Об авторе
Вадим Александрович Арефьев родился в 1957 году в городе Губахе Пермской области. Окончил Новосибирское высшее военно-политическое училище и с золотой медалью редакторское отделение Военно-политической академии.
Служил в морской пехоте Тихоокеанского флота, в редакции газеты Тихоокеанского флота «Боевая вахта», преподавал журналистику в Военном университете Министерства обороны РФ, был первым главным редактором журнала «Морской пехотинец». Полковник запаса.
Автор сборников рассказов «Воздушный змей», «По звездам», «Подснежники», «В кругосветном плавании...», «Большой поход», «Дороги дальние...».
Член Союза писателей России.
Бидон
Тогда еще были живы и папа, и мама. И я в тот свой приезд, как обычно, наводил дома порядок. Мне казалось, что у родителей очень много старых и ненужных вещей. Вот я периодически — наездами — и производил чистку.
— Ну, скажи, зачем тебе, мама, этот бидон? — говорил я тогда. — Ты посмотри, у него же дно-то почти вывалилось. Его и не припаяешь уже. А он вот тут лежит у тебя на батарее и столько места занимает. У тебя же есть целых два новых бидона. А?
— Да, да, конечно, — соглашалась мама. — Можно выбросить. Только ты-то, наверное, не помнишь, а я вместе с тобой с этим бидоном за молоком в очередь ходила. На Нижней Губахе мы тогда жили, помнишь? Ты тогда еще говорил мне: «Мама, пойдем вместе в очеру...»
Я тогда еще и думать не думал, что когда-то родителей не станет. Даже и представить себе не мог. И — странное дело. Их нет, а бидон вот — остался.
Говорить не о чем
С тетей Валей мы виделись не часто. Всего-то, может быть, раза три-четыре в жизни. Встретились в очередной раз по скорбному поводу — на похоронах моей мамы. Сидим вечером чай пьем, о том о сём разговариваем, родню поминаем.
— А я поздно замуж-то вышла, — говорит тетя Валя, — да и младшая была в семье. Когда домой с мужем приехала — мой папа уже сильно болел и в основном на диване лежал. Вот я решила его с Сережей познакомить. Подвела к нему. Папа посмотрел внимательно, поздоровался.
— Рыбак? — спрашивает.
— Нет, не рыбак, — отвечает муж.
— Охотник?
— Нет, — покачал головой Сережа.
— На гармошке играешь?
— Нет, не играю.
— После этого папа вздохнул и повернулся на бок, — сказала тетя Валя. — Больше они не разговаривали.
Чудо
После операции моего отца поместили в реанимацию. Он был без сознания, на искусственной вентиляции легких. Так прошел день, два, прошла неделя, вторая. Меня пускали к нему. Я сидел возле его кровати и молился. Несколько раз его пытались перевести на самостоятельное дыхание, но ничего не получалось — останавливалось сердце. Таких попыток предпринималось десятка два. И всякий раз было страшно оттого, что сердце моего папы переставало работать, а потом вновь начинало. Он словно бы слышал, что я мысленно просил его жить и жить.
На исходе второй недели в реанимацию пришла лечащий врач моего отца и извинительно сказала, что более шансов на выздоровление папы нет.
— Можно лишь сделать почти безнадежную операцию, — сказала она, — врезать отцу дыхательную трубку снаружи прямо в горло. Но вряд ли это поможет. Только намучаем его.
Она спросила меня, согласен ли я на это. Ответ надо было дать уже на следующий день утром.
Я вышел из поликлиники и, словно пьяный, от дерева к дереву побрел куда глаза глядят. Через некоторое время я оказался возле городской церкви. Там я на коленях молился у иконы Владимирской Божией Матери, просил Богородицу сотворить чудо — спасти отца.
Как прошла ночь, я не помню. Помню лишь, что утром раздался телефонный звонок. Звонили из реанимации.
— Приходите, — радостно сообщили мне. — Ваш отец очнулся! В сознании! Сам дышит!
Мой папа прожил еще двенадцать лет. Целых двенадцать лет!
Пресвятая Богородица, моли Бога о нас!
Колготки
Странное дело человеческая память. Вот уже лет тридцать, если не больше, зачем-то помню я небольшую историю, которую рассказал мне муж моей двоюродной сестры — Коля.
Я приехал летом в отпуск, а у Коли выпал выходной день, и мы с ним решили съездить на городское кладбище — навестить могилы родных и знакомых и, как водится, помянуть. И вот идем мы с ним, петляя между могилок и памятников, и Коля вдруг говорит мне:
— А вот здесь девочка похоронена. Не слышал? Из-за колготок сама себя жизни лишила.
— Нет, не слышал, — ответил я. — А как это произошло?
— Да очень просто. Семья была небогатая. А было у них две дочери. Старшей купили колготки, а младшей — нет. Вот она от обиды, когда дома никого не было, на этих самых колготках и повесилась.
Вот и все. И вся история. И мы пошли с Колей дальше, помянули его родных и близких и кого-то еще из знакомых. И вернулись домой с чувством выполненного долга.
Но потом, не знаю почему, много раз вспоминал я ту девочку, которую никогда не знал и не видел. И почему-то думал о ней. Какая-то страшная нелепость — детская обида — оборвала ее жизнь. Жизнь, которая могла принести ей столько всего-всего: и восходы, и закаты, и счастливые встречи, и пение птиц на заре, и счастье материнства. Это могла быть целая огромная жизнь...
Прости и помилуй ее, Господи!
Соль
Как-то раз пригласил я своих коллег по редакции на рыбалку. У меня была моторная лодка «Воронеж», которую я перевез с прежнего места службы и держал ее на территории воинской части, возле станции «Океанская». Именно на ней я и вывез моих сослуживцев порыбачить в заливе Де-Фриз, а потом, как предполагалось, и ухи сварить на берегу полуострова с таким же названием.
День был хороший, ясный; и рыбы мы довольно быстро разной поймали немало — и камбалы, и ленка, и толстолобика. Уха обещала быть густой и наваристой. Все у меня было для этого приготовлено. В форпике лодки были все необходимые принадлежности: и казан, и подставка под него, была и канистра пресной воды, были и лук, и картошка, и лавровый лист, и перец. Короче говоря, было все, что нужно. И вот когда все уже было готово для ухи — рыба почищена, а вода в казане закипала, я вдруг понял, что забыл соль. Вообще не взял. «А какая же уха без соли?» Меня даже потом прошибло от этой мысли. Что же делать — я совершенно не знал. И даже на миг представить не мог, как скажу моим друзьям, мол, простите меня, растяпу, я соль забыл. Уха-то была самым центром этого мероприятия.
И тут я просто пошел вдоль берега и бормотал сам себе под нос: «Господи, помоги мне найти соль! Избавь меня от позора!» Я понимал, что все это бессмысленно. Ну откуда на пустынном полуострове возьмется соль? Просто мне нужно было понять в тот миг — как же быть дальше, как выйти из этой ситуации...
И странное дело — у ближайшего кострища, метров через двести от нашего привала, возле бревна стояла... чуть початая пачка крупной поваренной соли. Ничего больше не было. Только соль. Словно кто-то специально оставил ее там именно для меня.
Краткий автограф
Однажды в Союзе писателей России я повстречал одного из моих любимых писателей — Василия Ивановича Белова. Я в ту пору работал там консультантом и решил взять у него автограф. Благо его книга продавалась в писательском ларьке. Вскоре с этой книгой и авторучкой наготове я и подошел к Василию Ивановичу.
— Не могли бы вы мне подписать вашу книгу? — обратился я к нему.
— А что же я могу вам написать? — посмотрел на меня Василий Иванович. — Что же?
В эти мгновения я подумал, что Василий Иванович просто готовит какую-нибудь привычную фразу, которую он обычно оставляет читателям в таком случае. Что-нибудь эдакое нейтрально-выразительное.
— Как вас зовут? — спросил Василий Иванович.
Я представился.
— Хорошо, — сказал Василий Иванович и стремительно написал: «Вадиму. Белов».
