При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    Пробуждение в сон

    Пробуждение в сон

    Поэзия и проза
    Август 2018

    Об авторе

    Сергей Федякин

    Cергей Романович Федякин родился в 1954 году в Москве. Окончил Московский авиационный инс­титут и Литературный институт им. А.М. Горького. Кандидат филологических наук, доцент кафед­ры русской литературы XX века Литературного института. Автор книг «Русская литерату­ра конца XIX — начала XX века и эмиграции первой волны: Учебное по­собие для учителей» (1999, со­в­мест­но с П.В. Басинским), «Скря­бин» («ЖЗЛ», 2004), «Мусоргский» («ЖЗЛ», 2009), «Рахманинов» («ЖЗЛ», 2009) и др. Лауреат литературной премии Государственного академического Большого симфонического оркестра имени П.И. Чайковского в рамках юбилейного фестиваля «Вера, Надежда, Любовь…» (2005).

    ...Голос был неожиданный. До звонка он почему-то представлял себе плоский, с повизгиванием. Номер телефона получил накануне. Знакомая матери, узнав про его музыкальную неприкаянность, сообщила: и у подруги ее дочь, «совсем взрослая, детей пора рожать, а тоже — вздумала профессию менять»... Сама цепочка ему не нравилась: у подруги есть подруга, у которой дочь... Иногда мама начинала мысленно его женить — то на одной «дочери знакомых», то на другой, — все это он кое-как терпел, но подобные «мечтания вслух» переносил с трудом. Эта цепочка «знакомых знакомых» опять напомнила что-то житейское, тягостное. «Закончила Бауманский, но тоже больше не хочет ничего проектировать... Работать хотя бы хормейстером...» С этим словцом ему и примерещилось: молодая, белесая, в мелких кудряшках, в красном квадратном платье и на высоких каблуках — существо писклявое и вздорное... Но голос в телефонной трубке был грудной, глубокий, с теплыми тембральными переливами, и образ сразу обрел иные очертания — темноватые, каштановые волосы, изящные тонкие пальцы... Не понравился только сигаретный дым (другая рука, что не держала трубку, рисовалась опущенной, — гибкой кисти, чуть повернутой вверх, за крышкой стола не видно, но сизоватый дымок оттуда медленно выплывает). «Завтра, на середине станции? Хорошо. До свидания...» Он нажал на рычаг и стоял онемевший.

    К телефонной будке, что встретилась в тихом дворике, Антон Орешников подходил совсем не для этого. Приехал слишком рано, до занятия с учительницей оставалось более получаса. Он вспомнил вдруг о Лехе... Год! Год не виделись! Он даже обрадовался, что будка подвернулась. Достал записную книжку — взгляд и упал на недавнюю запись: «Таня, музыка».

    Сначала все-таки отыскал Лехин номер, заторопился набрать цифры, нетерпеливо ждал, когда гудки прервет веселый — с усмешечкой из-под усов — голос, но трубку взяла женщина. Он почувствовал себя неуютно. Вдруг оробев, спросил: «А Лешу можно?» В ответ упали усталые слова: «Леши нет. Алеша умер».

    Антон молчал — не знал, что ответить. Потом невнятно промычал: «Простите», — и повесил трубку. Глянул через стекло. Мартовский грязный снег, асфальт в трещинах... Он еще ничего не понял, когда — тут же — стал набирать номер «Таня-музыка». Грудной, завораживающий голос был так удивителен в трубке, мембрана которой чуть похрипывала, так необычен, после опустелого «Леши нет», будто его намеренно разыгрывали. Голос звучал словно бы из иных измерений, даже не из той бесконечной сети проводов (которая тут же пришла на ум), но из глубины совсем неведомых пространств...

    Все потом стало странным: и воспоминания о двух этих голосах, и звук третьего — его учительницы. Занятия с ней давно строились самым незамысловатым образом. Он играл то, что разучил для училища. Она делала пару замечаний. После же, — устав за день от бестолковых детей, которые и руки держали не так, как надо, и не играли пьесы, а нудно их долбили, — не могла удержаться от женской болтовни. Ей нужно было выговориться: дочь боится свекрови и вообще страдает в браке, ее собственный муж не хочет понять, что в их возрасте нельзя жить только для счастья его родителей, забыв про самих себя... Но в тот день учительница заговорила о другом. Сначала бросила вскользь: «Ты сегодня как-то не так играешь». После почему-то вспомнила, как прервалась ее концертная карьера. На нее, начинающую, уже обратили внимание, уже она выступала со знаменитостями. В роковой день — это было сольное исполнение Шопена — все шло превосходно. И вдруг, в одно мгновение, она словно бы «вышла» из произведения. Увидела себя на сцене глазами тех, кто сидел в зале. «Как доиграла — не знаю. Все скомкала. Забыла текст, что-то на ходу досочинила...» Больше на публике ничего не исполняла. Не могла даже к инструменту подойти — начинались дрожь и паника.

    Голос Лехиной матери, голос еще незнакомой «музыки», голос его училки... Они словно сплелись в тот день в непонятное странное единство. «А ведь мелодические линии в полифонии — даже в инструментальных пьесах — потому и называются голосом, что поначалу это появилось в пении!» Его словно осенило. Только сейчас неожиданное знание пришло, хотя, наверное, давно где-нибудь и читал об этом, только не понимал.

    Антон шагал по арбатским переулкам — обратно, к метро, — и так не хотелось, чтобы это состояние закончилось! Не хотелось, чтобы слова о Лехе дошли до полного их понимания, чтобы чарующий голос незнакомой «Тани» обернулся каким-нибудь досадно нелепым обликом, чтобы учительница опять заговорила о житейском — отношениях с мужем и дочерью, — забыв о самом важном в своей жизни: том душевном поражении, которое не просто изменило судьбу, но придало ей и особую величественность.

    Подумалось тогда, что значимость его последнего замысла тоже оправдает всю жизнь, даже если он не сможет ничего воплотить. Чтобы кто-то довел идею до живой музыки, за нее должны браться даже те, кому она не по силам. А идея мерцала необыкновенная: он хотел соединить в одном произведении сонатное аллегро с самым сложным контрапунктом. За экспозицией и разработкой пойдет не обычная реприза, но целая фуга, где противосложением к главной теме станет тема побочная. Причем она — в его чаяниях — набирала силу настолько, что за стреттой, где главная тема сонаты будет «догонять» себя в других голосах, пойдет еще более сложная стретта, построенная на этом противосложении. После странного ощущения, которое принесло сплетение трех женских голосов, идея репризы-фуги (со своей репризой!) обретала особый смысл. Здесь — высшая форма музыкального единства: смерти и жизни, конечности и вечности.

    Он шел, вычерчивая в голове звуковые линии, и не думал о машинах. В подзамерзших переулках было их не так много, и потому он легко отлетал в свои контрапункты, едва замечая то, что происходит вокруг. Один водитель резко осадил свою «Волгу» в трех шагах от Антона и зло гуднул. Женщина в черном, торопясь, раздраженно фыркнула: «Замечтались уж совсем, молодой человек, пропустите меня», — когда он плыл по середине узкого тротуара. У посольства Ганы он двигался в своих недопроявленных звуках тоже как в полусне, уставившись на смуглую, улыбчивую физиономию в зимней шапке-пирожке. В ответ ему блеснул ослепительный и радостный африканский оскал: «Здрасьте!» Антон опомнился, не удержался — заулыбался в ответ, еще не осознавая, что уже началась другая его жизнь. И пытался вспомнить, рассказывал ли что-нибудь о своей сонате-фуге Терентию или — по давней рассеянности — забыл.

    Брат давно подпитывал его неожиданными проектами, с той самой поры, как забуксовала жизнь их ансамбля. Однажды он приехал с Верой — еще его первой Верой, — и они втроем угнездились на кухне чаевничать. Терентий поначалу был, как всегда, смешлив, сыпал занятными историями — скорее чтобы Веру развеселить, нежели расшевелить Антона. Говорил, по обыкновению, торопясь, размахивал руками, рассеивая чайный парок, что поднимался над горячими чашками. Но потом вдруг заговорил о том, что его поразило:

    — У Баха хоральная прелюдия «По зову сердца». Слушаю — и вправду чувствую, — само состояние: «по зову сердца». Сразу подумал — Бах так сумел передать, или название просто внушило такое ощущение?

    Антон припомнил, что хоральные прелюдии писались на заданную тему, — именно тему хорала с таким текстом. Но сейчас многие из этих хоралов — по крайней мере, музыкально — не производят такого впечатления, как прелюдии Баха на те же темы. Да, да! Бах конечно же что-то совершил!

    Оба говорили как в угаре, рождая идеи на ходу, пока Вера с каким-то особенным изумлением не расхохоталась:

    — Ну вы, братья, даете!

    Они замолчали, посмотрели на нее с одинаковым вопросом в глазах.

    — Словно речь иностранцев. Я ничего не поняла! Вы говорите друг с другом, не договаривая слов. Взаимопонимание... даже позавидуешь.

    — Да, — расплылся добродушно Антон. — Вот так в музыке кусок темы, особенно начальный или очень характерный, узнаваемый сразу, можно в произведении превратить в этакое указание на тему, в своего рода музыкальный символ.

    Брат тут же загорелся:

    — Это, выходит, как из «Спаси тебя Бог!» получилось «спасибо»?

    — А из «Суд Божий» — «судьба»... — кивнул Антон.

    — А что, если и в музыке так? Сначала какой-то напев значил то, что пелось, а потом — сжался, сохранив смысл?

    — Да ведь... «День гнева», секвенция. Так и было. Ее многие использовали. Иногда и четырех первых звуков было достаточно.

    «Музыкальный символизм» заставил течение мыслей повернуть в другую сторону. Что высота тона — частота колебания, то есть звук, как и соотношения звуков, своего рода число, — об этом они, не преминув помянуть и пифагорейцев, говорили еще на заре их ансамбля, когда Длинный хотел сделать синтезатор для исполнения особенно трудных партий. Но теперь все вывернулось иначе.

    — Представь другие уши, не такие, как у человека. С другим диапазоном воспринимаемых частот. — Антон произносил слова медленно и наблюдал за лицом брата с ласковой улыбкой мудреца. Терентий ему сейчас казался почти ребенком с «генератором идей» в голове. — Тогда и основной диапазон звуковой будет иной. Ультразвуковая музыка! Или инфра...

    — А почему звук? — Терентий уже погружался в свою полубезумную идею. — Почему — уши? Колебания могут идти и через осязание. А еще вернее — через свет. Не как у Скрябина — интуитивные соотношения между светом, его цветовой окраской, и звуком, а просто — взять и «транспонировать» звуковое произведение в световое!..

    В первое мгновение мысль показалась им обоим чуть ли не открытием. Не потому ли из музыки света ничего не получалось, что она до сих пор в основе своей отличалась от звуковой? Скепсис просачивался в души постепенно, хотя Терентий болел идеей долго.

    Всегда не очень любивший арифметику, он теперь все высчитывал чего-то. Нашел многостраничный альбом с прямоугольничками цветов со всевозможными оттенками и по нотам с ними что-то соотносил. О задумке рассказывал не очень внятно, об альбоме прибавляя: «Это — так, для удобства, чтоб под рукой... Тут только цвет, а не свет, на самом деле нужны светофильтры».

    Начал было со «световой транскрипции» Седьмой сонаты Скрябина, но тут же понял, что начинать нужно с простого — не с сонаты, и, кроме того, с чего-нибудь «классического». Моцарта Терентию не хотелось, Бах был тоже не прост, и он выбрал «Сарабанду» Корелли, она представлялась чуть ли не верхом «простого совершенства» — возможно, потому, что в первый раз, давным-давно, Терентий услышал ее не в традиционном исполнении, а в обработке какой-то рок-группы, — в то время такой вариант был ему понятнее.

    Вспоминая все это в тот самый день, вечером, Антон заметил вдруг, что и три женских голоса, как-то по-особенному прозвучавшие и в разных тональностях, словно «транспонируются» из одного в другой. Сначала весть о смерти, тут же — незримый, но желанный для слуха тембр и следом — рассказ о неудаче, которая вырастала в несбывшееся чудо.

    И Леха тоже был теперь «несбывшийся друг». После института Антон остро почувствовал, что они как бы и не очень знакомы, — проучившись почти бок о бок пять лет, — хотя могли бы быть настоящими товарищами. В последние два месяца учебы их редкие разговоры о «психоделической музыке» поутихли, но оба однажды принялись вспоминать то, что поразило некогда в музыке вообще. Антон заговорил о народной, о ее щемящей заунывной лирике: «Ох, долга ты, ночь, ночь осенняя, ночка темная, ночь безлунная...» Он протянул тогда еще раз «безлу-у-нная», словно зависая на заунывном звучании, и Леха заметил, что тягучее «у-у-у» похоже на осенний ветер, не очень сильный, но сладко-тоскливый.

    То, что голос «Тани» (рядом со словом «музыка»), самый его тембр, и пугая, и затягивая, странным образом смешался с Лехиным исчезновением, сделал образ ее, пока незримый, только слышимый в похрипывающей мембране телефонной трубки, очень близким. И вечером того страшного и волшебного дня он ехал домой, пребывая в непонятной прострации. Леха, голос его матери, голос Тани, голос училки с рассказом о главной неудаче в жизни — все наложилось на воспоминание о несостоявшейся идее брата. Терентий забросил в конце концов свой «цветовой» альбом, сообщив, что от этих занятий со звукосветовым «параллелизмом» у него уже голова колесом пошла.

    — Знаешь, будто попал на клубные танцы с этими дурацкими мигалками, с пошлой светомузыкой: басы — красные, верхи — желтые и белые, звуки посередине — синие или зеленые... У меня в транскрипции Корелли свет чаще меняется и оттенков больше, но перевожу ведь точно по звуку, «синхронно», и уже тошнит от всего этого.

    Антон еще не знал, что Вера уже устроила Терентию взбучку («Взрослый мужик какой-то дурью занимается!»), только смутно что-то почувствовал и осторожно заметил: «Может быть, тут скорость должна быть другая? Ведь частота колебаний у световых волн — выше...»

    Когда через пару дней они навестили Длинного, — тот усиленно паял свой синтезатор, собираясь вскорости загнать его одному музыканту, — Терентию пришлось услышать одни насмешки.

    — Частоты колебаний, числа, их соотношения... На хрена тебе все это надо? Во-первых, тембры не учитываешь, а это тоже «синусоиды» и уже «числа на числах». А потом — уши для музыки пригодились неспроста. Уши, а не глаза, потому что так естественней для человеческой природы. Ты роешься в сомнительных предположениях и, убив полжизни, сам поймешь, что лучше звуков ничего не существует. Да и, в конце концов, что такое музыка? Звуковой наркотик. А потому — Бах, или твой Корелли, или какая-нибудь пошлая дубовая группа со шлягерами — не все ли равно? Высоколобым — один наркотик, массам — тот, что попроще. Высокое искусство требует сил и времени и не приносит денег. Лучше заработать — и закатиться потом на юга, а не высиживать нелепые идеи.

    Как никогда в день трех женских голосов Антон ощущал, что сам он давно уже погружен в «нелепые идеи». И не хочет ничего другого. Что соната-фуга дороже любых «югов» и того синтезатора, который сам Длинный после долго совершенствовал. От учительницы Антон вернулся полный решимости жить в «нелепостях», и только смерть никак не вписывалась в его сознание. Ничего не сказав родителям о Лехе, он затворился в своей комнате. Включил Баха, первый том его «Клавира», пытаясь на слух различить самые мелкие мотивы, из которых выстраиваются интермедии в фугах. И лишь в ночной темноте разом опомнился: «Боже мой! Леха умер!» — и тут же — сквозь пришедшую тоску — вспомнил номер телефона за именем «Таня-музыка» и словно заново услышал виолончельное: «Да?»
     

    Когда они встретились в метро, он был еще оглушен бессонной ночью, Лехиной смертью, тем, что в жизни его уже что-то не сбылось. Антон знал, что она когда-то окончила школу-Гнесинку, и не очень представлял, как себя вести. Мрачно подумал: «Хорошенькая!.. Волосы и вправду каштановые».

    Она улыбнулась как старшая, хотя они были одногодки. Впрочем, без какой-либо снисходительности: «Да, есть подготовительные курсы при педагогическом, для будущих учителей музыки. В педагогический легче поступить, я узнавала. В училище — там ведь какие-то ограничения. Слушай, я все перезабыла! Особенно сольфеджио. А ты, мне говорили, пишешь что-то?»

    Он вдруг тоже улыбнулся — самой ситуации: смазливенькая сверстница намеренно «производит впечатление», а он вроде бы понимает, но не возражает. Она его полуухмылку поняла и тихонько хохотнула.

    Всю дорогу говорила она, и все же он осознавал, что болтушкой назвать ее нельзя. Кажется, она понимала его заторможенность, тот камень, что уже лег на его душу после известия о Лехе. Ничего она не спрашивала, ничего он не рассказывал. Но понимал, что эта «смазливенькая Таня» оказалась человеком проницательным. «Наверное, играет неплохо».

    Уже вынырнув из метро, они увидели старушку с непомерно большой сумкой. И Татьяна подскочила к ней, будто давно ее знала:

    — Бабушка, давайте помогу. Вы где живете?

    — Да что ты, доченька! Мне тут остановки две. Я уж донесу.

    Антон опомниться не мог. Сюжет пионерский, только с вывертом: никак не пристало этой красотке, да еще знающей себе цену, волочить тяжелую сумку. Он опомнился от своей оцепенелости, порывался взять сам, но Татьяна по-доброму его осадила:

    — Нет, нет, совсем не тяжелая.

    Они шли мимо пятиэтажек. На частые бабкины «ох, спасибо!» Таня откликалась коротенькими житейскими вопросами. В то же время мягко отстраняла Антона, который все порывался забрать у нее ношу. Впрочем, даже хозяйственную сумку она умудрялась нести с изяществом. И не только до дому старенькую они проводили, но и поднялись на четвертый этаж. Лишь услышав от бабки: «Ой, спасибо, дочка! Спасибо, милая! Ты поставь на пол-то, не бойся», — Татьяна опустила сумку у порога.

    Через час Антон сидел у нее в комнате, слушал игру. И по самой посадке, и по тому, как держит она руки, и по звуку, — она хотела показать сонату Грига, которую он до той поры никогда не слышал, — Антон сразу почувствовал: когда-то ее называли среди первых учениц. Чувствовал и то, что долгое время к фортепиано она вообще не подходила. Или после тяжелой ноши руки затекли? Все-таки в той «не совсем уверенности», что окрасила игру Татьяны, была особая тихая прелесть — возможно, потому, что она не стремилась показать технику, но пестовала звук, глубокий, такой же грудной, как и ее собственный голос.

    Мысленно повторив слово «грудной», Антон понимал: здесь всего лишь промелькнувшее в его голове подобие: тембр голоса — тембр звучания. Но был уверен, что сблизились они в его сознании не случайно. Просто «Таня-музыка» (про себя он пока так ее называл) оказалась не только существом симпатичным, но и очень естественным.

    ...Всего отчетливей он увидел это в другой раз — они тогда вместе поехали узнать о подготовительных курсах в заведение с чудовищным названием «музпед». По пути Татьяна усмотрела в магазинчике какой-то особенный «блеск для губ». Антон, глядя на ее почти детскую радость и покрутив в руках некое подобие помады, невольно признался: не люблю женской косметики, лица делает неестественными. Тут же приусмехнулся, сказал что-то добродушно-насмешливое о женской душе, столь привязанной ко всякой мазне. Она весело заупрямилась: если чуть-чуть, то подчеркивает, а не закрывает.

    Когда завалились к ней домой, Таня усадила его на кухне. Пока кипел чайник и Антон нарезал тоненькими ломтиками швейцарский сыр (как выяснилось — ее любимое лакомство), она пропадала в ванной, позвякивая флаконами. Потом вышла — и он внутренне ахнул. Смотрел, слегка опешив, хотя думал, что виду все-таки не подает. Она засмеялась:

    — Не скрывай, не скрывай! Видишь, сняла тушь, тени — и сразу обернулась кикиморой!

    Удивительно, часть внешней прелести и вправду улетучилась. Но в ней вдруг открылась смешная ребячливость. Ему так показалось даже милее: живые черты обрели домашность, как если бы у него была сестра и он застал ее за снятием макияжа. Танька, чуть смущенная (предстала перед мужчиной с «неодетым» лицом), его созерцательность тут же перебила:

    — А ты песни пишешь? Или сочиняешь что-то серьезное?

    Он не стал ломаться (уж коли она себя «кикиморой» показала!), сел за пианино. Сыграл недавнюю прелюдию, где вся грустноватая и задумчивая странность — с драматическим «взыванием» ближе к концу — рождалась из увеличенного трезвучия.

    Она сидела тихо и будто смутилась еще более. Потом наконец бросила словцо:

    — Разучилась играть по памяти.

    На минуту снова впала в какую-то рассосредоточенную задумчивость. Но не замолчала:

    — Ничего подобного не слышала... Думала, песенки, как у многих.

    Антон чуть застеснялся:

    — Немножко Скрябиным все-таки отдает.

    Он тут же осекся. Она посмотрела протяжно, забыв о себе, о своем «неодетом» лице — и будто из совсем другого пространства:

    — Нет, это серьезно. Тебе нужно поступать.

    Несказанным прозвучало: «Мне-то вовсе не обязательно, я ведь так, ищу непонятно чего».

    Он в ту их встречу не стал рассказывать, что в своей прелюдии впервые услышал музыку не «алгебраически» — как последовательность звуков, — но «геометрически». Тем более умолчал и о своей сонате-фуге. В ней эта «геометрия» виделась еще отчетливей: первый скачок на кварту и следом восходящая секунда — как живой треугольник, где жуткий тритон превращался в гипотенузу. И второй треугольник — еще один восходящий скачок — стоял и балансировал на узеньком секундном «катете», выстреливая острым углом еще дальше вверх. В прелюдии он только нащупал эту «геометрическую» звукопись: многоугольнички лишь рассыпались и собирались вновь, как стекляшки в калейдоскопе. И только мелодическое движение с нарастающим форте вносило в ту «геометрию» драматическое начало. Теперь он готов был из интервалов-отрезков выстраивать более сложные звуковые многоугольники, и все движение главной темы шло динамично, остро, пока не разбивалось о невидимую преграду, превращаясь в просыпавшиеся «стеклянные осколки» темы побочной.

    Если что и смущало в жутковатом замысле сонаты-фуги — то сам принцип. Сомнения закрадывались не потому, что «геометрия» такая невозможна. Не верилось в сам «мелодизм»: почему в основе всего — последовательность звуков, а не созвучие.

    История европейской музыки именно с замысла его последнего сочинения начала видеться как медленное чувственное постижение человеческим ухом звуковой вертикали. Мелодия — доступнее. Но вот появилось двух-, трех-, многоголосие... Мелодические линии стали не просто сосуществовать, но взаимодействовать, укрепляя вертикаль.

    Он увидел на пианино у Таньки стопку нот, сверху — «Мимолетности» Прокофьева. Зачем-то попытался объяснить идею отказа от мелодизма:

    — Скрябин, сочиняя «Загадку», видел маленькое носатое существо. Оно хлопало перепончатыми крылышками, подпрыгивало, пытаясь взлететь. У Прокофьева тут — в номере 10-м — ремарка: «Насмешливо». Как ответ на вопрос: «Как исполнить?» «Насмешливо». — Он проиграл первые такты. — Это не мелодия как таковая, но образ. Убери то, что условно можно назвать аккомпанементом. То, что останется, — даже не споешь. Нелепо будет звучать. Но все вместе — образ. Это какое-то подтрунивание. Знаешь, как бывает: еще не смеешься, но уже внутри так и подрагивает от веселого предчувствия. А в другой мимолетности... вот... — Он опять наиграл по нотам, чуточку корявее. — словно кривая бочка перекатывается. Или еще в одной — не помню номера — зазывно, с лирикой рождается нечто совсем неземное, мечтательное.

    Танька смотрела на его откровения не без удивления. Потом призналась: мелодическое любит больше, хотя в «Мимолетностях» — то, что он сыграл, — тоже здорово.

    Он рад был, что не начал плести свою заумь о «треугольниках», — это могло бы ее отпугнуть. Не захотел и откровенничать о том, что в голове давно роились простенькие пьески, за интонациями которых слышался целый мирок: то перебранка нескольких не людей даже, но — существ, то нечто длинноногое, с прыжками, вроде кузнечика, то ласковые воздушные потоки куда-то ввысь. Но так дорого было ее неожиданное сочувствие не столь уж давнему его сочинению, что вот не удержался от рассуждений о силе звуковой вертикали.

    Возвращаясь домой, Антон так и видел, каким чокнутым мог бы предстать, если бы выговорился. Она любит Грига, Шопена (из него тоже что-то хотела разучить), и вдруг — после мелодистов — появляется чудак с идеями в голове. И не только со странной «многоугольной» музыкой, но еще и с дикими убеждениями, что его «звуковая геометрия» не такая уж и странная. Досаду — тут же — он испытал и оттого, что слишком много думал в этот день о ней: как она посмотрит, как она услышит: «Какое, в конце концов, мне дело?» И все же убеждение, что важнее жить в своей музыке, нежели в окружающем мире, среди «всяческих людей», пусть даже и симпатичных, перестало казаться непреложным. И с удивлением он подумал: еще не так давно ехал на встречу с неохотой, а теперь ему не все равно, увидит ли он ее еще раз или нет. Не потому ли, что Танька (как быстро ее имя одомашнилось!) не только услышала его прелюдию, но и — пусть немножко, пусть только «наспех» — прониклась его музыкой?

    Конечно, Леха, лохматый, усатый, чуть насмешливый, а на самом деле чуткий, — вот кто понял бы его музыкальную непоседливость с полуслова. Они играли вместе лишь однажды, да и то всякую ерунду, на случайной студенческой пирушке в общежитии. Играли с ходу, до того не спев вместе ни одной ноты. Антон лишь помнил, как этот темноволосый парень раньше сидел на лекциях за его спиной и тихонько выстукивал ладошками ритм, напевая что-то английское.

    В день внезапного выступления из темной и сыроватой каптерки выудили три ритм-гитары: ему, Лехе и Балабушке, который — грузный, нелепый — тряс соломенными волосами, все отговаривался: «Ребят, я плохо играю...» — но гитару тут же повесил на себя.

    Не было баса, не было ударника. Выступление — даже столь камерное, на маленький зал с танцующими, — могло превратиться в толкотню и бестолковщину, но в той же каптерке нашарили и бубен. Балабушка приосанился, заулыбался, — выстукивать ритм он не боялся, уже пытался поигрывать где-то на ударнике. Так и начали втроем: огромный «соломенный» парень с маленьким бубном и два гитариста.

    Леха ритм давал четкий и даже артистичный — несмотря на какую-то нервность в движении рук. Балабушка шлепал в бубен, гитара на нем висела более для солидности. Впрочем, изредка он давал себе волю отложить бубен и чуток «поритмачить», — тогда Леха впиливал коротенькое соло. Антон бухал по «низам», пытаясь создать впечатление баса. Но иногда тоже влезал — отдельными писками — в партию соло, накладывая эти легкие всплески на «поступь» басов. Пели на два голоса, верхним — Леха, он вообще лучше знал «английское».

    То, что получилось до неожиданного вполне прилично, могло показаться удивительным. Но когда Леха хитро ему подмигнул, Антон сразу подумал о том же: их мгновенное взаимопонимание позволило сыграть хоть и скромненько, но без лажи.

    И все-таки всего более в Лехе почудилось «свое» на последнем курсе. Его любовь к Баху не казалась неожиданной. Обрадовало, что он не подвержен пошловатой популярности Вивальди, но тянется к Равелю и Рахманинову. И все же особенно поразило чувство музыки народной, когда на пропетое Антоном: «...ночь безлу-у-нная», — Леха затянул «Вьюн», что «над водо-о-ой завива-а-е-тся». Странно, правда, что, кроме тембра голоса и неожиданно застенчивого Лехиного лица, Антон теперь ничего почти не помнил — ни жестов, ни слов. Разве что постоянные Лехины пестрые свитера и неизменную добродушно-насмешливую улыбку. В уме на мгновение мелькнуло, — не могло не мелькнуть, — не придумывает ли он теперь себе «несбывшегося друга»? Не потому ли так понадобилось сейчас общение — пусть даже мысленное — с тенью уже ушедшего, что брат отселился к своей второй Вере и теперь так не хватало столь драгоценного понимания с полуслова? Антон отогнал от себя ненужное в тот момент самоковыряние: если «несбывшегося» требует его музыка, то сомнения бессмысленны. Леха был тайным, недовоплощенным другом, из тех, тень которых ложится после на всю твою судьбу.

    О пьесе на «Лехину» тему он не мог не подумать. Но имя «Alexey» давало только «a-e-e» — ля-ми-ми. Фамилия еще беднее — с двумя ля («a-a»). Антон не без грусти ощутил, что уже и само имя Лехи тает, исчезая из земного мира. Правда, теперь — будто на смену — появилось другое: «Tatyana». Три «ля» («a-a-a») — это, пожалуй, совсем скудно. Зато фамилия хоть и простая, но со столь удобным «ч» — «ch» — давала движение неожиданное: «b-c-h-e-a». Си-бемоль — до — си-бекар — ми — ля... — хроматизм не менее изысканный, нежели в имени «Bach».

    Напрашивалось сочинение ля-минорное, и скоро минор стал тем более понятен, что, узнав небольшое Танькино окружение, Антон ощутил легкое разочарование.

    Мать ее (со следами былой и, кажется, необыкновенной красоты, такой, что и сейчас хотелось смотреть не отрываясь, угадывая это прошлое) следила за дочкиными причудами с пониманием, но и с беспокойством. Гена, довольно редкий их посетитель, поначалу показался родственником, чуть ли не двоюродным братом — настолько его тихое, ровное и очень спокойное присутствие не походило на поведение жениха. К длинным гладким волосам — главной его внешней черте — были прибавлены усы, густая, но очень аккуратная борода и крайняя неразговорчивость.

    Музыкальная тема «Лехи», заместившись в сознании Антона темой «Т», из круга его замыслов не исчезла, только отодвинулась. Танькина же — подвела к хроматизму. Вместе с ним будущее «сочинение на заданную тему» утратило прозрачность, но обрело драматизм и звуковую плоть. Лехина тема годилась разве что на простенький «остинат»; Танькина обещала совсем другое, сложное плетение голосов.

    На листочке он записал весь ряд: «a-a-a, b-c-h-e-a». Начало — подчеркнуто бедное, и все же оно особенно уместно, раз далее следует хроматический ход с возвращением во все то же «a». Антон не спрашивал ее об отце, не знал даже, от кого — отца или матери — досталась Таньке эта простая, но столь колоритная в звуках фамилия. На блок-флейте, — в тот раз они стояли в ее подъезде, — он наиграл «a-a-a-b-c-h-e-a» несколько раз, меняя ритмический рисунок, и улыбнулся как заговорщик:

    — Запомни.

    Тут же — для должного впечатления — выпустил каскад рулад, как это бывает в дойнах. Многоярусное эхо отзывалось сверху, снизу, со всех сторон. Голос простенького инструмента оплетался звуковыми отражениями — и близкими, большими, и теми, что с других этажей, уже не столь громкими и даже далекими-далекими, совсем маленькими. На улице блок-флейта звучала бы не так полно, да и ветер будет задувать дырки, делая звуки сиплыми. Подъезд усиливал чистый голос, делая его и глубоким, и немного печальным.

    Танька слушала, онемев. «Он не перестает меня удивлять!»

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог