Об авторе
Алексей Николаевич Григоренко родился в 1955 году в Горьком, в семье инженеров-автомобилестроителей. Окончил Литературный институт имени А.М. Горького. Работал дворником, сторожем, грузчиком, в редакции альманаха «Памятники Отечества», редактором отдела литературы журнала «Советский воин», редактором исторической московской редакции издательства «Столица». Публиковаться начал в 1988 году. Печатался в журналах «Литературная учеба», «Советский воин», «Москва» и др. Автор четырех книг прозы.
Член Союза писателей России. Живет в Москве.
Я закрыл книгу и погрузился в созерцательную полудрему.
Во мне не было ровным счетом ничего осязательного или словесного, и если попытаться что-то в себе самом все-таки разглядеть, в том кисельно-багровом, что колыхалось во мне какой-то субстанцией, и обозначить словом единым, то близким будет разве что слово «печаль» или же «скорбное изумление», что ли, и мое сердце все не могло смириться с этой вот непреложностью, роковой обреченностью нашей родины, Украины, на эту злую судьбину: быть разменной монетой в крупных геополитических играх соседних держав, восходящих в зрелость и силу или, напротив, иссякающих этой былой исторической мощью, разрушающихся, загнивающих на корню, теряющих перезрелые зерна свои, ибо некому собрать урожай, дать ему лад и сохранить для близкого и отдаленного будущего. Ослепление, преступное и глупое, завело прежде Речь Посполитую, а затем и Русь-Украину в совершенный тупик — и как было обозначить роковые ошибки, обозначить диагноз, если ко всему примешано было человеческое, усугубленное словом Ницше: «человеческое, слишком человеческое»?
Выйдя из Исторички на лаврский двор и вдохнув свежего воздуха, я вдруг в который раз осознал, что вот уже и весна началась, набухли почки у зелени, пробилась на днепровских склонах трава, еще пройдет горстка одинаково неприметных деньков, исполненных всегдашней суетой и бытовой требухой, и черно-белое, графически-ломкое и угловатое пространство стольного Киева покроется прежде нежной, а после буйной листвой, затуманится облаком молодой зелени, — днепровские склоны уже зеленели, и теплый ветер с реки ласкал лицо, ворошил волосы. Эта обыденность дня, обыденное чудо пробуждения земли и природы, с завидным постоянством происходившее из года в год, из столетия в столетие, из тысячелетия в тысячелетие, — несмотря ни на что, привходящее, привнесенное человеком, который приходил в этот мир, на эти древние днепровские склоны, на сущее краткое мгновение, а ему казалось, что жизнь его не закончится никогда, а она внезапно все же заканчивалась — была какой-то удивительно полной и непостижимой божественной формулой, сообщавшей душе что-то невероятно важное и единственное, дававшей некий ключ к постижению смысла человеческой жизни, смысла истории, то есть дней и времен, уже прошедших, полузабытых, забытых, искаженных сказочной мифологизацией и просто без остатка погрузившихся в сущую тьму того, чего вроде и не было никогда. Но откуда-то, из этой воистину вневременной тьмы, тянулись слабые генетические ворсинки моего рода, родов, народа, народов, вынужденных жить бок о бок в этом вот данном нам времени, расцвеченном разнообразными делами, заботами, целеположениями, нашей верой, нашей любовью, ошибками, преступлениями, нашим общим неистовством в достижении каких-то ложных или же настоящих целей, в выживании, в страданиях, в дикости казней, в жалких, ничего не стоящих оправданиях, в домыслах и во лжи, усугубляемой толщей времен, вроде бы очищающих суету, осаждающих, опровергающих слухи и мифы, но так и не проясняющих ничего толком. «Будущие поколения разберутся...» — вот утешение неудачников, задвинутых в пыльный угол забвения. Или же «история рассудит» — еще одна иллюзия, помогающая просто прожить этот день и не заморачиваться понапрасну. Вот то, чем я сейчас занимаюсь, — что это? Я, как представитель «будущего поколения», пытаюсь разобраться в том, что происходило в польском Потопе и русской Руине. И что «рассудит история» в этом кровавом потоке, усугубляющем и без того весьма непростые взаимоотношения славянских народов — русских, бывших и настоящих подданных погибающей Речи Посполитой, суровых и несгибаемых московитов, простодушных литвяков Белой Руси и Великого княжества Литовского и самих горделивых поляков, первенствующих по праву господ, кичащихся высоким происхождением, дворянскими гербами и славными завоеваниями воинственных предков, которые они успешно проматывали и теряли в XVII и XVIII столетиях. Уже, кажется, мало кто помнил, что война, начавшаяся в конце XVI столетия и продолжавшаяся навылет весь XVII век, была по сути своей религиозной, инспирированной папским Римом и Обществом Иисуса, чьим послушным оружием стал польский король Сигизмунд III Ваза, попытавшийся, на общую беду, ввести в государстве унифицированное вероисповедание. Но он забыл, вероятно, о первых христианских мучениках, с радостью шедших на мучительства и на казни, хотя, если разобраться, что там было особого в том, чтобы бросить в жертвенное пламя щепоть ладана и вознести молитву за римского императора... И вот — древнее исповедничество и бесстрашие возродилось. В этой бесконечной войне законом стал ветхозаветный принцип «око за око» и «зуб за зуб», и противостоящие народы только разжигались в сокрушительной ненависти, уничтожая друг друга с прилежанием и зверством, достойными лучшего применения.
— Лешек, — спросил как-то меня Максим Добровольский, — а разве тогда, в XVII веке, сложились уже сами генотипы народов, в том виде, в котором мы имеем их сегодня? И различие не осуществлялось ли по вероисповедальному принципу? Если католик — значит, поляк, православный — русин, кальвинист-лютеранин — скажем общо — житель Великого княжества Литовского, какого бы он происхождения ни был, или эмигрант из Чехии и прочих мелких княжеств германоязычной Священной Римской империи...
— Тут надо бы провести некую параллель с еврейским народом, идентичность и целостность которого сохранялась на протяжении тысячелетий только лишь благодаря — говоря грубо и весьма в общих словах — исключительно становому хребту ветхозаветной религии. Говоря о православии, унии и католичестве, я отнюдь не дерзаю сопоставить древний народ Израиля с нашими нарождающимися этносами в религиозной борьбе — удельный вес у нас слишком уж разный. Но надо отметить, что русская шляхта, магнаты и лучшие люди народа, принимая католицизм по разным причинам — ради науки, ради приобщения к более высокой культуре, ради карьеры, военной ли, политической ли, — через одно или два поколения становились просто поляками — вот какой мощной религиозной интенцией обладал католицизм той поры. Помнишь, я рассказывал как-то тебе о русском этнархе[1] князе Константине Острожском, магнате и культуртрегере? Он до самой смерти слыл главным защитником православия после Бреста, был рупором громогласным противостояния католикам на сеймах и на церковных соборах, но еще при жизни сын его Януш перешел под омофор[2] Ватикана, и род Острожских буквально в одно поколение ополячился. То же произошло с Вишневецкими: Дмитрий-Байда Вишневецкий, основатель Запорожской Сечи — в народной думе, — до смерти исповедует свое православие, будучи подвешенным на крюке на крепостной стене в Царьграде, а его совсем недальний потомок Иеремия — уже главный палач русских людей во времена Хмельничины, карающий меч папского Рима и спаситель Короны...
Хотелось мне еще добавить кое-что о внучке этнарха и столпа православия княжне Элеоноре Острожской, дочери Януша, но я удержал свой язык: «Что ему Гекуба, что он Гекубе, чтоб о ней рыдать?» — по точному слову Шекспира — довольно Максиму моей архивной тщеты. А ведь Элеонора стала женой четвертого сына, именем Иероним, гетмана великого коронного и воеводы подольского Ежи (Юрия) Язловецкого нашего, основателя как Кременчуга, так и Язловецкого замка. Иероним прославился отвагой в древних битвах с татарами, и о нем даже писали что-то вроде того, что битвы для него игрушка, лагерь является домом, конь — сиденьем, панцирь — одеждой, танцы с татарами — забавой. Он продолжил строительство Язловецкого замка, начатое его отцом. Скончался же в начале 1607 года и был похоронен в костеле доминиканцев в Язловце.
Но я тогда промолчал. И вот теперь я брел по Печерску будто бы по дну моря — в затопленном городе, вечером, в сокрушительной внешней тишине, хотя откуда бы и взяться ей было бы; я был подобен глухому, потому что внешние звуки — шум автомобилей, человеческая разноголосица, окружавшие меня, будто бы блокировались прозрачной стеной, — я был оглоушен только что прочитанным в Историчке. Конечно, я и прежде читал о Руине и о всех этих гетманах, позорной чередой проковылявших по нашей скудной исторической ниве, заросшей репейником, но только теперь мне довелось достаточно сфокусировать свое зрение на каждом из них, а не просто пробежаться по разрозненным фактам: родился, жил, воевал, предал и умер в почете... или, напротив, «удавили снурком» или «без суда расстреляли»... А в нынешних временах вот и маркой память почтили... Ну а как еще напомнить равнодушному, измученному бесконечным раздраем народу, препроводящему единственное время жизни своей на этой благословенной и несчастливой земле в непрестанной заботе о хлебе насущном, о том, кто жил здесь раньше? Хотя бы почтовую марку тиснуть, — глядишь, будет на почте письмо гражданин отправлять, лизнет языком марку оплаты, наклеит на конверт да и заметит козака в красном жупане, с саблей на боку: гетман какой-то на фоне условного замка крутит свой ус... Может быть, кто-то и задумается на мгновение, а может, даже для чего-то запомнит... Но что по этим маркам можно понять о русской Руине? Парад кособоких суверенитетов, политические и человеческие метания, бессмысленность казней и напрасность бессчетных жертв...
Конечно, никто не требовал и не ждал в тех громокипящих и невероятных во всем временах какой-то нежности, уступчивости и глубокого понимания своей миссии, своей державной задачи, кроме разве что Богдана Хмельницкого, указавшего булавой путь на восток и на север, как мы можем видеть на памятнике на Софийской площади в Киеве. К слову, первый проект памятника, созданного скульптором Михаилом Микешиным, был весьма говорящим: конь Богдана сталкивал польского шляхтича, еврея-арендатора и иезуита со скалы, перед которой малоросс, червоноросс, белорус и великоросс слушали песню слепого кобзаря о прежних подвигах козаков... Жаль, что не собрали на тот проект в середине XIX века достаточно денег, пришлось упрощать, удешевлять, умалять, уплощать. С другой стороны, все, что ни делается, — к лучшему. Иначе в 2014 году, во время «революции Гидности (годности?)», на Майдане разгневанные на Януковича «правосеки» разрушили бы фигуру москаля, а иезуита, напротив, увенчали бы венком исторического победителя, чем нарушили бы микешинский авторский замысел. Да и не только микешинский, ведь идея памятника принадлежала еще Николаю Костомарову, а внешность знаменитого гетмана и особенности одежды Хмельницкого были воспроизведены с помощью консультации другого замечательного киевского историка — Владимира Антоновича. А так — уцелел литой Богдан перед Софией, только имперские надписи «Волим под царя восточного, православного» и «Богдану Хмельницкому — единая, неделимая Россия» сбили большевики подальше от греха. Хрен вам — «царя православного»! Хрен вам — «единая и неделимая»! Разделяй, проклятьем заклейменный, властвуй и веселись, ибо завтра умрешь! Но это так, к досужему слову своему прилагаю. А тогда, вечером, на дне моря, в затопленном тишиной городе, я двигался как сомнамбула, отравленный моим новым суетным знанием, вынесенным после чтения костомаровской «Руины», «Летописи Величка» и прочих не востребованных десятилетиями книжных лаврских сокровищ, пылящихся втуне в хранилищах нашей Исторической библиотеки.
О чем думал я тогда, ранней весной 1979 года? Да и думал ли я вообще? Внутреннее мое естество было изодрано в клочья, в ошметки, я был ошарашен и повержен в прах, ведь я был, как и все, вполне себе советским таким чуваком, любителем чтения, музыки, светлооких дивчин из Беликов, Козельщины и Кременчуга, любителем местечкового пива «Желтый аэроплан» и кременчугской днепровской тараньки к нему, я вполне верил и разделял постулаты тогдашней нашей исторической науки, узко заидеологизированной, закованной в догмы марксизма и однозначной, словно амеба, аксиомой которой, пересмотру не подлежащей, было вековечное тяготение украинского народа из-под польского ярма и горького рабства к конечному воссоединению с Россией и совместному победоносному шествию в сияющий мир всеобщего счастья, трудовых свершений и подвигов вроде строительства ДнепроГЭСа, металлургических комбинатов в Днепропетровске и Днепродзержинске, могучих заводов, стахановских рекордсменских угледобыч и партизанских подвигов Вали Котика, — а тут вдруг такая открылась бездна, что впору было либо рехнуться, либо заняться серьезным анализом, либо все вменить ни во что и продолжать свою бездумную студенческую житуху: ездить на троллейбусе в универ, играть в преферанс, бродить по городу, слушать музыку, рассусоливать эзотерическую муть с моими друзьями Максимом Добровольским или с Игорем Виновым, продираться через слепую машинопись Карлоса Кастанеды, потреблять «жигулевское» пиво вперемежку с портвейном «777» и не задавать никому лишних вопросов. И главное — не задавать этих вопросов себе самому. Но... сказать легко, да трудно вот сделать. И конечно, вопросы эти вставали, — впрочем, даже не вставали, а просто колом торчали во мне непрестанно, не оставляя меня даже ночью. Я, конечно, пытался справиться со всем этим, последним козырем из рукава доставая все ту же замызганную карту, и говорил сам себе, как некогда Сероштан в Кобеляках:
— Лешек, твою мать, ты же поляк!.. Что тебе до этих ряженых гетманов Малой Руси, думавших только о том, чтобы потуже натискать золотыми червонцами карман да набить московскими роскошными соболями сундуки в своих столицах — Батурине, Глухове, Чигирине, — они ведь готовились жить вечно и вовсе не умирать, — и думал ли кто-то из них о народе или о том, что от народа тогда оставалось?.. Ты же — поляк, и те гетманы, как и сгинувшие в веках козаки-запорожцы, были врагами твоих предков, и раздор, раскол и война только ширились и углублялись тогда, несмотря на все эти Андрусовские перемирия и на Вечный мир 1686 года!.. Пекся бы ты лучше о несчастной судьбе природных твоих соотечественников, о польском Потопе, когда Речь Посполитая уже одной ногой стояла в могиле своей, воспел бы героя Стефана Чарнецкого, как некогда Генрик Сенкевич воспел мифологического пана Володыевского в своей исторической саге... Что ты паришься?
Но при всем этом, весьма разнообразном и спорном, сугубо, может быть даже, теоретическом, я почему-то довольно ровно, если не сказать, безразлично и отстраненно воспринимал роль Польши во всех этих малороссийских разборках и нестроениях, — и стоило, вероятно, задуматься и над этим: в чем же здесь дело? что со мною не так? Почему я нахожу в себе острую боль, сострадание и печаль, читая об этих всех добровольных и потом принудительных переселениях и сгонах тогдашних русских людей прежде с Правобережья в Слобожанщину, затем, наоборот, насильственное переселение на Правобережье под угрозой казней-расправ? Эти татары и их промысел «живого товара»... Эти невероятные первенствующие гетманы Южной Руси, расплачивающиеся с союзниками своими же людьми и согражданами... Эти дипломатические ухищрения пана Беневского, сочинившего вместе с Выговским статьи Гадячского договора и знавшего точно, что никогда сейм в Варшаве не утвердит никакого «Русского княжества», — но стратегической целью здесь было оторвать Запорожское войско и в целом Русь-Украину от Москвы, повернуть время вспять, не пересмотреть даже, а попросту отменить совершенно Переяславские договоренности 1654 года, вменить их ни во что, считать их простительной и неважной для будущего ошибкой Хмельницкого... Конечно, что говорить, Станислав Беневский был польским героем не меньшего масштаба, чем Стефан Чарнецкий, но если тот отважно сражался, не щадя жизни, в сабельных схватках, то Беневский, на мой взгляд, гораздо больше сделал для спасения Речи Посполитой, разлагая ласковым словом и обещаниями мятежных, но по-детски доверчивых гетманов Южной Руси-Украины. О том свидетельствует даже краткая его биография: в 1641 году он был писарем гродским луцким. В это время в его канцелярии подвизался Павел Тетеря — стало быть, к будущей гетманской карьере его и ко всему прочему Станислав Казимир руку свою приложил. В 1650 году Станислав Казимир уже стал королевским секретарем. С 1648 года выполнял различные дипломатические миссии. В 1654 году был депутатом в Радомском казначейском трибунале. В 1655 году был избран депутатом сейма для выработки условий для «успокоения Украины», но с избранием его на эту должность верховные паны припозднились, а жаль. Но в 1657 году еще уговаривал смертельно больного Богдана отступить от Москвы, однако же безуспешно. Может быть, в этом только он и потерпел поражение, но затем свое сторицей отыграл. В 1658 году был комиссаром на переговорах с гетманом Иваном Выговским, пугал козацкую старшину московскими лаптями, зипунами и переселением за далекое Белоозеро, «блеснул» сравнительной вероучительной экзегезой — результатом этих усилий стали Гадячский договор и отпадение Выговского от Москвы. В 1660 году распропагандировал Юраска Хмельницкого под Чудновом, и тот со всеми своими козаками перешел на польскую сторону, в результате чего московское войско боярина Шереметева было разгромлено, а сам боярин на долгие годы оказался в плену у татар. Беневский стал своеобразным духовным отцом и наставником Юрия, что, как известно, не принесло тому счастья и успокоения. Интересно, какие советы давал Станислав Казимир иноку Гедеону, что жизнь того оказалась настолько запутанной и драматичной? В 1667 году Станислав Казимир ездил в Москву для утверждения Андрусовского договора, кое-что выторговал существенное для Польши — в частности, Россия отказывалась от завоеваний в Великом княжестве Литовском и возвращала удерживаемые ею Полоцк, Витебск и Динабург, — но много вообще-то и потерял, а вот до Вечного мира с Москвой Станислав Казимир не дожил десяти лет, умер в 1676-м... Каштелян волынский (1655–1660) и воевода черниговский (1660–1676). Староста богуславский (с 1658-го), носовский (с 1664-го) и луцкий (с 1673-го)...
Как тут к досужему слову не помянуть еще раз о конце жизни гетманов, поверивших посулам и обещаниям удачливого дипломата и комиссара: Выговского без суда и следствия расстреляли по приказу Павла Тетери в 1664 году, а Юраска Хмельницкого прикончили турки в 1685 году и тело его выбросили в реку...
Таковой по сути своей оказалась плата за предательство дела Богдана Хмельницкого. А итог дипломатических ухищрений Беневского еще более горек — бесконечно тлеющая гражданская война на обоих берегах Днепра, десятки, если не сотни тысяч погибших русских людей, пленники без числа, уведенные в крымские полоны, разоренные, запустевшие земли, где десятилетиями белели непогребенные человеческие останки... Но, быть может, того и хотел Станислав Казимир? Тогда цели достигнуты: Речь Посполитая все-таки выстояла, выжила в польском Потопе и в Московской войне 1654–1667 годов, потеряв полностью левобережье Днепра, потеряв Киев, Смоленск и Стародубщину... Но тут ничего не поделать: сняв голову, по волосам не плачут... Конечно, не пан Беневский был кругом виноват в этих бедах и несчастьях Руси-Украины, но тут мы имеем драматическое противостояние мировоззренческих и геополитических позиций: то, что для Руси-Украины было злом и бедой, для Речи Посполитой оказывалось тактическим успехом, победой в непрестанной борьбе за выживание. Да, Речь Посполитая весьма сократилась в территориях, но все-таки, пусть даже в ослабленном виде, она осталась на политической карте тогдашней Европы: витийствовал сейм, шляхта все надрывалась в гордом своем liberum veto[3], не давая ходу тому, что ей не нравилось в данный момент, короли избирались — после Яна II Казимира, который был внуком Сигизмунда III и сыном Владислава IV и которому суждено было пережить губительный и злосчастный Потоп 1655–1657 годов, королем стал Михаил-Корибут Вишневецкий (1669–1673), сын Иеремии, героя или же антигероя — на выбор — Хмельничины, затем Ян III Собеский (1674–1696) и, наконец, Август Сильный (1696–1733), саксонский курфюрст, при котором Речи Посполитой снова было суждено пережить очередную шведскую оккупацию очередного же Карла, по счету ХII...
Что же со мною не так? — думал я в тот памятный вечер, возвращаясь из Исторички. Почему не нахожу я в себе практически ничего, кроме слабого, невнятного отголоска, затухающего, едва различимого эха, может быть, даже следа некоего сожаления, что ли, что все, о чем я только что прочитал, могло ведь сложиться иначе — ведь совершенно утеряны первоначальные смыслы раздора, все забыто и быльем поросло? Спроси сегодня на улице кого из прохожих, не получишь никакого ответа, но только лишь удивление. Да что о случайных тут говорить — задай вопрос даже в университетской аудитории, нашим студиозам горе-историкам, о причинах извечного к этому времени противостояния украинцев и поляков, ответом будет разве что невнятное блеяние о вековой мечте соединения с единокровным русским народом, — все сглажено, нивелировано, загнано в прокрустово ложе советского ложного историзма.
«Сегодня никакого противостояния нет, — сказал бы в 1974 году на политинформации о международном положении в николаевских солончаках старлей Логунов, мой командир-воспитатель, — Польша, как и СССР, член Варшавского военного договора. Мы плечом к плечу противостоим империалистическим посягательствам на социалистический лагерь и блок! Враг не пройдет! Шо ты ото, Маршалок, в дурдом захотел?»
А во мне все тлело некое метафизическое сожаление о том, чему так и не суждено было в веках воплотиться: о единой и неделимой славянской державе. (Тут я был последовательным фантазером в духе Николая Яковлевича Данилевского, креста над Святой Софией, панславизма и прочих сладких грез XIX столетия.) Приукрашенной памятью о ней, как об утерянном рае, утешали себя как польские поэты-романтики вроде Юзефа Богдана Залесского, Северина Гощинского, Тадеуша Кремповецкого, который предводителей антипольских восстаний Наливайка и Павлюка называл «новыми спартанцами» и признавал историческую вину польской шляхты перед украинским народом. Сергей Беляков в своей замечательной книге «Тень Мазепы» пишет об одном из таковых мечтателей XIX столетия: «Польский эмигрант Якуб Яворский в Париже будет с тоской вспоминать песни чумаков, настоящих украинских чумаков — бритоголовых, с длинными чубами, которые они закручивали за уши. Чумацкие песни были этому поляку милее парижской оперы. Украина для него — родная страна. Он призывает шляхтичей оставить свою спесь и наконец увидеть в украинском крестьянине брата. Разумеется, Украина для пана Яворского — часть будущей Польши».
Такого же рода и исторический романтизм Тараса Шевченко, воспевшего кровавую и беспощадную Колиивщину 1768 года в своих «Гайдамаках», в которой погибло более 10 000 мирных жителей, по преимуществу поляков и евреев, когда даже за польский кафтан можно было лишиться жизни, и довольно трезво, скептично относившегося к Польше вообще. Но при этом в стихотворении «К полякам» он тоже выстраивает идеализированный утерянный рай:
Ще як були ми козаками,
А унії не чуть було,
Отам-то весело жилось!
Братались з вольними ляхами,
Пишались вольними степами,
В садах кохалися, цвіли,
Неначе лілії, дівчата.
Пишалася синами мати,
Синами вольними... Росли,
Росли сини і веселили
Старії скорбнії літа...
Аж поки іменем Христа
Прийшли ксьондзи і запалили
Наш тихий рай. І розлили
Широке море сльоз і крові,
А сирот іменем Христовим
Замордували, розп’яли.
Поникли голови козачі,
Неначе стоптана трава.
Украйна плаче, стогне-плаче!
За головою голова
Додолу пада. Кат лютує,
А ксьондз скаженим язиком
Кричить: «Te deum! алілуя!..»
Отак-то, ляше, друже, брате!
Неситії ксьондзи, магнати
Нас порізнили, розвели,
А ми б і досі так жили.
Подай же руку козакові
І серце чистеє подай!
І знову іменем Христовим
Ми оновим наш тихий рай.
Но надо здесь все же отдать должное историческому чутью Кобзаря: как роковой, губительный водораздел, раскроивший на века и напополам великое единое государство, как «кость раздора» он понимает Брестскую унию 1596 года: «Аж поки іменем Христа / Прийшли ксьондзи і запалили / Наш тихий рай...» Но вот чудеса какие случаются в нашей теперешней жизни. В 1996 году у нас на Украине широко праздновали 400-летний юбилей Брестской унии, а греко-католическая церковь, золотушное дитя Брестского собора 1596 года, с момента легализации в конце 80-х годов XX столетия позиционирует себя ни много ни мало «национальной церковью украинского народа». Я понимаю, что никто не знает собственной истории, никому не интересно знать, против чего выступали истинные, настоящие герои Украины Сагайдачный, князь Константин Острожский, предводители козацких мятежей и восстаний при короле Владиславе, какой основной побудительной причиной было составление и принятие Переяславских статей Богданом Хмельницким (ах, ну да, большевики же сбили, беспамятства нашего ради, знаменательную надпись на памятнике Богдану «Волим под царя восточного, православного»), но хотя бы стихотворение «К полякам» Тараса Шевченка внимательно почитали бы... Но нет... Так и приходится на пальцах объяснять нашим нынешним «неразумных хазарам», мечтающим о визите очередного римского первосвященника в Киев, историческую «таблицу умножения» на пальцах... Но куда там, разве кто-то услышит, разве кто-то поймет?..
Так и живем в мире подмен, подделок и злонамеренной лжи, в мире, где белое выдается за черное, и наоборот.
Но разве кому-то в сегодняшнем Киеве до исторической истины есть реальное дело?
«Лешек, ты же поляк!» — так и слышу я голос друга своего Сероштана из дальней дали середины 70-х годов ХХ века, и в этом напоминании нет, впрочем, никакой укоризны, нет обиды, которой стоило бы вообще ожидать, тем более после наших тяжелых, изнурительных споров о Волынской резне 1943–1945 годов — от украинских националистов — и об адекватном ответе Армии Крайовой и Обороны поточной былых Сходних кресов тогда же, с такими же крайностями и жестокостями. Нет, речь здесь все же идет о некоем стереоскопическом зрении: ведь можно видеть одним глазом, а можно двумя, и не о чем спорить здесь, какое зрение предпочтительнее.
Моя, признаю, довольно распотрошенная в поколениях польскость (назовем это таким вот корявым термином), весьма теплохладная и никакая, за несколько поколений пребывания в советском идеологическом бульоне вываренная до пустой скорлупы, все же придавала моему зрению, моим ощущениям некую видимость объективности (так, по крайней мере, мне хотелось думать), и мои чувства в таких вот разговорах, как со Сероштаном, отнюдь не захлестывала пена беспричинного польского национализма и польского же мессианизма, который был весьма сроден известной «богоизбранности» еврейского народа. Но если богоизбранность евреев целиком принадлежала ветхозаветному миру, то мнимая богоизбранность Польши, ее утраченное величие и сегодняшние бесконечные страдания были знаком и символом нового времени и некоего грядущего искупления, как казалось патриотам на протяжении всего XIX столетия. Как и в каком обличье все это должно было воплотиться, а тем более в чем было искомое искупление, я, конечно, не знаю. Думаю, не знали и патриоты, со слезами певшие строки польского гимна «Jeszcze Polska nie zginęła»[4]. После Третьего раздела Польши в 1795 году и исчезновения государства с политической карты Европы наши предки будущую судьбу и будущее восстановление справедливости видели исключительно в возобновлении нашей утраченной государственности. Но никто не хотел, оглянувшись назад, кроме блистательных побед и свершений былого, разглядеть и понять роковые причины и обстоятельства гибели Речи Посполитой. Почему, по какой причине Речь Посполитая прекратила существование? Кроме разве что поэтов-романтиков вроде Гощинского, о которых я уже поминал. Но они все же были поэтами, и дальше стенаний и жалоб дело не шло. Трата польского этноса в бесплодных восстаниях, казни в Варшаве в 1830 году, казни 1863–1864 годов, массовые высылки рядовых польских повстанцев в глубины Сибири и на побережье Тихого океана ослабляли народ, обескровливали его, — и кто мы сегодня, потомки тех отважных и бескомпромиссных повстанцев XIX рокового столетия, утратившие вероисповедание не только в форме римского католицизма, но и вообще веру в Бога, утратившие язык — основы основ национального бытия, — что в нас осталось, кроме фамилий и, может быть, полонизированных имен, как у нас, кобелякско-кременчугских Маршалков–Язловецких–Яницких, выходцев со Сходних волынских кресов?
Но надо отметить и положительное во всем этом, имеющем быть поневоле: шампанское давным-давно выдохлось, частично испарилось, и, в частности, я во многом утратил польскую идентичность, но и зрение мое очистилось естественным образом от наносного, свойственного оголтелому национализму, и если мои дальние предки без всякой жалости рубили на плахах козацкие головы, почитая себя в полном праве поступать так, то в себе самом ныне, даже в невольном воспоминании этого, я ничего не нахожу, кроме ужаса и содрогания от подобного.
И, думаю, в этом я прав.
Потому и размышляя сейчас о малороссийской Руине и о ее гетманах, я пытался отыскать в их действиях, в их устремлениях и в текущей политике то, чему можно было бы дать определение хотя бы зачаточного национального чувства — ведь не случайно начальствующему дан Богом меч, как сказано апостолом Павлом, и он должен бы понимать шире и глубже, чем рядовой запорожец или посполитый крестьянин, куда и зачем движется подвластный народ. Но тут-то и закавыка была: все гетманы оказались политически и духовно незрелыми, не готовыми не только к государственному строительству, но даже к адекватному сотрудничеству с Москвой, и в результате оказались неверными. Я все-таки избегаю слова «предательство», мне оно весьма неприятно, и мне, скажу честно, хотелось бы найти для каждого из гетманов украинской Руины какие-то оправдания, но с оправданиями-то как раз и проблема. Ведь даже великий Богдан, решительно преломивший естественный, скажем так, ток южнорусской общественной и политической жизни в составе Речи Посполитой, в конце жизни все-таки нарушил свои союзные обязательства с московскими воеводами, заключив сепаратный союз со шведами и трансильванцами, в то время как московиты заключили перемирие с поляками и выступили против шведов. Понятны цели Богдана: он хотел совершенного разгрома польско-литовского государства, а Москва тому воспрепятствовала по известным мотивам, — Речь Посполитая уже лежала в руинах, а усиление Швеции в данный момент казалось опасным Алексею Михайловичу, — вот здесь и был скорый конфликт новых союзников. К тому же примешалась сюда и глубокая обида Богдана: договор о перемирии с Речью Посполитой и совместной войне против шведов московиты заключили, даже не поставив в известность Запорожское войско, не говорю уже о совместном решении и совете.
Тут стоило бы, вероятно, обозначить разницу в национальных характерах московских и малороссийских людей. Как я уже говорил, бывший подданный Речи Посполитой имел в себе генетически некоторый демократизм, назовем это так в отсутствие более точного и подходящего термина, присущего в целом всему строю польского образа жизни: король Речи Посполитой избирался, имея при этом весьма номинативную власть, сейм мог блокировать любой проект постановл
- Комментарии