При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    Муза

    Муза

    Поэзия и проза
    Май 2015

    Об авторе

    Валерия Шубина

    Валерия Семеновна Шубина родилась в Моск­ве. Прозаик, эссеист, пуб­лицист. Автор ряда книг прозы, в том числе «Мода на короля Умберто», «Гербарий огня», «Женщина-ката­фалк», «Недобитые, праздные», «Портрет из холодного воздуха». Последняя книга «Колыма становится текстом» (2018) — монтажный опыт автобиографического повествования, где автор не отделяет свою жизнь от судьбы узников Колымы, выдающихся заключен­ных ГУЛАГа (В.Шаламова, Г.Де­мидова, Л.Бородина), соотносит их пребывание в этом мире с мифическим странствием Орфея. Публиковалась в журналах «Кон­тинент», «Москва», «Литературная учеба», «Знание — сила», «Пред­лог» и др. Член Союза писателей России. Живет в Москве.

    Отсвет «Пиковой дамы»

    Обращение к этой повести никогда не проходило бесследно, что-нибудь любопытное да наклевывалось в голове. Сейчас я думала о Франции, о XVII веке, а еще об одном историческом анекдоте, недавно вычитанном в старинной, ветхой книжке. Издание это напоминало растрепанную колоду карт, засунутую в переплет, странички летели, готовые рассыпаться на глазах. Их на диво хватало, разве какие-нибудь две-три потерялись (и заглавные в том числе), так что ни фамилии автора, ни названия не сохранилось. Лишь оглавление свидетельствовало, что речь — о королях Франции в том смысле, насколько они привержены дамскому полу.

    Начиная с Франциска I таинственный автор тащил их через спальни, ничуть не заботясь, по душе ли монархам такая бесцеремонность. Государственные деяния отбрасывались в сторону, зато амурная часть... Нравы двора, интриги, капризы фавориток — все выворачивалось наизнанку, представляя монаршье правление сплошным маневрированием от одной юбки к другой. Возможно, оно так и было, и, следя за мытарствами королей, читатель мог бы с уверенностью сказать, что и фаворитки — дело далеко не простое и не каждому по зубам.

    Не одно поколение читателей держало эту книжку; такой затрепанностью могла похвалиться даже не всякая классика.

    Характер другой утраты (поми­мо заглавия) тоже говорил сам за се­бя, придясь на беспорочного Фран­циска II. Этот юнец, может, и превзошел бы предшественника, но слишком рано скончался, оставив супруге, Марии Стюарт, наверстывать упущенное им. Она, как известно, преуспела сверх меры, однако на территории Англии, а эта страна, увы, не подлежала авторскому рассмотрению. Таким образом, выпадение Франциска II не нарушило стройности изложения: в чем оно не нуждалось, так в примере целомудренности и поста.

    Книжка эта попала ко мне от одного плута — любителя зловредных напитков. Путь, которым она прошла к плуту, также не был усыпан розами и связан с муками еще одного страдальца. Этот второй вышел с ней на улицу, чтобы продать, но только пополнил собою панельную мелкую сошку. Никто не интересовался его товаром. Уже бабка по соседству сбагрила кота, развалившегося в коробке наподобие падишаха, и левее птичка уплыла в бамбуковой клетке, а торговцу все не светило опохмелиться. Он уже подумывал о милостыне, как, на его счастье, нарисовался плут, имеющий наметанный глаз на своего брата. Он и дал книжке красную цену, прочтя ее на лице страдальца. Что вдохновило плута, сказать трудно. Скорее всего, сердобольность. А может, что-то другое: плут не чурался высоких материй, набив руку на передирании разных баек, которые тискал в народной газетке за подписью «Архивариус». Он, например, выуживал какую-нибудь Диану де Пуатье из роскошного будуара и, освободив от пары-другой затруднительных стилистических оборотов, выставлял на всеобщее обозрение: читайте, почтенная публика, жили же люди!

    Продавец просто на стенку лез — до того иссушило нутро, так что плут всего и успел, как сунуть ему деньги да пройтись красноречием по внешнему виду товара. То есть он даже не вошел в силу речи, как продавца унесло. В сплошном дискомфорте души плут отправился восвояси, желая углубиться в жизнь королей и среди этой непыльной работы найти свою пользу. Дома не чаяла его дождаться девяносточетырехлетняя бабушка. Завидев внучка, она не промедлила с кучей заданий и тем крепко угодила под горячую руку: и бабушке досталось, и продавец помянут до третьего колена, и греховодники-короли полетели к черту. Там и валялись бы, если бы не случай.

    Как раз в это время я решила подвести черту под знакомством с плутом. Он уже не значился среди моих помощников под именем пана Завязанского, которым был всего три дня, — за это и получил подорожную вместе со словом «завязка», чтоб не сказать «трезвость». Однако плут, обретя человеческий образ, обнаружил в себе муки совести и превратился весь в дипломатию. И так, и этак подъезжал — все зря. Тогда ухватился он за старинную книжку, чтобы рыцарским подношением загладить вину. Не то чтобы он разбирался в тонкостях литературного дела (а тут он совпадал с большинством человечества), напротив, судил со своей колокольни, видя во всяком сочинительстве повод для передирания. (Тем более можно оценить, какой кусок оторвал он от сердца ради одного только безмолвного жеста.)

    Надо же так угадать — жизнь королей пришлась кстати. Обезоруженная, я сменила гнев на милость, махнула рукой и книжечку приняла. Вернее, приютила до поры до времени, зная, что жизнь сама подает знак тому, кто научился отличать зов от свиста.

    И вот в один прекрасный день книжечка сама попросилась в руки. Я взяла эту милую ветхость с тем чувством, с каким прежде вынимали вещи из бабушкина сундука. Прелый запах страниц, желтизна бумаги — обаяние исходило от всего, а тут еще реверансы графинь, исполненные старой орфографии, полустертые «яти» и «еры», миниатюрное поле набора — здесь, среди парчовых камзолов и пудреных париков, искали утех монархи. Я и не заметила, как маски, кавалеры, венерины игры потянули к себе. Из прочих выделялся крошечный человек — рыжий, с зелеными глазами. Как видно, любовный театр представлялся ему сатирой на род человеческий, он явно не притязал тут на роль, да и внешность его способствовала такой скромности. Заметив мое внимание, он представился: «Маркиз Квинола», — и нисколько не огорчился, что имя его мне ничего не сказало. Кажется, он был этим даже доволен.

    — Не трудитесь вспоминать, — заметил он. — Мои современники Казанова и Сен-Жермен, один — великий писатель и знаменитый любовник, другой — придворный шарлатан и маг, их имена навязли в зубах, а мне удалось проскользнуть незамеченным. Я не запятнан признанием времени и, смею уверить, не добивался его. Опыт научил остерегаться внимания... Да и что такое известность? Всего-навсего тень, которую бросают на вас современники.

    Я удивилась этому рассуждению, привыкнув слышать обратное.

    — Порой и самому скрытному персонажу, — продолжал Квинола, — выпадает выйти на обозрение и предъявить свой счет, тем паче исчисление чисел — его занятие.

    — Так вы чернокнижник?

    — В той же степени, сколь и доморощенный математик, и тайный доб­рожелатель одной блестящей дамы... Увы, ее ранняя смерть послужила успеху соперницы.

    Я навострила уши.

    — У меня не вошло в привычку афишировать свои действия, и мое появление вас ни к чему не обяжет. Однако маленькая импровизация в духе Рамо, наверно, не помешает.

    «Композитор Рамо... да кто его помнит сейчас!» — подумала я.

    — В мою пору Рамо был в большой моде, — продолжал Квинола. — Его оперу «Пигмалион» давали при дворе. Король слушал ее не раз, и злые языки уверяли, что на представлении он обратил внимание на свою будущую даму сердца. Ее звали маркиза де Шатору. Тогда еще статс-дама, она успела овдоветь и весь пыл употребила на карты. Со своей тетушкой герцогиней маркиза просиживала за игрой до утра. Людовик XV, неравнодушный лишь к одной игре — игре сердец, терял в ее глазах половину достоинств, а он, как известно, был ими не обделен. Но маркиза благоволила лишь к карточным игрокам. Подобная цельность натуры хороша, когда не касается королей, тем паче Людовиков. К тому же Пятнадцатый придерживался мнения, что кое-чего стоит и без карт. Маркиза не возражала. Увы, азартные игры редко дружат с любовными утехами, и далеко не добродетель объединяет их. И маркиза решила, что не обязательно утруждаться любовью, если одна сторона уже взяла на себя этот труд. Людовик XV был готов на глупости, когда маркиза потребовала безумств. Ни много ни мало как самую высокую ставку желала она разыграть с самолюбивым монархом. Тогда по Парижу пошла гулять шутка, что для нее есть только два наслаждения: выигрыша и проигрыша, остальное — королевские игры.

    Слушая рассказчика, я не раз и не два обращалась мысленно к «Пиковой даме», вспоминала завязку: слова Томского о Венере Московской, ее проигрыше герцогу Орлеанскому в Париже, при дворе Людовика XV. Я находила много похожего, но была далека от того, чтобы считать Квинолу своим Томским. Он был историческим персонажем, к нему ничего не хотелось добавить, главная прелесть заключалась в правдивости его рассказа. Как видно, и Квинола нашел нынешнее время подходящим для того, чтобы пролить свет на историю и представить события в их голой и скучной последовательности. Из его дальнейших слов выходило, что в угоду азартной особе Людовик XV освоил игру, преуспел в ней и скоро начал оставлять свою наставницу позади.

    — Однажды она проигралась до последнего су и не знала, что делать. Король ей напомнил: «У вас еще в остатке поместье». Маркиза прикусила губу и признала себя побежденной. Неизвестно, поостыла ли она к картам, но больше ее не видели за игорным столом. Поговаривали, что, приобщившись одной любви, она не растратила азарта, а только перенесла его на лотерею. Это изобретение лишь начало утверждаться. Три восходящие награды ждали счастливца: ямб, терн и кватерн. Стало известно, что маркизе не повезло и здесь: едва она делала ставку, как прежние числа выходили в тираж. Надежда отыграться отступала все дальше и дальше. От досады маркиза готова была кинуться к первому встречному шарлатану, как в свое время маркиза де Монтеспан. Но опрометчивость привилегированной Франсуазы, роскошной де Монтеспан стоила ей коллекции бриллиантов, при этом покровитель-король Людовик XIV скоро утешил ее в этой потере, моя же маркиза кругом терпела, а утешение Людовика XV лишь добавило бы ей поражения. Я не причислял себя к ее воздыхателям, да она и не знала в них недостатка, зато твердо могу сказать, что ее всесильный поклонник не вызывал у меня симпатии. Одно то, что в глазах всех он назывался Возлюбленным... Одного этого довольно.

    Маркиза просматривала объявления об очередных индийских набобах и чародеях, когда явился я и попробовал изложить ей свои законы выхода номеров лотереи. Она скорее не слушала, чем слушала, как вдруг швырнула газетку и без лишних рассуждений приказала отправиться даже дальше, чем можно представить. Грубость, впрочем, не произвела на меня впечатления. Я не возвел ее в степень, сочтя следствием вылазки на войну и походной жизни с королем, и ответил, что да, пойду с удовольствием, куда ваше превосходительство посылает, но, учитывая мою наружность, это непросто и надобны деньги, к тому же немалые. Она рассмеялась, дальше мы говорили приятелями. В первый раз я открыл ей два номера, математически точные и выверенные, из пяти счастливых. Она выиграла ямб. В другой раз я назначил ей три цифры, которые принесли терн. Наконец она ставит все состояние на предсказанные четыре номера и получает кватерн. В приступе благодарности маркиза готова была на все. Красная лента, должность при дворе, прочие привилегии — я мог получить их в последовательности нарастающих величин. И кто знает, не намеревалась ли она дополнить свою благосклонность чисто французским расположением?.. Однако, не будучи космополитом по части наград, я предпочел удалиться к себе на родину, в Италию. И правильно сделал. Говорят, Людовик XV был очень доволен. Он любил ее не в пример больше последующих фавориток, и в день ее преждевременной смерти предполагал скорбеть до конца жизни. Правда, ему скоро помешала маркиза де Помпадур.

    Маленький Квинола помолчал и спросил:

    — Вам, сударыня, ничто не напоминает эта история?

    Конечно же я хотела сказать «да», но вместо этого отложила растрепанную книжечку и обратилась к томику Пушкина. Меня давно не устраивало лаконичное примечание к «Пиковой даме», относящее главную завязку повести к Наталье Петровне Голицыной. Верно, что Голицына, мать московского генерал-губернатора, бывавшая в Париже, и что внук ее, игрок, был приятелем Пушкина и однажды удружил Александру Сергеевичу историей о трех картах, поставив в центре ее свою бабку. Но это вовсе не означает, что гений питается из одного источника. Скорее спросишь: уж не поработал ли случай нарочно, чтобы скрыть истину? В конце концов, это дело создателя — вознести ли новую молитву, воплощая свой замысел, или следовать жизни с ее меркантильностью и расчетом.

    Коронер[1]

    На Руси долго запрягают, да скоро едут.

    Пословица

    Одни ищут затонувшую Атлантиду, другие раскапывают былые цивилизации, а в это же время у всех на виду столица бывшей империи, так называемый Третий Рим, медленно и верно погружается в преисподнюю: захваты людей, взрывы, поджоги, пожары, обрушения перекрытий, заказные убийства... Чего только не происходит! Социологи говорят об эпидемии агрессии, интеллектуалы — о периоде реакции, возврате диких времен Средневековья. Но эти, высоколобые, слишком чувствительны. В определенном смысле люди и не выходили из Средних веков. И не надо вспоминать разных монстров, которые где-нибудь в Германии зазывают одиноких и легковерных в свои родовые замки или в какой-то Финляндии, наоборот, в свинарники, а потом от гостей остаются холмики, — это дело следователей, патологоанатомов, психиатров. Речь о нормальной жизни, так сказать, обычной, которая протекает, исчезая у всех на глазах. Не надо вспоминать и маркиза де Сада и всех этих Пазолини: «Сто дней Содома» вершатся и продолжаются на каждом шагу.

    1

    В свое время неподалеку от памятника Гоголю, в подвале, была Мас­терская. Правда, подвал больше походил на чердак, полутемный, заставленный старой мебелью, весь в картинах и книгах. Здесь работал Художник. Он тоже считал, что тут самый настоящий чердак, только не вверху, а внизу. Сюда можно было зайти, хотя Художник не занимался показом своих работ, тем более выслушиванием всяких мнений. Но работы были повсюду, и не увидеть их было нельзя. Под самым потолком висела одна — очень темная, написанная на доске. «Завтрак», «Обед» ли назвать ее — в общем, не важно: ничего из еды, кроме зажаренного вверх ножками поросенка, не изображалось на этой картине, да и поросеночек не покоился на столе в глубокой посудине, а витал с ней заодно, как мечта. Вокруг стола сидели люди и в каком-то цепном единодушии сообщались между собой, но поросенка это мало касалось. Он был сам по себе — в одиночестве, а они сами по себе — в коллективе. «Они жрут друг друга», — пояснил Художник, и все вопросы относительно «мечты» отпадали.

    «Где теперь эта Мастерская?» — «Ее сдали в аренду, а Художнику его же собратья по цеху объявили: “Считайте, что вас тут не было”». Обычно подобное говорят, намекая на призрачность человеческих отношений, но Художник понял еще глубже. «Где картины?» — «В Хьюстоне, в частном музее». — «Где сам Художник, открыватель новых смыслов?» — «Здесь, в столице. Шлифует стекла, как Спиноза, и размышляет о жизни».

    «Шлифует стекла» не следует понимать так прямо, все в какой-то степени шлифуют, только одним удается стать Спинозой, а другим нет.

    В тот день, о котором речь, наша с Лялечкой частная жизнь проходила на фоне взрыва в метро, а взрыв совершился на фоне неостановимой чеченской войны и был ее отголоском. Вышло так, что нам понадобилось проехать злосчастной подземной дорогой, едва ее привели в порядок после террористического акта. Лялечку затребовали в гости на домашнее торжество. Она давно уже превратилась в такую дежурную посетительницу вроде штатной визитерши или достопамятного свадебного генерала, только, в отличие от них, Лялечка ничего не имела — наоборот, полагала, с нее причитается. Именины, поминки, годовщины свадеб, смертей, дни рождения, юбилеи, отпевания, похороны, литературные и музыкальные вечера, поэтические встречи, презентации, конференции, приятельские посиделки — вот колея, по которой она моталась. Нельзя сказать, чтобы все это ей очень нравилось, но, как многие меланхолики, она оживлялась на людях, кроме того, внутренние обязанности требовали приложения. И все-таки... что-то в этом мелькании грело ее, что-то, помимо высоких материй, обольщало, влекло в круговерть, сцепляло с ней намертво. Не исключено, что так она поддерживала свою душевную форму и состояние «на плаву». Еще недавно она писала стихи, но что-то случилось, стихи ушли, а поэтом она все равно осталась, рифмы еще настигали ее, но некогда было посвящать себя им. Прежде она садилась за стол, чтобы удержать строки, которые рождались в голове, а теперь... Вид стола, заставленного посудой, коробками, банками, склянками, даже не действовал на нервы. Все давно поменялось местами и в душе, и в квартире. То, что было между прочим, как-то незаметно пролезло вперед и заняло главное место. Разве что кошки, которых она как будто любила, вроде души в них не чаяла, и привязывали к дому.

    Параллельно стихам шли переводы с других языков, она была неплохим переводчиком самой разной поэзии: польской, английской, норвежской. Но и тут начались осложнения. Заказов делалось меньше, а работать в свое удовольствие... как-то не получалось: надо было зарабатывать на жизнь. Тишина стала ненужной, и, едва раздавался телефонный звонок с каким-нибудь очередным приглашением, она срывалась, готовая бежать хоть на край света. Знакомые, не слишком церемонные и прежде, когда шли стихи, теперь и вовсе распоясались — теребили с утра до вечера и с вечера до утра, а кое-кто стал пользоваться ее свободой не без задней мысли. Лялечка редко приходила с пустыми руками. Дорогие кондитерские наборы, книги, цветы или просто что-нибудь симпатичное к чаю — все это с детской улыбкой, как-то мило, без шума. Худощавая, бледная, с простыми русыми волосами, она появлялась из-за дверей, из какого-то рассеянного полумрака, снимала свои особенные пиджачки или курточки — они нередко казались с чужого плеча, — оставляла в передней обувку, тоже видавшую виды, и незаметно, покладисто, без усилий ступала вперед, устраивалась в комнате около света и с этим светом сливалась. Очарование беззаботности исходило от нее в такие минуты, его не все замечали, но все желали его испытать. Если в доме были четвероногие, им тоже перепадало что-нибудь вкусное, с хрустом, бесподобно пахучее. Уходя, она часто прихватывала какую-нибудь хозяйскую вещь — покупала для вида, чтобы выручить человека. Вещь не стоила доброго слова и потом дома у нее висела без надобности, а то и просто лежала неразвернутая в закутке, пополняя гору подобных же свертков. Со временем сбагрить негодное для людей оборотистых установилось за милое дело. Часто после таких визитов Лялечка сидела без гроша, пока кто-нибудь в свою очередь не выручал и ее. А если сердобольных не находилось, она несла фамильное серебро в ломбард, закладывала и получала денежки, которые сразу же уплывали — либо старой дорожкой, либо их просто-напросто отнимали. Она была находкой для трех категорий людей: карманников, нахлебников и писателей. Карманники и нахлебники, как более ловкие и настырные, обирали ее постоянно: своим отвлеченным взглядом, да и всем видом какой-то ускользающей незлобивости она словно приманивала, подворачиваясь на пути, воры просто не владели собой, встречая такого клиента. Они западали. Их руки начинали действовать сами собой и, бывало, сами собой оставляли какие-то мелкие деньги: на проезд или на хлеб — непонятно.

    С писателями все обстояло сложнее. Эта публика, занятая в основном собой, ничего не придумала, как мучить ее бесконечным самокопанием. С подробностями, с чтением собственных километровых поэм (да лучше бы анекдот рассказали!).

    Больше половины Лялечка пропускала мимо ушей, на кухне в это время обязательно что-то кипело, там же горело, откуда-то лилась вода, рядом мяукал котенок... Не в силах сосредоточиться, Лялечка что-то бормотала в ответ, пока какой-нибудь неуместной репликой не выдавала себя. До говорящего наконец доходило, что для полной картины не хватает только его, и он, обиженный, закруглялся.

    Легко догадаться, как писательская братия пользовалась Лялечкой, когда надо было протащить своих в творческий союз. Рекомендаций она надавала несчитано. Пожалуй, столько же, но уже в тясячах рублей за ней водилось долгов.

    «Кроткая», «тихая», «Офелия», «ангел», «астральная», «вся для людей» — вот определения, которыми ее наделяли одни, тогда как другие бросали в глаза: «Безвольная!» — но они-то как раз липли к ней на каждом шагу, заодно и дела вешали, до которых собственные руки не доходили. И дела эти уносили Лялечку далеко-далеко, она даже не успевала сообразить, куда и зачем. От обилия этих самых чужих дел и запустения собственных она задыхалась, суета засасывала, и тогда самой себе она представлялась птицей с перебитыми крыльями. Бывало, заглянув для работы, она просто валилась с ног, житейской неприкаянностью веяло от нее, ей требовалось лишь полежать на диване, прийти в себя. Но и тут она могла разве что лепетать: «Я себе не принадлежу. На меня не надо рассчитывать». В такие дни сумятица и неразбериха следовали за ней по пятам, планы ломались и летели к черту, она запутывалась в собственных обещаниях, получая в ответ лишь попреки и раздражение; все кругом делалось незначительным, обесценивалось — любая твоя работа и ты сама, и во всем этом была какая-то глубокая неправда, отторгаемая душой. Но когда она уходила... Долго еще вспоминались ее туфельки не по сезону, холодные, промокшие, или плащик вместо пальто, а еще виноватое «Прости-и-и» или растянутое «Спаси-и-бо тебе»...

    А знакомых ее хватило бы на целое учреждение: от предприимчивых тетушек — домашних хозяек, их наглых зятьев, домочадцев до полубогемных дам, литераторов, артистов, бардов, музейных работников, политических активистов, бывших сокурсников по университету, чужих родственников, которых она навещала в больницах, встречала и провожала на всех вокзалах, озабоченных мужчин, пробавляющихся литературой, про которых одна зубоскалка заметила: «Седина в бороду, а хрен по городу». Прибился к этой компании даже угонщик самолета, отсидевший где следует, — кстати, хороший поэт.

    Среди этой публики попадались типы совсем особенные. Была, например, Бронислава. Эта любила ходить по гостям, но как-то вольно обращалась со временем. Напрашивалась, предположим, на шесть, но появлялась ближе к десяти. Лялечка ждала, дергалась, Бронислава звонила, называла уважительные причины (а то и мариновала без всяких звонков), Лялечка пробовала уклониться, отменить встречу — как же! Бронислава кидала трубку и прибывала наконец в полночь с кучей даров в неподъемных сумках. Юркая, щупленькая, со стриженой головой, на которой седоватым ершиком топорщились волосы, вся какая-то демонстративно классовая. Одни называли ее пронырой, которая пролезет без мыла, другие — малохольной, а третьи при ее появлении вообще теряли дар речи. Поговаривали, что в свои лучшие годы Бронислава не без успеха постукивала. Но Лялечка в это не верила, а если и верила, то не придавала значения: постукивала — ну и что? а кто без греха?.. Для компании Бронислава не годилась, потому что приставала и задиралась, чем выводила из себя солидных гостей, и Лялечка пыталась принимать ее одну. Но Бронислава не признавала ограничений и являлась когда хотела.

    На помойках ли она набивала сумки пластиковыми стаканчиками, драной обувью, треснувшими абажурами, старыми календарями или где-то еще, только Бронислава обкладывала Лялечку своим добром, приговаривая: «Мы должны помогать друг другу». Довольная, садилась за стол. «У тебя супчика нет?» — спрашивала, шмыгая носом. Получив вожделенное, после каждого глотка испускала: «О-о-о!..» Потом затягивалась сигаретой — и все! и ничего больше в жизни не нужно. Но нет, следовал заказ на чашечку кофе покрепче, Лялечка кидалась на кухню, Бронислава тем временем облачалась в атласный хозяйский халат, усаживалась на диван и покрикивала: «А чего-нибудь вкусненького к кофейку?», «А пироженцев? А блинков?» В ногах у нее громоздились ломаные, грязные жалюзи (самое последнее подношение), и, пуская дым, она блаженно нахваливала, какая это шикарная и нужная вещь.

    На первых порах их знакомства (лет восемь-девять тому назад) Брони­слава ограничивалась тем, что выгребала из холодильника все продукты, бормоча: «Не стала бы брать, но хозяйка сама предложила», — и отправлялась восвояси. Изъятие совершалось как бы в порядке вещей и не отягощалось никакими комплексами ни с той, ни с другой стороны. Если Лялечка раздражалась, то разве при опозданиях, но вскоре попривыкла и к ним. «Что же она так мучает тебя? — это невольный свидетель, какой-нибудь новичок, при случае не выдерживал. — Мало при той власти наиз­мывалась? И теперь по митингам шляется, людей пугает. Лучше б щи научилась готовить». «Нет-нет, она настоящая», — отвечала Лялечка и больше слушать ничего не хотела. «Да Бронислава с быка молоко возьмет. Потому и гремит костями под красным флагом. Где не светит поживиться, там ее нет. — Собеседник от злости начинал запинаться. — И маленькая пенсия ни при чем. Это стиль жизни. Многолетняя школа, когда она ошивалась при номенклатуре». «Жа-а-лко ее, — отвечала Лялечка, зная что-то свое, что-то за пределами явного. — Она вообще-то мыться приезжает. У нее ванна не действует», — и вид у Лялечки был, словно она выдала чью-то тайну.

    Наверное, такое случается иногда, если обыкновенная отзывчивость не устраивает самого человека, ему требуется что-то большее — может быть, жертвенность. Но тут было иное. Тут в самом деле была жалость. На каком-то особом, сверхчеловеческом уровне. Жалость, которая не обсуждается и в расчет не берется. А еще потребность баловать, одарять кого угодно, хоть бестию продувную, лишь бы была под рукой. Да и другое известно: одинокая Бронислава любила гладить Лялечку по головке, похваливала, а много ли надо слабой душе, утратившей мать в раннем детстве.

    — А мне с Брониславой легко, я отдыхаю с ней, — призналась как-то Лялечка. — Она непритязательна, не осудит. Гость благодарный.

    И я затыкалась со своей критикой, со своими «разболтанными», «деструктивными» и «шаляй-валяй», оставляя Лялечку в мире мнимых величин, где бездельник равновелик работяге, где народ надо жалеть, а народ — это «свои в доску», «запанибрата», беспардонные, бестолковые, — затыкалась и чувствовала себя сволочью, потому что Бронислава была стара, слаба и тщедушна. А когда она неожиданно исчезла, я стала чувствовать себя еще хуже, чем сволочью, мне казалось, что это я накликала на нее беду и она провалилась в канализационный люк, который сослепу не заметила во дворе.

    Самых давних своих знакомых Лялечка называла только по имени, ни­чей солидный возраст ее не смущал, он куда-то девался при ней, все становились Ленечками, Валюшами, Сереженьками, все — красивыми, доб­рыми, одаренными, чувствовали себя немножко домашними, и всем нравилось, что это ни к чему не обязывает. Но какая-то часть знакомых оставалась при полном параде — редакторы, педагоги, им отчество полагалось по статусу. Саму же Лялечку редко называли ее настоящим именем Евсто­лия, находя его неудобным каким-то. Я же, например, полагала, что к ее натуре в самый раз имя Марта с тем самым оттенком, который выражен поговоркой: «Март корове рога обломит», — из-за доброты, не соизмеряющей себя с делом: ведь хороший человек не профессия.

    Меж тем имя Евстолия она заполучила не просто. Ее отец, историк, занимался темой русского террора. Среди специальной литературы ему попалась «История смертных казней в России». В книге он увидел фотографию восемнадцатилетней Евстолии Рогозинниковой, сделанную с кладбищенского медальона. Темные локоны, белые кружева, безупречный овал лица, большие глаза. Казалось, такой красоте подвластно все. И вот он читает биографическую справку: Евстолия Рогозинникова идет к петербургскому генерал-губернатору, чтобы взорвать себя вместе с ним. ЗА НАРОД! Но что-то не получается, адская машина дает сбой, террористку хватают и приговаривают. Пораженный этой судьбой, советский историк угадывает свои чувства в офицере, ведущем бомбистку на виселицу. Офицер спрашивает о последнем желании, он хотел бы его исполнить. «Не казнить, пока солнышко не взойдет», — отвечает Рогозинникова. Через страницу отец-историк натыкается на фотографию брата — Анатолия Рогозинникова, бомбометателя, тоже казненного, и лишний раз убеждается, что солнышко над Россией дорого встало. В память о Рогозинниковой историк и назвал новорожденную дочь, не подозревая, как напророчил. Его Евстолия действительно сделалась стольной: сначала из-за стихов — в затворничестве, при книгах, столе, а когда голос пропал — из-за своей беготни по столице от знакомых к знакомым.

    Немудрено, что при таком количестве приятелей жизнь превращалась в сплошную череду происшествий, порой доходило до бреда. Правда, внут­ри этого бреда мир виделся как будто яснее. Уже не вызывало сомнения, что в каждом человеке — абсурд, речь шла лишь о степени этого абсурда.

    Сама я не раз попадала впросак. Да что я! Милиция как-то опозорилась, узрев в отстраненности задержанной гражданки действие «травки». Три лба запихнули Лялечку в машину и повезли в отделение. К счастью, Лялечка сразу уразумела опасность, стала сопротивляться, к благоразумию призывать. Только что она пристроила в добрые руки котеночка своей кошки — вот и все преступление. Ее тонкий, певучий голос, слова... Не прошло и минуты, как стражи смекнули: ошибочка — и отпустили: конь, мол, на четырех ногах, и тот спотыкается... Лялечка выбралась, забыв пустую кошачью корзинку, которую кинули ей вдогонку уже без всякого интереса к тому, что сочли маскировкой.

    Лялечка никого не осуждала, ничему не противилась, находя, что за гордыню надо платить. «Гордыней» она называла былое невнимание к людям своей юности. Так ли на самом деле, никто не знал, но объяснение почти всех устраивало.

    Когда-то она написала:

    Мне тоже на этой стезе тяжело,
    Я тоже любила покой и тепло,
    Но всех нас куда-то ведут вожаки.
    Как ломкие линии детской руки,
    Проложены ими лыжни на снегу,
    Я в них изменить ничего не могу.

    По-моему, она сама не ведала, на что замахивалась. Я, например, чувствовала в стихах частичку сумасшедшего дыхания тургеневской вещи «Стучит» из «Записок охотника», которую спокойно читать никогда не могла. И заводила старую песню: «Дар... От Бога... Надо оттачивать». Но говорить с ней серьезно... да в первую же минуту я начинала выглядеть противной максималисткой, а она — жертвой. Что-то зыбкое повисало в воздухе, и тему уносило в сторону. Казалось, непонятная центробежная сила задалась целью подчинить ее себе. Лялечка слушала, согласно кивала, глаза у нее становились выпуклыми и большими, она вздыхала и откликалась: «Что ж, ты права». Но я не верила в такое согласие и заводилась сильнее. Раньше это называлось «бороться за человека», а теперь?.. Возможно, дубиноголовостью. Ну и пускай! Почему-то не хотелось признать, что и для талантливого человека литература может стать чем-то неглавным, серединкой на половинку, о чем и плакать не стоит, и что мутное: «Таких серединок на половинку в каждом трамвае по сто штук едет» — имеет к Лялечке отношение.

    — Сама подумай, — отвечала Лялечка, — я как никто живу литературой. Другие в коммерцию подались, во все тяжкие... — И принималась чертить на бумаге что-то с ушами, латинскими буквами и цветами: Filimon. А я, глядя на ее руки — их вид выдавал расторопного, работящего человека (такие бывали у деревенских учителей, воспитателей, книжников), — вдруг начинала думать, что дома у нее разных флакончиков, коробочек, украшений больше, чем нужно, надарено, но она... ни косметики, ни маникюра, ни каких-то безумных причесок: не до того — какие прически, когда человек на миру, весь в посещеньях, из конца в конец города — по бесчисленным делам и заботам! Лишь к случаю наденет что-нибудь необычное: радужный лен, или шотландку, или рогожку с узорами — и обнаружит склонность к нарядам. «Да ты красавица, щеголиха, — скажешь и ни с того ни с сего спросишь: — Как Филечка поживает?» — то есть ее обожаемый котик Филимон. И привет ему от Нюрочки, моей кисы, передашь.

    — Нет! — говорила я и сбрасывала наваждение. — Женщинам нельзя заниматься литературой. Не по сеньке шапка. Гиблое дело.

    — А ты что — не женщина? — спрашивала Лялечка.

    — Себя и имею в виду.

    Было время, когда центробежной силе и всем брониславам противостоял железный натиск свекрови. Своими истериками она держала Лялечку в узде — путь варварский, зато продуктивный, если судить по количеству написанных стихов. Но однажды свекровь направила усилия на другое: взяла да выбросилась из окна и положила конец трем напастям: преследо

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог