не выезжал из Москвы дальше дачи в Малаховке. Со стороны невесты не было никого. Напротив молодых усадили слепую, еле движимую деревенскую бабушку. Приготовились, затихли. Бабушка перекрестилась, выпила и грохнула рюмку об пол, запела. После этого и все выпили, закусили, и еще, и еще... Заиграла гармонь, пошел пляс — словом, пошло и поехало как в старых кино. Пели песни. Несколько ящиков водки, стоявших в коридоре, довольно быстро опустошались.
Насытившись, натанцевавшись, деревенское общество отправило молодоженов в «опочивальню», как выразилась та самая слепая старушка, и, подняв еще раз тост за молодых, как-то очень быстро, сдвинув столы и стулья к стене и накидав на пол большой комнаты одеял из шкафа, простыней, верхней одежды и даже шапок и еще всего, что попалось под руку, разлеглось отдыхать. И почти сразу же захрапело.
Алеше досталось место под самым столом, причем голова его оказалась еще и под стулом. Он лежал среди храпевших, сопевших и немного постанывающих тел и думал о совсем простых вещах: ему очень хотелось тоже, как и Мишке, влюбиться, жениться, начать самостоятельную жизнь — без родителей, без их опеки.
Ровно в половине шестого утра Алеша выбрался из-под стола, плеснул себе на лицо водой в кухне (в ванной кто-то храпел), надел пальто и ушел.
От родного метро до дома было двенадцать минут хода. Падал снег, за ночь несколько потеплело. Люди еще не проснулись, редкие окна желтели в домах. Алеша нечаянно заметил, что идет от метро по чьим-то следам — впереди него по свежему снегу кто-то шел, фигура была женской. «Какая-то Незнакомка, — подумал Алеша. — Откуда-то возвращается, как и я. Тоже, наверное, из гостей». Алеша не приближался, но и не отдалялся, вскоре был поворот в родной переулок, и женская фигура свернула именно туда. Интерес Алеши повысился. Он тоже свернул. Над переулком, как луны, светились одна за другой желтые лампы, свет их пересекали крупные хлопья снега, впереди шла Незнакомка, в момент ставшая для Алеши какой-то таинственной, и все это было похоже на сказку, происходившую в полседьмого утра в Москве.
Вскоре Незнакомка остановилась перед подъездом трехэтажного дома — Алеша жил чуть дальше, через два дома. Алеша приблизился, а Незнакомка, перед тем как войти в подъезд, поставила ногу на выступ в стене и подтянула черный чулок... Она равнодушно взглянула на проходящего человека — на Алешу, — открыла подъезд и исчезла как тень.
От вида этой ноги в черном чулке, обнажившейся чуть выше колена, Алеша чуть не упал в обморок. В глазах у него потемнело. И он сразу влюбился. Алеша Толстов впервые в жизни влюбился январским утром, в полседьмого утра.
Да, но в кого он влюбился? Случайно влюбляются, как это произошло с Алешей, не в конкретного человека (мужчину, женщину, юношу, девушку), а в образ, созданный в голове за две-три, а может, и долю секунды. Так что нога в черном чулке чуть выше колена, и, хоть и мельком, Алеша все же разглядел длинные ресницы, черные локоны волос, вьющиеся из-под пухового серого оренбургского платка и украшенные снежинками с неба, белое, бледное лицо, кажется, немного с веснушками, тонкий нос, тонкие губы, тени под глазами — вот и образ.
3
Дома у Алеши, помимо книг, было много художественных альбомов, которые покупали родители и в которые Алеша даже и не заглядывал. Но теперь, в это же утро после свадьбы, вздремнув едва час, он притащил к себе в комнату целую кипу этих альбомов и принялся перелистывать в поисках образа, возникшего у него в голове. В какой-то момент он наткнулся на картину Крамского, которая называется «Неизвестная», и, хотя сходство было весьма отдаленным, он твердо решил, что это именно та женщина, в которую он влюбился. Он даже было подумал вырезать иллюстрацию и повесить на стенку, но, конечно, не сделал этого по многим причинам.
Затем Алеша день ото дня, когда было на это время, выходил в переулок и прогуливался вдоль дома, в подъезд которого вошла Незнакомка; прогуливался, конечно
- Комментарии