Как точно, не раз потом думал я об этом автографе. Ни одного лишнего слова, никаких красивостей или водянистых сентиментальностей. Все очень точно и лаконично. Вот она — во всем рука мастера.
Прогулка на «Ветерке»
Вообще-то я даже имени ее сейчас не вспомню. Фамилию разве что. По-моему, Сырчина...
Мне было тогда четырнадцать лет. После восьмого класса я приехал на каникулы в родной свой поселок Пожву. И вот там мой сосед и друг Витя Обухов научил меня прилично гонять по Каме на моторной лодке. Причем освоил я это дело так лихо, что вскоре Витя стал доверять мне самостоятельное управление подвесным лодочным мотором «Ветерок».
И тем же летом, и тоже на каникулы, приехала к деду с бабушкой та самая девочка.
— Ну, вот видишь, — сказал Витя, — какая невеста к тебе прикатила. А ты и не чешешься.
— То есть как? — не понял я.
— Очень просто. Не чешешься, — повторил Витя. — Вот возьми и пригласи ее сегодня вечером на лодочную прогулку по Каме. Понял?
Вопросов не было. И вечером, тем самым светлым, нежным, средне-июньским вечером, я уже красиво выруливал на деревянном шитике по небольшой бухте с той самой девочкой.
Что это был за вечер? Помню лишь небо, такое глубокое, ясное. Солнце еще гуляло по горизонту — широта-то северная. Глаза помню той девочки — большие, лучистые, небесные какие-то глаза. Мы и не поговорили почти ни о чем. Так, разве что познакомились. Просто хорошо было вести меж плотов моторную лодку, чувствовать в руке послушный румпель и смотреть то на эту девочку, то на еловый лес вдалеке. Все только-только начиналось. Чисто и тонко. Головокружительно было хорошо, и все.
И вот именно тут наша лодка на полном ходу врезалась в огромное бревно-топляк. Как я его не заметил? Не знаю! Мы просто чудом не перевернулись. Взревел и тут же заглох мотор. Вода хлынула через борт. Та самая девочка вмиг промокла до нитки...
Как ни дергал я за шнур стартера, как ни старался завести лодочный мотор, но сделать этого мне так и не удалось. До берега я добирался на веслах. Надо ли рассказывать о том, как я себя презирал?..
С тех пор с той самой девочкой мы ни разу более не встречались. Вообще — ни разу в жизни. Однако позже, лет может быть через пятнадцать–двадцать, я вновь приехал в поселок моего детства. В нем мало что изменилось. Те же самые почерневшие от времени бревенчатые домишки, та же река с плотами по берегам, тот же еловый лес вдалеке...
Меня приветливо встретила мама моего друга — Мария Устиновна. Много мы о чем переговорили. И среди прочего она вдруг вспомнила, что та девочка, теперь точно вспомнил фамилию — Сырчина, совсем недавно, год, что ли, назад, была здесь, заходила и спрашивала обо мне.
— И что же? — спросил я.
— А вот что, — сказала мне Мария Устиновна. — «Если бы, — говорила она, — доведись ей идти ко мне хоть на край света, то она тут же пешком пошла бы, ни на миг не задумываясь».
Вот ведь как! Подумать только! А ведь я ее чуть не утопил. И что самое интересное — мы тогда только-только познакомились.
Книга живет долго
В ту невероятно теперь уже далекую пору ходил я по школе с веселым пионерским галстуком. Какой же это был класс? Третий, четвертый, пятый? Да так ли это важно? Именно в тот день на урок истории или обществоведения пришел к нам самый обыкновенный, как тогда казалось, дедушка. Строгий костюм, небольшая бородка, галстук в горошек, виски седые. В общем, типичный интеллигент провинциального городка.
Пришел, понятно, не случайно. Целый час рассказывал он об истории нашего родного края, о его природе, названиях рек, гор, самого города, о промышленности и еще о многом другом. Дедушка тот входил в совет ветеранов, был активным сотрудником местного музея. Все как обычно. Не раз на занятия к нам приходили и другие подобного вида фронтовики, почетные гости — бабушки и дедушки.
Однако тот старичок краевед принес с собой небольшую книжицу об истории нашего города. Отпечатана она была на серой бумаге в местной типографии, небольшим тиражом, под скрепку. Тонкая такая брошюрка.
Именно за ней на перемене я и подошел к нашему гостю:
— Где можно ее почитать?
— А я вам подарю, — сказал дедок. — У меня есть еще один экземпляр. Пожалуйста. Давайте я вам подпишу. Как вас зовут?
— Вадик, — представился я.
— А отчество? — спросил старичок.
— Зачем отчество? — удивился я.
— Ну, как зачем? — развел руками дедок. — Это сейчас вы Вадик, а пройдут годы, будут у вас дети, внуки... Книга-то живет долго.
Баба Маня
Как-то раз мама в последний год своей работы на тяговой подстанции сказала:
— Смотри, вот отсюда огородик виден — бабы Мани. Пустой весь. Ограбили. Сама-то ведь она едва жива. И помочь некому. Один сын помер от пьянки. Другой — сидит где-то. Пенсия-то у нее малёхонькая. На огород, на картошку вся надежда-то была. А вот кто-то ночью, говорят, все до последнего у нее выгреб. Одну ботву оставил.
Давно это было. Лет, наверное, десять назад. А ведь не забуду никак... Потом уж, правда, через год-два ли приехал я в отпуск. Сели за стол. Мама пельменей настряпала-наварила. Отец новую рубаху надел. Все как положено. А я за праздничным встречным обедом ни с того ни с сего взял да и спросил: а как, дескать, та баба Маня-то, что картошки под зиму лишилась? Жива ли? Мол, ведь и белка, как известно, если дупло ее с припасами осенними разворуют — жизнь-то прекращает.
— Жива, — говорят. — Зиму-то перебилась Христа ради. Так, подаянием. А весной нонечной вновь огород посадила...
Ель
Петровна умерла в полдень и так тихо, как умеют умирать только старые люди.
А к вечеру пригнал пастушок Федоска стадо, и ее Зорька долго стояла у ворот, изредка помыкивая, словно удивляясь, чего это не отворит калитку и не зазвенит ручкой подойника ее верная хозяйка.
И только уже ближе к ночи, воротившись с именин своего приятеля Матвея Лепного под сильным хмелем, ее единственный сын Гриша застал мать в последнем окружении баб, которые суетились возле кожаного диванчика, где она лежала в штапельном ветхом платьице, и решали вопрос ее похорон.
Денег у старухи почти не было. За несколько месяцев до ее смерти у сына сгорел дом, и она израсходовала все из того немногого, что накопила себе на помин души.
— Ничего, — говорила она тогда, — обстроится у меня Гришенька, да мне еще Господь годик даст, посмотрю на дом его, а там уж и на покой. Пожила — и слава Богу.
Жила Петровна незаметно, по-вдовьи одиноко, стараясь ни в чем не быть в тягость своему непутевому сыну, который женился поздно по причине болезни в молодые годы. Детей у него не было, и жил он со своей бабой сварливо, часто напиваясь с ней либо с дружками.
Все, в чем было счастье Петровны, так это огород и ее Зорька, с молоком которой она по утрам, точно с материнским пропуском, приходила к сыну. Все он ей казался каким-то желчным, и отпаивала она его с нежностью и любовью.
И сейчас, когда сидел Гришка на лавке, поджав ноги и уронив лицо на ладони, он потери еще не чувствовал, просто сопел и повторял:
— Как же это ты, мать, а? Чего же это ты, а?
Просто казалось Гришке, что засуетилась его мать где-нибудь в огороде, просто идет она по меже со своим ведерком, в котором всегда разносила навоз, аккуратно вкапывая его лопаткой под капустные кочаны или кусты картофеля. Или, может быть, согнувшись, несет ведерную лейку в конец огорода, где среди кустов ирги и крыжовника растет уже довольно большая зеленая елка.
До сих пор было непонятно Григорию, для чего вдруг понадобилось матери растить эту ель, от которой ничего съедобного не было.
Раньше это была единственная ель на все село, неизвестно каким образом выросшая здесь, в огороде Петровны. Видимо, случайно занес ветер семечко, и принялся росток, а чтоб не погиб, принесла как-то Петровна и к нему чуть навоза, полили его дождики, и принялись корешки за дело.
Сколько раз спрашивали бабку:
— Ты эт чё, старая, очумела?.. Крыжовник выдираешь, забор вон сдвинула, а елка твоя растет?
— Это уж мое дело, — отвечала Петровна, — может, она дороже мне всего огорода!
И верно, по осени задуют ветра, затянет небо пасмурным покровом, схватит лужи ночным льдом, и все деревца хворо сбрасывают листву, а елка ее как стояла, так и стоит, нахохлится только под первым снегом, а все равно зелена. Выйдет порой бабка, вынесет лавочку из бани и слушает тонюсенькое, но полное жизни еловое пение.
А годков через пятнадцать появились на елке первые шишки. Как увидела их Петровна, так словно праздник у нее какой, бегала по деревне скоро, всем рассказывала про свой урожай. Смеялись над ней бабы: дескать, совсем бабка под старость лет сдурела. А она улыбалась и говорила:
— Вот скоро моя елка семена по ветру бросит и у вас зелень моя пойдет. Умру, а елки-то мои зеленеть во дворах будут.
Так и случилось: уж на следующий год то у одного, то у другого во дворе начали вылазить маленькие, чуть колючие росточки. Иные выдирали их, ругали бабку, будто сорняки разводит, другие же бережно к ним: глядишь, и польют, и удобрят.
Пошли по свету вскоре зеленые еловые шапки... Зима — а вдруг зелень, пройдешь по улице — и на душе радость.
Хоронить старуху решили на следующий день — в среду. Ночью подружки ее да жена Григория обмыли, обрядили в черное с красным цветочком платье. Мужики вырыли могилу на кладбище под большим тополем. Матвей Лепный сколотил гроб да памятник, и уж в полдень, перед тем как отправить Петровну в последний путь, пришел в огород сын ее Григорий, саданул по еловому стволу топором и начал крутить медной проволокой венок. Голова его была хмельна, и, может, не понимал он, что матери-то ель живая была б лучше, а может, просто решил Григорий, что дом материнский лучше продать, а приезжему человеку не все ль равно, в каком доме жить — с елью или без нее.
К вечеру несли четверо хмельных мужиков на заплечных полотенцах гробик старухи на кладбище. По пути вышел к ним от стада пастушок Федоска, опустив кнут и сорвав шапку. Хоронили человек десять, близко знавших Петровну, шли быстро, у каждого дела... И только два соседских ребятенка, никуда не спешивших, едва поспевали за ними и бросали вослед на пыльную дорогу пахучий еловый лапник...
А по весне, когда всюду повылезала зеленая сетка трав, появился в изголовье могилки Петровны едва приметный маленький росток вечнозеленой ели...
Шум Алый
Всякий раз, как случается мне бывать в родных моих уральских местах, отправляюсь я обычно погулять по своим тропинкам-дорожкам, что бегут и бегут по старым, густо поросшим осинником, елью и березником горам да пригоркам. Находишься, нагуляешься так по синим чудо-далям и невольно ноги сами приведут меня к знакомому с детства родничку. Тихо бьет он и бьет хрустальной струйкой в распадке двух гор — Шумихи и Алёны. Присяду возле родника и долго так сижу, всматриваюсь. Много раз бывал я здесь. По грибы, по землянику бегал, случалось, и рыбу ловил в речке нашей Косьве. Есть о чем вспомнить и подумать. Но как бы ни связывала, ни переплелась память моя с родничком, ярче иных картин видится мне первый мой поход за грибами с бабушкой. Тогда-то я и узнал, что называется родничок тот — Шум Алый.
— И почему это такое название у него? — спросил я у бабушки.
— А вот попей воды из него, я тебе и расскажу.
Вкусная водичка, ледяная, свежая. Журчит, переливается ручеек.
— Давно это было, — говорит бабушка. — В ту пору и людей-то еще не было. Одни только горы на земле нарождались. Густые леса покрывали их, звери да птицы в них жили. И не было более никого.
— Никого-никого? — переспрашиваю я.
— Говорю же, совсем никого. И горы тогда были живыми. Вот видишь большая гора, вся в елочках — это гора Шум-Шумиха. Послушай, как она шумит.
Я вслушиваюсь. Тонко шумит ельник. У-у-у как.
— А напротив Алёнина гора. Березки на ней. Слышишь, листвой шелестят? В бане тебя веником парим. С этой вот горы веник-то. Помнишь, какой ласковый?
— Помню-помню, — отвечаю я. — Только почему эту гору Алёниной зовут?
— А потому что восход над ней алый-алый бывает, — говорит бабушка. — Потому и прозвали. Если утром долго спать не будешь, придем как-нибудь — сам увидишь. А родничок этот, из которого ты воды попил, Шум Алый называется. Понял, почему?
— Почему?
— Да потому что две горы вместе сошлись и родился у них вот этот ключик волшебный, сын-родничок.
— Да разве горы сходятся?
— А как же? Хоть и говорят в народе — гора с горой не сходятся, а эти вот сошлись...
— И как же это получилось-то?
— А вот так. Увидели они друг друга — и полюбили. А меж ними поле было тогда огромное и много всяких непреодолимых препятствий. Но не испугались они, а пошли навстречу друг другу. Долго шли, трудно. Но вот встретились и живут теперь вместе. Грибами-ягодами нас угощают, водой ключевою поят. А вода эта силу нам дает. Потому что — от любви она. От родной сторонки. Вот ты водички этой попил — теперь расти будешь. И много-много разных дорог в жизни пройдешь. Походишь-походишь, а все потом к родничку придешь. Он тебе новой силы даст, и детям твоим, и внукам.
— А ты со мной тоже придешь? — спрашиваю я.
— Может, и приду, а может, и облаком прилечу, — говорит бабушка и гладит меня по голове.
Много дней и дорог пронеслось-пробежало с тех пор. Нет-нет да и присяду я возле родничка Шум Алого. Шумит, журчит и торопится к речке светозарная живая его вода, плывут в небе белые, пушистые облака...
Дорога — дело серьезное
Приехал я как-то к своему другу поговорить-повидаться: что, мол, да как, то да сё. Он — о своем житье-бытье. Я — о своем. Долгонько не видались-то. Чай попиваем, на душе хорошо. Говорим, говорим, а я возьми да и вспомни.
— Чудом, — говорю, — недавно в живых остался.
— Ну-у?!
— Да, — говорю, — на ровном месте споткнулся.
— ???
— Не выспался раз. С женой разругались, — денег ей все мало, — вот и уснуть не могу. Утром сел за баранку, набомблю, думаю, в тот день побольше, приеду вечером и брошу ей на стол — на, дескать, подавись.
А был выходной. Утро такое все ясное, солнечное. Только выехал, глядь — пассажир рукой машет. О, думаю, клев хороший. Отвези, говорит, на рынок. Цену называет приличную. Чего не отвезти-то? Едем. Бензина у меня, правда, маловато было.
«Давай, — говорю, — на пару минут на заправку заскочим. Видишь, лампочка горит». — на уровень топлива показываю. А там стрелка по нулю бьет.
«Конечно, — говорит он, — надо коня-то накормить. Сытая лошадь, она и бежит веселей».
Заехали. Недалеко азээска-то. Все как обычно. Подъезжаю к колонке, машину заглушил, пистолет заправочный в горловину бензобака вставил. Пошел к кассе за горючку рассчитаться. Подхожу ближе — и на тебе, объявленьице: «Извините, у нас перерыв на тридцать минут». Я еще в окошечко заглянул.
«Давно перерыв-то?» — спрашиваю.
«Только что», — отвечают.
Ну, думаю, ладно. До рынка дотяну, а там недалече еще одна заправка есть. Доедем. Вернулся к машине. Прыг за баранку и вперед. И в тот же миг чувствую щелчок легкий: п-пух. Пассажир-то мой еще:
«Ой-ёй, — говорит, — наехали, что ли, на что?»
«Да, похоже, — отвечаю, — чуть бордюр зацепили. Не страшно».
Иду себе на разворот, на выезд с заправочной станции, и тут в зеркало заднего вида ловлю взглядом, как какой-то мужик что есть мочи бежит мне вослед и кричит чего-то. «Что, — думаю, — такое случилось?» Скорость снизил. Окошко приоткрыл. Слышу:
«Стой! Пистолет! Стой! Пистолет!»
И тут меня прямо-таки жаром всего обдало. Пистолет-то я из бензобака не вынул!
Остановился. Выскочил. Точно. Пистолет так и торчит в горловине. Из шланга его вырвал.
Мужик подбегает, бледный.
«Ну, ты, паря, даешь, — только и бормочет. — А если бы искра? А?»
Вынул он пистолет и, ни слова больше не говоря, пошел обратно. Да... Такие вот дела...
Вскоре доехали мы с клиентом моим до места. Недалеко было-то. С километр, наверное. Может, чуть больше. Остановились. А он сидит — не выходит.
«Слушай, — говорит, — чё-то ноги не идут. Давай перекурим».
Покурили.
«Да-а, — говорит мне пассажир-то мой, — а если бы точно искра? Улетели бы мы с тобой высоко-высоко. А? И заправка бы под нами долго дымилась».
Да как заржет. Потом подскочил и — бегом из машины. Даже не рассчитался. Вот такие дела, — подытожил я свой рассказ.
Смотрю на друга своего. А он как-то спокойно на меня смотрит. И даже слегка в усы улыбается. Чего, думаю, у него-то улыбка? Он-то уж вроде бы все понимает. Друг все-таки.
А он словно прочитал мой вопрос.
— Не могло быть искры, — говорит. — Много дел тебе еще надо сделать. Вот потому-то тебя Бог и хранит. Понятно? А вообще, и с женой, и за рулем — аккуратнее. Дорога-то — дело серьезное.
На пристани
— ...А на воду-то мало кто сейчас идет. Или уж идут, так с бабой, с семьей вместе. Иначе, сам понимаешь, она на берегу, ты на воде — какая тут жизнь? Недаром говорят, на воде-то с самолета упавший, на поезд опоздавший да из тюрьмы бежавший...
А на катер-то бабу не возьмешь. Куда ее на катер? Мал он... Я-то развелся со своей. Вишь, чего вышло. В армии я служил, на дембель уж пора было. Тут как раз телеграмма приходит — братана у меня на воде убили. На катере братан-то работал. Домой прилетел. Горе... Фуражку его на берегу нашли, а самого нет. Тридцать два дня мы с отцом-то кошками по дну его выцарапывали. Да жутко ночами-то. Топляк ли по воде плывет, собаки ли завоют, мурашки по спине так и ползут. Да-а... Так и не нашли мы его. Мужик вон из деревни с того берега нашел... Анатомировать стали — побои обнаружили. Били его это. Да разве найдешь, кто? Вода, она все смыла. Часы у него на правой руке были, так не сняли. За что били? Полчетвертого утра часы-то остановились...
Схоронили братишку. Озлобился я. Хожу — небо черное. Думаю, жениться надо, а то свихнусь. Женился. А все одно злой хожу. Один брат-то у меня был. Ну вот, в милицию я устроился. Найду, думаю, сволочей, посчитаюсь. И вроде уж по следу пошел, так опять же случилось, это, штука такая. Магазин у нас в деревне уж третий раз ограбили. Как получка — водки недопьют — так и лезут, твари. А у меня, как на грех, в тот день дежурство. Суточное. Вот стою я ночью в кустах возле церкви, наблюдаю. Гляжу, сиганул кто-то через забор к магазину. Ну, я бегом. «Стой, гад! — ору. — Стой! Стрелять буду!»
Смотрю, он обратно через забор и дёру. Выстрелил я в воздух, забор перескочил — и за ним. А он все бежит. Ну, я и пальнул по нему... И что я тебе скажу, парень это был, молодой еще совсем. Расшиб я пулей голову-то ему.
Вот так-то...
Жена, знамо дело, на развод: не хочу, дескать, с ментом-детоубийцей жить. Да не в обиде я на жену-то. Из милиции ушел. Так муторно было — вздернуться хотел. Не смог. Мать совсем одна. Отца-то в тот же год не стало. Вот на катере я сейчас, как братан, это... Все раньше вместе хотели походить.
Немолодой уж парень вздыхает, суетливо подает мне на прощание руку и быстрым шагом, поеживаясь, уходит на катер нести вахту. А я еще долго сижу на кнехте деревенского дебаркадера, все смотрю на воду, и думается мне о том, что как же много горя еще носят в себе люди и когда это кончится, когда кончится...
Но вот ночную темноту прорезает теплоходный луч, обливающий воду серебром. Выходит на берег молодежь, и какой-то деревенский гитарист отчаянно лупит по струнам и с бесшабашным надрывом поет:
Ой, мама, мама, ма-а-ма,
Люблю цыгана Я-а-на,
Люблю цыгана Я-а-на-а,
Ой, мама, мама, ма-а-ма-а...
Псиная харя
Выходной день выдался ничуть не лучше будничных: все те же жара, зной, духота. В тени — за сорок, на солнце — за пятьдесят. Ничего не попишешь, время такое. Июль — макушка лета.
Афоня бредет по полувымершей центральной улице узбекского городка, лениво озираясь по сторонам, то и дело сбивая пот со лба своей широкой, шершавой ладонью. Он совершенно не знает, куда деть себя в этот воскресный день.
В город приехал он недавно. Неделю назад выпросил Афоня у начальства командировку сюда, объясняя ее срочность тем, что, дескать, никак не может он спокойно жить, не приняв участия в спасении этого Богом обиженного уголка, на который внезапно обрушились с гор селевые потоки, оставившие после себя многочисленные жертвы, лишенных крова жителей и заполненные всякой нечистью смытых уборных и помоек улицы.
Был Афоня трактористом, и, по правде говоря, на черта б ему сдался этот городок, далекий и жаркий, если б не пилили ему шею вечными заботами жена и теща, от которых и решил он по возможности отдохнуть.
Работа нашлась сразу, и, что говорить, толк в ней Афоня знал. По десять часов кряду сидел он за рычагами своего «ДТ». Работал крепко.
Однако воскресный день не соблюсти он не мог. Так уж устоялась его душа: «робить так робить», а воскресенье — извольте, воскресенье. И хотя почти все деньги, что брал он с собой, еще дорогой были пропиты, новые пока не заработаны, решил он пусть не пить, не гулять, так просто походить посмотреть.
Только вид города вовсе не радовал глаз. Все вокруг залито высохшей грязью, деревья пыльные, снизу — серость вонючая, а сверху — линялая голубизна: ни облачка, ни тучки.
Выбежали из-за угла вислозадые овцы, узбечки многокосые в тюбетейках торопливо и молча прошли в магазин. Скучно Афоне, не на что глаз положить.
«Сходить, что ли, в парк, может, газировки выпить?» — думает он. И уж было повернув туда свои стопы, замечает вдруг у обочины дороги спящего в пыли пса.
— У-у, да, видно, вшивый какой да лишайный, — бормочет Афоня, но все же поворачивает к нему и приседает рядом.
— Спишь, что ли, шелудивый? — спрашивает его Афоня. — И чего ты тут залег, харя ты псиная? В деревне-то нашей давно б тебя Мишка Трифон на осине вздернул. Злой он, вишь, на таких-то. Мальца у него дак покусали. Тебя б он точно вздернул.
Пес открывает глаза и смотрит на Афоню заспанно, устало.
— Э-э-э, — говорит Афоня, — да зенки-то у тебя мутные какие... И пошто живешь? Я б тебя и на рукавицы-то не взял. На что мне рукавицы? Жара такая. Да хоть бы и у себя, все одно не взял. Дерьмо — не пес.
«Дерьмо», видимо, почуяв, что его ругают, хотя и беззлобно, на всякий случай поднялось и отбежало чуть в сторону, под ствол пирамидального тополя, где вновь сунуло морду в лапы и вновь задрем
- Комментарии