Срок работы пробной версии продукта истек. Через две недели этот сайт полностью прекратит свою работу. Вы можете купить полнофункциональную версию продукта на сайте www.1c-bitrix.ru. На перекрестках памяти (Отцово детство)
При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    На перекрестках памяти (Отцово детство)

    На перекрестках памяти (Отцово детство)

    Поэзия и проза
    Сентябрь 2016

    Об авторе

    Сергей Федякин

    Cергей Романович Федякин родился в 1954 году в Москве. Окончил Московский авиационный инс­титут и Литературный институт им. А.М. Горького. Кандидат филологических наук, доцент кафед­ры русской литературы XX века Литературного института. Автор книг «Русская литерату­ра конца XIX — начала XX века и эмиграции первой волны: Учебное по­собие для учителей» (1999, со­в­мест­но с П.В. Басинским), «Скря­бин» («ЖЗЛ», 2004), «Мусоргский» («ЖЗЛ», 2009), «Рахманинов» («ЖЗЛ», 2009) и др. Лауреат литературной премии Государственного академического Большого симфонического оркестра имени П.И. Чайковского в рамках юбилейного фестиваля «Вера, Надежда, Любовь…» (2005).

    1. Из дали времен

    Человек приходит в мир не с первым криком, но с первым воспоминанием. В то самое мгновение, когда все, что вокруг, видится словно бы изначально и сознание пробуждается навстречу неожиданному впечатлению: ты, маленький, — в большом мире.

    В первый раз он ощутил себя таковым в два с половиной, когда семья — еще неполная (не появились на свет его младшие сестры) — переезжала из Сучана в Рухлово. Был год 1918-й, поздняя весна или начало лета. Тихое солнце, Хабаровск (позже ему иногда думалось: быть может — Владивосток).

    — Меня вел за руку отец. А мать держала на руках брата Сережку, еще младенца. И я помню — большая широкая улица, справа деревья. Вроде парка что-то. С левой стороны домов тоже не так много...

    Они шли по тротуару. Навстречу — «какой-то изящный молодой человек с погонами, молодая женщина в черном». И тут же повеяло чем-то необыкновенным, мимолетным.

    В памяти его остались только силуэты. Поразил именно запах. Вместе с ним — летучим, исчезающим — пришло чувство «мира вокруг» — с улицами, деревьями, косыми солнечными лучами.

    Картинка из далекого, туманного детства соединилась с другой, где и ожило это воспоминание о «начале жизни». Барнаул 1935-го, только-только закончился кинофильм («Смотрели “Веселых ребят”, что ли?»). Он со школьными товарищами вышел на свет, щурясь от яркого солнца...

    — Вдруг мимо прошла женщина в темном. И тут же повеяло удивительными духами. Меня как в голову ударило: улица, отец ведет меня за руку, а рядом — офицер с дамой под руку. Тот же необыкновенный запах! Я отстал от своих, поспешил за женщиной, хотел спросить, что за удивительные духи... Она завернула за угол. Я добежал, смотрю — никого...

    Сознание пришло через запах. Из запаха же — позже, во времена барнаульской юности, — возникла и память о той сокровенной минуте. Уже послеоктябрьская Россия, еще близок тот мир, который позже назовут старым. И — новая жизнь их семьи. То мгновение, когда через большой город они перебираются в Рухлово, где пройдут его детские, уже сознательные годы, где будет пережита пора российского лихолетья.

    «Я родился 18 ноября 1915 года в городе Сучан Приморской области, в семье рабочего-шахтера...» — это из автобиографии. Его отец (мой дед), Василий Степанович, бросил шахту, устроился кочегаром. Оставив сучанские копи — перебрался из темного угольного подземелья в мир ритмичного простора, мир паровозных гудков, колесного стука, жаркой топки и пара, который стелется по рельсам, мир дальних огоньков на путях и станционных домиков.

    Первое воспоминание совпало с началом этой железнодорожной жизни. Времени «шахты» мой отец не помнил. А прежняя жизнь его собственного отца возникала лишь в разговорах.

    «Папа рассказывал, что...» — когда он произносил эту фразу, я даже не задумывался о возрасте собеседников. И только много позже меня пронзило: могло это быть лишь в считанные годы, где-то с 1922-го по середину 1927-го. Ему было от шести до одиннадцати. В сущности, слова своего отца он мог воспринять только как живую легенду, а не как часть российской истории: детское сознание «не исторично». И к нам с братом эти отрывистые сюжеты из далекого-далекого прошлого приходили именно как семейная мифология, где скрадываются детали, но отчетливее очерчиваются контуры некоего сказания, оттеняясь, впрочем, чувством «трудной жизни», которое сопутствовало легенде.

    На свет Василий Степанович появился в Поволжье. Шел год 1888-й. Со времени крестьянской реформы прошло более четверти века, но предание, как крестьяне российских сел и деревень получали паспорта и фамилии, еще было живо.

    — Его дед и прадед носили фамилию Васильевы. Почти вся деревня была Васильевы... И когда крепостное право отменили, когда стали ездить на заработки и на выезд давали документы, тогда их разделили по фамилиям. Скажем, один был по прозвищу Буян — им дали фамилию Буянкины...

    Фамилия запомнилась: Буянкины в отцовых рассказах время от времени упоминались. И хотя это были родственники не его отца, но его матери, отец семейное предание выстраивал почему-то именно так: Федякины — Буянкины. Ни лиц, ни характеров при этом уловить почти не удавалось. Просто — очень помогли в трудное время. И всех Буянкиных, кого отец мой упоминал, кого он знал и видел, словно бы заслонил первый «Буян Буянкин», незримый их предок с необузданным характером. Так и виделось: не шибко трезвая физиономия, несколько выгнутая вперед фигура, слипшиеся волосы на лбу... Перед моим мысленным взором изначальный Буянкин являлся именно таким: в натопленной избе, чуть пошатывается, в какой-то мятой поддевке и почему-то в валенках.

    Предание отличается от истории. Оно обрастает домыслами не потому, что кто-нибудь хочет «приврать». Сознание людей тянется не к сухим сведениям, но к образам. И хотя ты слышишь рассказ только о событиях, воображение договаривает то, что должно их дополнить до какой-то внутренней законченности. Слишком редко оно способно подсказать то, как было на самом деле. И подобный Буян Буянкин — хмельной, в валенках — вряд ли существовал. Но «фантомный» образ способен сказать не менее важное, нежели реальное воспоминание. Он приучает к живому сомнению, — так ли было? — без которого любое касание прошлого порождает лишь сумбурную невнятицу.

    Немногочисленные сюжеты из жизни деда, услышанные некогда отцом, вычерчивали только лишь пунктир единой линии, и все же — линии весьма отчетливой: бедное российское крестьянство, поездки на заработки с юных лет, работа в Баку, на нефтяных промыслах, участие в знаменитой бакинской стачке... То, что их, бастовавших, было чересчур много, не могло не отразиться на судьбе недавнего крестьянина. В тюрьме, пока шло доследование, просидел три месяца. Как несовершеннолетний, больших неприятностей он не претерпел, просто был выслан на Дальний Восток. Но тот же сюжет — при более внимательном вглядывании, с тем «забеганием вперед», которое позволяет увидеть не только цепочку событий, но и целую судьбу, — говорит и другое: жизнь словно бы испытывала его.

    Одно время пытался работать золотоискателем. От этого времени дошло жутковатое предание. На людей с золотом шла охота. Возможная гибель от разбойных рук — дело обычное. Один старатель был застрелен, обыскан. В карманах нашли только потемневшую от времени копейку. Злодейство потрясло и самих грабителей: убитого похоронили, соорудили и крест с надписью: «Погиб за копейку».

    Другим испытанием стал бесконечный железнодорожный тоннель. Подробности этой жизни ушли вместе с дедом, хотя не так трудно представить, что значит пробивать в горе дыру на несколько верст.

    Транссиб притягивал рабочую силу. О том, как строили многокилометровый мост через Амур, дед отцу поведать успел. Отец же рассказывал в деталях, знание техники подсказывало кое-какие подробности.

    ...Работал в кессонах. Чтобы ставить опоры моста — опускали на дно стальной колокол («как бы колокол»). В нем рабочие выбирали, а то и долбили грунт, загружали в корзины, которые тянули вверх по трубе. Колокол понемногу опускался — ниже и ниже. Чтобы не просачивалась вода, в кессон накачивали сжатый воздух. После смены рабочих мотало. Часто шла носом кровь, у кого-то лопались и ушные перепонки.

    Когда Василий Степанович подался в Сучан, на каменноугольные копи, эта работа тоже была связана с Транссибирской магистралью: в паровозные топки на Дальнем Востоке летел именно сучанский уголь.

    Поначалу дед подвозил лес. Потом устроился взрывником. Отец рассказывал об этом, меняя голос, словно бы переживая возможную гибель собственного отца еще до своего рождения:

    — Бурят скважину, представляешь? Закладывают туда патроны, взрывные. Двое их, подрывников. Поджигают — и убегают куда-то за поворот. И считают. Если оба одинаково насчитали, то вроде все сработали. Спокойно будет. Если один насчитал, скажем, 19 взрывов, а другой 20 — еще подождут. Если тихо — идут. Но, может быть, тут и грохнет...

    Со своей «второй половиной» Василий Степанович встретится до Сучанского рудника. Маню — Марфу Васильевну — он знал с детского возраста, когда она была еще Липатовой. Он был помладше на пару лет, но иногда они сходились в общих играх. Судьба ее ко времени их новой встречи прочертила свою траекторию, возможно — узнаваемую для многих. Рано осиротела, воспитывалась у тетки. Чтоб не держать «лишний рот», ее сбыли с рук семнадцати лет: выдали за жениха, который подвернулся первым.

    Гурьян Репкин оказался человеком нрава крутого, из породы самодуров: и пьющим, и во хмелю — необузданным. У него была лошадь, и на Транссибе он зарабатывал извозом. Непутевый забулдыга мог изрядно «начудить»: однажды купил лошадь с сапом («цыгане ему всучили»). Но хуже всего — был драчлив, жесток, — доставалось и жене, и сыну. Долготерпенье Марфы Васильевны закончилось разом, когда ее муж в угарном хмелю чуть не дошел до смертоубийства:

    — Схватил стакан водки граненый, — понимаешь? — и залепил ей в лоб! И стакан рассыпался. После этого мама ушла, с ребенком. Уехала на другую станцию.

    В рассказе отца неясности были неизбежны: «Случайно она встретила папу моего. Ну, на каком-то прииске». То есть — встретила до своего вынужденного одиночества. Но и Василий Степанович, возможно, был тогда женат. В одной из автобиографий встретилось: «До этого отец разошелся с первой женой, а мать ушла от первого мужа из-за издевательств, которые от него претерпела». Из реплик о первой жене деда я мог понять лишь одно: вела себя как «беспутная».

    На одной из фотографий, тусклой, переснятой с другой, той, что была ближе к подлиннику, — небольшая женщина в темном платье и с зачесанными назад волосами. Она сидит, накрытая шалью. Рядом с ней — мальчик в кепке, костюмчике и сапожках. По краям стоят двое мужчин. Слева, сразу за мальчиком, — Гурьян Репкин. Справа — он повыше ростом — Василий Федякин. Снизу, под рамкой: «Cabinet portrait», то есть подлинник был размером с ладонь взрослого мужчины и наклеен на паспарту.

    Вряд ли в тот момент, когда рождалось это изображение, его участники могли знать, что сию минуту запечатлевается «узел судьбы»: здесь пока еще — жена с мужем, с сыном и со знакомым далекого детства. Скоро след супруга, уже бывшего, затеряется на одном из участков Транссибирской магистрали, а знакомый детства станет ее гражданским мужем, оберегавшим и ее ребенка.

    Рождение отца не могло не врасти в жизнь семейных преданий. На свет он появился 15 ноября 1915 года:

    — Папа хотел назвать меня или Александром, или Константином...

    Крестные умудрились перепутать дату рождения, отец всю жизнь свой день будет отмечать 18-го. Удивили и выбором имени. По святцам выходили имена жутковатые, почти как в «Шинели»: от «Варахасия» до «Вахтисия». И когда среди имен-чудовищ — Варул, Закхей, Алфей — из уст священника прозвучало — как возможность — «Роман», они со вздохом облегчения закивали головами:

    — Роман, Роман...

    Василий Степанович встретил своего нареченного младенца не без изумления: «Роман?» И позже, выпив по поводу крещения, смеялся до слез:

    — Цыган!.. Цыганом назвали! Эх, ромалэ!..


    * * *

    Вспоминая прошлое, мы почти не замечаем той легенды, которая тут же и рождается. Мир легенд — неизбежная сторона земного существования, он сопровождает нашу жизнь. И все-таки иной раз хочется увидеть и что-то несомненное, подлинное... Но и оно способно порождать вопросы.

    Большой, белый, — от времени почти и не пожелтевший, но местами покрывшийся бурыми пятнами, — сложенный вчетверо лист. Это паспорт бабушки («выдан вид на жительство»). Гербовая лиловая печать, где вокруг двуглавого орла, по старой орфографии, выведено: «Безплатно. На срокъ не болѢе одного года». Крестьянка Симбирской губернии, Ардатовского уезда, села Хлыстовка. «ВѢроисповѢданiе» — православное, «время рожденiя или возрастъ» — 35 лет (ошибка писаря? — ей в том году исполнилось тридцать). «Родъ занятiй» — чернорабочая. «Состоитъ или состоялъ въ бракѢ» — замужняя. «Находятся при нем» — сынъ Василий 13 летъ (правильно было: двенадцать). «Уволена въ разные города и селенiя Россiйской имперiи от нижеписаннаго числа по 23 мая 1917 года». Тут же и «нижеписанное» число: «Тысяча девятьсотъ шестнадцатаго года мая 23 дня». На чернильное: «Писарь такой-то (росчерк)» — тоже легла лиловая ардатовская печать. В нижнем углу паспорта — самое примечательное: «Подпись (владѢльца паспорта)» — неграмотная. «При неграмотности предъявителя обозначаются его примѢты». И далее: «ростъ» — среднiй, «цветъ волосъ» — русые, «особыя примѢты» — нѢт. На обороте: «Явлен на Сучанском руднике и записан 12/VII 1916 в книгу под № 3».

    Что сберечь старается человек от прошлого? И что удается сберечь, пройдя через трудные десятилетия? В паспорте много неясностей: и почему неточно указан возраст, и как она могла его получить в 1916 году. Неужели с младенцем (моим отцом) ездила за этой бумагой в Ардатов? Но он в паспорте не указан. Или на ее имя кто-то сумел паспорт выписать и переслать на Сучанский рудник?

    Из старых бумаг есть и нечто более загадочное. Бланк — древний, старая орфография, заполненные графы... За ними — вполне житейский сюжет: семья приобрела в рассрочку швейную машину «Зингер». Был выплачен задаток — десять рублей. Осталось еще шестьдесят, их должны выплачивать частями из месяца в месяц. Место приобретения — Кипарисовский перевал, барак № 2. Далее — имена покупателей. Он — Федякин Василий Степанович, «слесарь». (Брат припомнил рассказ отца: дедушка был рукастый, даже сапоги шил. А главное — слесарничал, сам изготавливал замки с хитрыми ключами.) Она — «кухарка» и «жена 1-го лица».

    Имя было выведено с трудом, как пишут первоклассники. Замечание отца многое объясняло:

    — Папа мой кончил приходскую школу, четыре класса. Отлично писал, грамотно, читал хорошо. А вот мама была неграмотной. Потом, когда начались ликбезы, она научилась читать, расписываться, немного писать, но малограмотная осталась.

    И все же этим «неграмотным» почерком, с ошибкой (человек старательно переписывал непонятные ему буквы и пропустил мягкий знак) — было написано другое имя: «Авдотя».

    Отец, рассказывая, здесь готов был усилить «мифологию»:

    — Имя ее было Марфа, но папа всегда звал ее Маша. Даже в одном документе... когда купили они машинку в рассрочку «Зингер», — это было еще в Сучане, там в паспорте на эту машинку — Авдотья Васильевна Федякина. Наверное, в детстве родные ее между собой звали «Авдотья»... Не знаю.

    Многоименность в стародавние времена не была особой редкостью. Ребенка, особенно если ему угрожали болезни, могли крестить дважды. Тогда его как бы опекал новый святой, и смерть, пришедшая за имярек, не находила своей жертвы. Но случалось ли нечто подобное в Поволжье, в крестьянской семье, да еще и на исходе XIX века?

    Быть может, все произошло как-нибудь иначе? И если на потемневшей фотографии запечатлелось лицо первого мужа Марфы Васильевны, то почему на бланке не могло оказаться имя первой жены Василия Степановича? Быть может, швейную машинку приобретал женатый человек с документом, где стояло уже чуждое имя? Быть может, Марфа Васильевна вынуждена была на какое-то время превратиться в «Авдотью»?

    Ответа нет. И рядом с этой пустотой встает неизбежное ощущение: общая панорама людских судеб всегда сложнее, нежели рассказы современников, нежели набор сохранившихся документов. Такое полузнание, возможно, и есть наша история — и всеобщая, и народная, и личная.

    Но чем менее ясен документ, тем ощутимей символ. Побочные персонажи его жизни словно бы сами уходили куда-то в сторону. Детство отца — это семь имен: двое родителей, брат по матери, Василий Гурьянович, он сам, младший брат и две сестры. И в подробном «личном листке» для кадровиков, где упоминались все обозримые родственники, имена младших появятся с подробностями: Сергей — «родился в г. Сучане в 1917 г.», Зинаида — «родилась в 1919 г. на ст. Сковородино Забайкальской ж.д.», Анна — «родилась в 1922 г. там же, на ст. Сковородино». На самом деле это было Рухлово. «Сковородином» оно станет уже после Гражданской войны. Здесь к 1922  году их семья сложилась полностью. Но и когда отец рассказывал о более ранних временах, казалось, что эти «семь я» в мире его детства уже присутствуют.


    2. Рухлово

    «Фон» обыденной жизни имеет черты столь привычные, что мы их уже не замечаем. И если попросить человека вспомнить прошлое, он вряд ли обратит на них внимание. В голову, всего скорее, начнут приходить всякого рода «события». Но и в той веренице происшествий, которыми пестрит человеческая жизнь, далеко не любое пожелает явиться в «сегодня» из далекого «когда-то».

    В 1969 году отец с братом красили самодельную электрогитару. Черный цвет решили уравновесить светлым — и доску под струнами вызолотили бронзовкой. Этот сухой золотистый песочек, способный превратиться в краску, был завернут в одну бумагу, другую, третью... И хранился с незапамятных времен.

    Через многие годы, — отца уже не было на свете, — брат, отыскав старинную краску, почти случайно развернул самый первый листок...

    Телеграфный бланк, отпечатанный еще в 1915 году, по старой орфографии. На нем — тоже с «ятями» и с «и десятеричным» — объяснение «г. начальнику депо Рухлово», написанное «поездным кочегаром»:

    «Ввиду подания докладной на меня машинистом г. Думанским, в которой обвиняет меня в том, что якобы я злоумышленно причинил ударом полена ему в ногу».

    Фраза почти загадочная. Не то Василий Степанович ее не дописал, не то перестарался, излагая событие мертвым «канцелярским» языком.

    Туманная история, где кочегар машинисту «причинил ударом полена в ногу» исчезла в далеком прошлом. В настоящее шагнул сам документ. И здесь особенно примечателен почерк кочегара: удивляет и четкостью, и старомодными росчерками.

    Похоже, эта записка сохранилась еще со спокойных времен. Тех, что в воспоминаниях отца запечатлели начало «железнодорожной» жизни:

    — Приехали в Рухлово. Маленькие домишки и река Невер. Холодная речка была, мелкая. Камешки, вода чистая, как слеза. В ней я иногда купался — до пояса заходил. А туда дальше посмотреть — мост железнодорожный через реку, а с той стороны — сопки, сопки, сопки... Жилье хозяйка сдавала: ее половина — бревенчатый дом, а у нас жилище насыпное, типа барака, и крыша несколько пониже... Позже мы почему-то переехали. Перебрались через линию железной дороги на ту сторону, что была немножко выше. Наверное, отцу квартиру дали, там железнодорожники жили. В том доме было четыре квартиры, четыре крыльца. Два крыльца — в одну сторону, два — в другую. Дом выкрашен охрой. Светлой. Уголки и вверху подзоры — темная охра. А тут — вокруг дома — завалинки. Это засыпанная нижняя часть, утепление. Сверху оно закрыто. Мы на этих завалинках грелись на солнышке. Забраться на нее не просто, — нам, пацанам, у кого нет сточных труб, приходилось закарабкиваться.

    Старший брат, родной по матери, прежде чем податься в ученики телеграфиста, пытался освоить кузнечное ремесло. («Рядом с нами была кузница. Там подковывали лошадей. Сережка еще совсем маленький был, я его за руку держал. Мы заходили в кузницу, смотрели, как заводят лошадь, кладут ее ногу, подковывают. Нас как-то тянуло к этому, очень нравилось. Любовались работой».) Но в мирную жизнь странным образом врастали приметы беспокойного времени, война то придвигалась, то отходила, то опять становилась частью повседневности.

    Если полистать центральные газеты предреволюционного времени — рост «разбойного элемента» впечатляет. Ограблений и убийств от месяца к месяцу все больше и больше. Сама жизнь — все тревожней. Будто какая-то безнадежность нависла над страной. Возможно, в столицах «расползание империи» было заметнее и до провинции докатывалось с запозданием. Но с началом Гражданской войны ослабление Российского государства уже настолько очевидно, настолько повсеместно, что появление иностранных войск видится как неизбежность. Придумать объяснение их присутствию было делом нехитрым: обеспечить безопасность иностранных граждан; помочь эвакуации Чехословацкого корпуса, застрявшего в Сибири; противостоять разгулу бандитизма на Дальнем Востоке... А по сути — законы биологии: хищники — в ожидании — сопровождают большого раненого зверя.

    Война меняет привычную жизнь.

    — Что запомнилось?.. Ну, скажем, по улице — казаки едут. Там были в это время и японцы, и американцы, и казаки. Колчак был где-то дальше. А тут — семеновцы и каппелевцы. Творили черт знает что. Особенно над партизанами измывались...

    Об американцах отец не мог вспомнить ничего особенного: все делали какие-то склады из волнистого оцинкованного железа («как увижу такой металлический профиль — сразу в памяти всплывают эти американские солдаты»). Японцы в своих странных бескозырках запомнились отчетливей: открывали иногда что-то вроде маленького портсигарчика, где зеркальце и ямочка в виде сердца. Вытаскивали оттуда блестящий шарик («дзиндо мы называли») и давали иногда попробовать мальчишкам. Ребятне казалось — это у японцев такие странные конфеты, оказалось — средство от запаха изо рта.

    История отражалась и в случайных впечатлениях, и в происшествиях, и в поступках.

    — Вася, по маме брат, был еще маленький. Но уже партизанам нашим таскал — вот здесь, под курточкой... или под рубашкой? — ленты с патронами. И как-то раз я залез на чердак — в основной дом, в деревянный... А крыша у того была выше. И там такой настил из бересты. Я поднял его, смотрю: а там лежат подсумки с патронами. И когда у нас был кто-то из соседей, — отец только вернулся с рейса, они сидели беседовали, — я и бухни: «А у на-ас патро-оны под крышей». Отец: «Да что ты!.. Приснилось, что ли?» Через день я залез — ничего нет. Оказывается, мать в огороде закопала их, в банке такой. Раньше спирт носили в квадратных банках, высоких. Больше, чем ведро...

    Стал повседневностью и толстый железный лист от шальных пуль. Василий Степанович ставил этот щит на ночь под окно, и Марфа Васильевна стелила на полу, подушками к листу.

    Война в рассказах отца приближалась с неотвратимостью рока. Однажды Василий, старший брат, должен был передать срочную телеграмму. Ему было лет пятнадцать, он еще только учился профессии. Офицер торопил, злился.

    Тут в тембре голоса у отца появлялись взволнованные нотки.

    — Вася что-то стукает. Наверное, не очень расторопно получалось. И белый офицер по щеке ему ка-ак влепит! Тот чуть со стула не свалился. Выскочил в дверь, прибежал домой. Отец как раз был дома, между рейсами. «Папа, я больше не могу». — «Что такое, сынок?» — «Я ухожу к партизанам. Помоги». Отец смотрит: у Васи щека горит. «Ну, хорошо».

    Самый драматичный сюжет, — об этом отец рассказывал неоднократно, — касался самого Василия Степановича, к тому времени помощника машиниста.

    Дни стояли холодные. Белые заняли депо. Железнодорожников выстроили:

    — Мы знаем, здесь прячется комиссар Иванов. Вы должны отдать его в наши руки. Иначе — будем стрелять.

    В Рухлове слышали о том, что Семенов захватил Читу. Но что могли слышать о судьбе комиссара, фамилия которого была не особенно известной?

    — Так... Значит, молчите...

    Заставили рассчитаться. Каждого десятого вывели за депо. Раздался сухой залп. На размышление дали пятнадцать минут. Выстроили снова. Взгляд одного из железнодорожников офицеру не понравился:

    — Вот этот — точно знает!

    Вывели, повалили в снег. Стали бить. Тот терпел, стиснув зубы. Белые обозлились: вскакивали ему ногами на живот, в рот лили кипяток из чайника. Истязали до смерти.

    И опять заставили рассчитаться. И снова каждого десятого вывели на расстрел.

    Уже после третьей экзекуции начальник депо взмолился:

    — Господа офицеры, люди не ели с утра. Для вас же эшелон надо подавать! Они не смогут. Я на колени перед вами... Дайте людям поесть!

    Офицер нехотя поддался:

    — Перерыв полчаса. Будем стрелять, пока не найдем.

    Рассказ отца напоминал страшную сказку, когда, то повышая, то понижая голос, можно пробудить в душе и тихую жуть, и надежду на хороший конец. Точность придавала ощущение подлинности: «Папа один раз был двенадцатым, был девятым и был седьмым».

    Во время объявленного «обеда» люди разбегались и прятались. Но для Василия Степановича испытания не закончились. Именно их бригада должна подать машину к эшелону.

    Паровозы отец знал хорошо, рассказывал так, будто кабина машиниста была перед его глазами. Слова дополнял жестами. («С правой стороны сидит машинист, помощник — слева, а кочегар — в топку уголь подбрасывает. У машиниста — кран. Он управляет — вперед или назад. Но оба — и помощник, и машинист — смотрят за сигналом. Чтобы, так сказать, не промахнуться».)

    Машинист Кривопустов, помощник Федякин и кочегар, чье имя отец не помнил, поднялись к себе.

    — ...Столик машиниста, а на него наброшено что-то вроде халата. Что такое? Тряпку подняли — а там человек. «Вы кто такой?! Как здесь оказались?» — «Я — Иванов».

    Когда оторопь прошла, Кривопустов предложил комиссара все-таки сдать:

    — Еще сколько людей пострадает!

    Василий Степанович усомнился:

    — Ну, хорошо, отдадим его. Но людей-то уже не вернешь! Остальные все равно разбегутся. Надо его спасать, все-таки представитель власти.

    И кочегар, и машинист вроде не возражали, но...

    — Как? При выезде-то проверять будут!

    Совещались недолго. Рядом — на ремонте — стоял холодный паровоз.

    — Там впереди — цилиндры паровые с обеих сторон. Их надо продуть, а то вода конденсированная — в поршень ударит, развалит цилиндры. Машинист краник продувной открыл — па-ар! Открыли как следует, минут на десять, туман сплошной. Там кричат: «Прекрати-ить!» Они же под этим паром комиссара — в соседний паровоз. Топку холодную открыли. Она пустая, темная. Бросили на колосники куртку какую-то. Его поместили. Дали своим знать, чтобы туда ему пищу носили. Потом — все под паром — к себе. Из ворот депо выезжают — к ним военные. Проверили — вроде никого. На паровозе подошли к составу. Предупредили тех, кто в эшелоне: «Идем на пульсомер». Это водокачка такая километрах в трех. Там паровоз водой заправляют перед дорогой. И только они поехали, а тут из-за какого-то домика выскочил человек и к ним вскарабкался. Спасался один из железнодорожников. С этим беглецом доехали до водокачки и поразбежались.


    * * *

    Когда наступят мирные времена, события страшных лет еще не раз будут бередить память. Человек, некогда на бегу впрыгнувший в паровоз, однажды появится в их доме и, сидя за столом, поведает свою историю.

    Соскочив на полном ходу, чуть раньше остальных, он подался в тайгу, стараясь уйти подальше. Беспокоился о семье, больше ни о чем не думал. И вот видит — поляна небольшая. Вдруг:

    — Стой! Руки вверх!

    Поднял руки. Сзади подошли двое с винтовками:

    — Откуда ты здесь?

    — Бежал. От белых.

    Ему завязали глаза. Тронулись. Когда наконец остановились и сняли повязку — увидел дверь в землянку. Спустились...

    Большое подземелье, народу много. Говорок в воздухе висит. Едят чего-то.

    Покормили и его. Порасспросили.

    — Что ж, оставайся с нами.

    — Да у меня ж семья, за детей боюсь.

    — Смотри, жалеть будешь.

    Опять завязали глаза, вывели. Метров через двести повернули куда-то. Освободив от повязки — за деревья встали:

    — Ну, иди. Бог с тобой.

    Сделал несколько шагов. Остановился. «К семье сейчас пойти — убьют. И тогда уже ничем своим не помогу. Надо бы остаться».

    Обернулся — никого. Шагнул, еще... Заторопился, побежал... Те будто сквозь землю провалились. После блужданий вышел на какой-то поселок, где и переждал лихие дни.

    Василию Степановичу тоже было что порассказать. Партизанил на железной дороге, помощником машиниста. Когда попал на бронепоезд Сергея Лазо — пришлось понервничать. Уходили от преследования. Дорога шла серпантином вверх. Белые настигали. Только оторвались, только дух перевели — поворот. Потянулись выше, а снизу — белые: пытаются достать из орудий, лупят вовсю. Едва проскочили гиблое место — еще поворот. Уже знали: скоро белые опять окажутся рядом, начнут стрелять...

    Тому мальчику, каким был отец, когда он слушал застольные беседы старших, — лет семь-восемь. Возможно, истории в разговорах взрослых возвращались. Но и одиннадцать не такой уж большой возраст.

    Позже ему виделось, что бесчинства семеновцев в депо и таежная история — это зима, гонка на бронепоездах «тоже когда-то была». Тут же вспоминалась и Дальневосточная республика.

    События гражданской превращались в предание и выстраивались в той последовательности, которой требует художество: война только пришла — патроны на чердаке, придвинулась — старший сын ушел в партизаны, нагрянула — глава семьи стоял на пороге смерти. За кульминацией шел эпилог — история другой жизни с блужданием в тайге и напряженный, но краткий эпизод с гонкой бронепоездов и с легендарным красным командиром. Каждое новое происшествие вводилось без причин и следствий, как бы: «А еще случилось вот что...»

    Предания живут своей жизнью, они вовсе не стремятся сойтись с правдой истории. И все же, вглядываясь в хроники событий, можно воскресить — хотя бы отчасти — канувшую в прошлое реальность.

    Летом 1918-го, — семья Василия Степановича только-только перебралась в Рухлово, — Сергей Лазо бил семеновцев. Остатки войск атамана, чтобы «отдышаться», ушли за китайскую границу. Договор красных с китайцами от 30 июля об этой линии скажет особо: ни советские войска Забайкальского фронта, ни войска Китайской республики «не имеют права перейти русско-китайскую границу». Но за китайцами — обещание: «...не пропустим Семенова и Особый маньчжурский отряд».

    Реванш атамана пришелся на август. Под его началом сошлись и вверенные ему казаки с многонациональным «маньчжурским отрядом», и разрозненные белые части. Вряд ли Семенову помогла та жестокость, с какой он расправлялся с красными. Судьбу 1918 года решила внезапная смена обстоятельств.

    Огромный Чехослова

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог