Об авторе
Борис Александрович Куркин родился в 1951 году в Москве в семье военнослужащего. Окончил МГИМО МИД СССР. Юрист-международник и востоковед, доктор юридических наук, профессор.
Эксперт Фонда гуманитарных исследований Правительства РФ, эксперт Германской службы академического обмена (DAAD), арбитр Арбитража при Московской торгово-промышленной палате.
Автор семи монографий, двух учебников и более 80 научных статей.
Лауреат национальной премии «Лучшие книги и издательства за 2011 год» Русского биографического института, Российской государственной библиотеки, «Литературной газеты», культурно-просветитель-ского центра «Орден» (за книгу «Оперативное дело “Ревизор”. Опыт криминального расследования» (2011)).
Член Союза писателей России.
Эмма
Она точно сошла с обложки немецкого молодежного журнала, являя собой образец утонченной немецкой красоты: русоволосая, сероглазая, с тонкими чертами лица. Поморские корни ее отца говорили за себя сами.
Когда ей было десять лет, ее фото разместили в популярном иллюстрированном журнале: редакции потребовался ангелоподобный тип австрийского ребенка, и в Вене и ее окрестностях не сыскалось никакой иной подходящей модели, кроме этой русской девочки.
Эмма была коренная венка.
Она родилась в столице вальсов, когда Кир начинал работать переводчиком в советском представительстве в ООН. То, что они с женой назвали свою дочь Эммой — именем знаменитой «собаки Шульца»[1], — выглядело в ретроспекции мудро и предусмотрительно. Может быть, родители уже тогда подумывали об адаптации своего чада к местным условиям, а в перспективе желали вырастить из нее еврочеловека будущего? Или Кир назвал ее в честь знаменитой легковушки М-1 (эмки), на которой колесил по Германии его отец?
— Эмма подбросит тебя до дома, — сказал Кир.
— А что, ее колесо и до Москвы доедет? — я тужился быть остроумным, пусть и за счет классика.
— До Москвы не доедет, а до Вены доедет.
Совсем недавно Эмма пошла под венец с респектабельным венцем, окончила Венский университет и работала в Вене. Жена Кира чем-то занималась теперь в Кремсе. Возможно, отстраивала «тот самый второй особняк», о котором с жаром говорила завистливая тетка из парка.
Мы вышли на улицу. Терезиенгассе была пуста, Курпарк давно закрыт.
Я оглядел ее сработанную немцем рессорную самобеглую бричку Эммы. «Вишь ты, — подумал я, — вон какое колесо! Если б случилось, это колесо не то что до Казани — до Барнаула доедет. А дальше уж как повезет». Этим мое экспертное заключение по поводу технического состояния Эмминого авто и ограничилось.
Рука Кира уже лежала на дверной ручке машины, и в этот момент я спросил его:
— Отчего погибла Труди?
Наша сегодняшняя встреча являла собой не монотонный ряд отдельно взятых самостоятельных эпизодов, а беседу — ряд тем, и переход от одной темы к другой был, можно сказать, квантовым, скачкообразным.
Кроме того, вопрос едва ли стоило задавать, имея приживалой дух князя Меттерниха. Но теперь мы находились уже на улице, и поблизости не было ни единой живой или мертвой души.
— Повесилась у себя на даче.
— Как? Зачем?
— Сначала сгорела от рака ее дочь. Потом попал под машину муж. Совершенно нелепо — во дворе своего дома. А в сущности... нервы... У нее ведь было несколько жизней.
— Ты хочешь сказать, у Труди было несколько биографий? — тихо произнес я.
Кир посмотрел мне в глаза и ничего не ответил.
Когда мы прощались, мне показалось, что меня сжимает в объятьях лесной архимандрит.
Мы катили по ночному автобану. Казалось, Эмма «надела» машину на себя словно пришедшийся ей в самую пору дорогой элегантный костюм и с шиком несла его на себе.
— У вас в Австрии бизнес? — спросила меня Эмма. Похоже было, что, прежде чем задать этот вопрос, она долго собиралась с духом.
— Я путешествую.
— Турбизнес?
— Нет. Так... один некоммерческий проект.
— Achso![2]
«Некоммерческий проект» означал не просто огромные деньги, а нечто куда более значимое, замыкающееся на вышние политические сферы и в конечном счете еще более крупные деньги. И власть.
— Вы хотите открыть офис в Бадене?
— Неплохо было бы.
— А не проще ли подыскать его в Вене? Венское начальство более покладистое, хотя откусывает тоже по-крупному. — Эмма была явно «в материале», как выражался один мой знакомый прокурор.
Я тоже был «в материале», хотя и не в доле. Мой знакомый венский кабатчик Хайнц Ифанович, как я его называл, пару раз пожаловался мне на домогательства местных властей. Однажды они потребовали укоротить на 7 (семь) сантиметров длину выдвижного летнего тента, поскольку тот превышал установленные габариты. Сделать же тенту обрезание было невозможно по целому ряду оснований. Разумеется, можно было прикупить новый, удовлетворяющий неумолимым начальственным предписаниям. Однако непреложные параграфы, в которые облачались административные дерзновения, имели свойство регулярно менять свое содержание.
Хайнц Ифанович немало потрудился на ниве гостиничного бизнеса на Арабском Востоке и потому давно и без полиции понял истину: «То, чего нельзя сделать, можно сделать за деньги. А то, чего нельзя сделать за деньги, можно сделать за большие деньги». В результате очередного хождения Хайнца Ифановича по властным кабинетам тент остался таким, каким и был. На мой вопрос, не захаживают ли к нему регулярно на огонек полицейские чины, он кротко ответил: «Как везде».
— Баден — пафосный город, — сказала Эмма.
— Да. У вашего папы отменный вкус! — Я сам не ожидал, что в моем голосе зазвучат едва уловимые покровительственные нотки.
— И как вам наши австрийцы? — спросила она после некоторой паузы.
— Разгильдяи они, эти ваши австрийцы! — отозвался я. — Совсем как наш брат русак.
— Они говорят, это все потому, что в них много славянской крови.
— Слыхивал я от них такое. Поскреби австрийца и обнаружишь в нем... немца.
Однажды водитель туристического автобуса Вальтер, везший меня из Вены в Зальцбург, стал ругать на чем свет стоит австрийские порядки и начальство, обвиняя последнее в феноменальной глупости. Поводом для раздражения послужили пробки на ремонтируемой в отдельных местах трассе. «Вот идиоты, — говорил он мне с сокрушением сердечным за чашкой кофе в придорожном ресторане, — по частям чинят! В Германии всю трассу целиком в порядок приводили бы! Неполноценные мы немцы. А все потому, что наполовину славяне!»
Чтобы облегчить страдания немолодого Вальтера от комплекса неполноценности, мне пришлось объяснять ему, что ремонтировать всю трассу целиком — удовольствие не из дешевых и для этого у властей могло элементарно не хватать денег. Вальтер заметно повеселел. Не знаю, приятно ли было ему то, что утешал его славянин. А я напомнил ему старинный венский анекдот: «Могут ли три немца встретиться в Вене? Нет. Второй будет богемцем (чехом), а третий евреем».
Внезапно из меня полилось вспыхнувшее ярким пламенем поэтическое железо:
— Мозг Германии, дело Германии, сила Германии, слава Германии — вот что такое Австрия! Мы говорим «Австрия», подразумеваем — культура, мы говорим «культура», подразумеваем — Австрия.
Разошелся я, судя по всему, не на шутку, испугав Эмму, не привыкшую или уже давно отвыкшую от напора и экспрессии, которую могут породить буквально на ровном месте русская жизнь и русская культура.
Я вспомнил, как однажды разговорился со служителем Музея истории искусств[3]. Он был моего возраста, разговорчив и большой знаток своего дела. В середине разговора он воздел перст в потолок и произнес, хитро прищурившись: «Пусть наши старшие северные братья не забывают, откуда пошла высокая немецкая культура!» Спорить я совершенно не собирался, поскольку был полностью с ним согласен. Вполне возможно, что к тому времени я был уже заражен великоавстрийским культуршовинизмом.
Устойчивое словосочетание «старшие северные братья», произнесенное им с нескрываемой ехидцей, означало, разумеется, немцы Германии. Они для этого служителя были сущими варварами.
— Зато в Германии орднунг так орднунг! — сказала Эмма.
— Фюрер был австриец. «“Die Neue Ordnung” kam aus Wien»[4], — напомнил я с легким назиданием.
Эмма, несмотря на свои отросшие австрийские корни, была живым свидетельством тому, что русскому человеку свойственна непоколебимая вера в то, что где-то далеко — за горами, лесами и синими морями — есть праведная земля. И если верно, что обезьяну выдумал немец, то так же верно и то, что немца выдумал себе русский.
Русская венка Эмма предстала в моем сознании продуктом проникновения и наложения друг на друга двух несовместимых пространств. Как-то покатится по жизни ее добротная бюргерская коляска? Полетит ли птицей-тройкой по-над русскими ухабами? Покатится ли размеренно по безупречному и скучному автобану? Уподобится ли Эмма со своей русской душой пресловутой «жене Шульца»? Или же станет летать над Веной и Баденом Летучей мышью?
Я примерял в уме ее будущие истории, как платья, подобно тому как Макс Фриш — свои. С тою лишь разницей, что швейцарец выдумывал истории, потому что ему их не хватало в реальной жизни, а я додумывал те, что случались в действительности. Меня опять стало затягивать в воронку, но я оставил это не очень полезное для души занятие.
Совершенно незаметно мы въехали в город. Эмма довезла меня до Венской оперы, откуда я начал в тот день свой великий поход. В день своего рождения я второй раз экономил на транспорте.
Хайнц Ифанович
Я шел по центру уютной, нежной и величественной Вены через Кольмаркт и Грабен к Штефансдому — собору Святого Стефана, небесного покровителя города. От него мне предстояло нырнуть в не истоптанные туристами переулки и спуститься вниз, к своему пансиону — временному пристанищу одинокого созерцателя-странника. В ночном воздухе висел, заметно ослабев, запах конской мочи — визитная карточка сердца города.
Площадь была пустынна. Вот уже три года, как были убраны с глаз долой издавна стоявшие перед Штефансдомом стенды с фотографиями, запечатлевшими его разрушения весной 45-го. Они бесследно исчезли в ночь с 3 на 4 мая 2009 года. Не оказалось их и в самом соборе, и я обратился с вопросом к его служителю. Не ожидавший от меня такой любознательности, тот направил меня в кассы, где продаются открытки и буклеты. Там тоже никто ничего не знал.
Я спросил, нет ли в продаже открыток с видом порушенного и восстанавливаемого собора. Таких открыток тоже не оказалось. Где можно было бы приобрести фотографии разрушений Штефансдома, тоже никто не знал. Служители, прежде столь обходительные и разговорчивые, теперь еле скрывали раздражение. В конце концов они направили меня в близлежащие книжные магазины. Таковых окрест было четыре. В каждом из них я говорил, что являюсь русским журналистом и хотел бы сделать материал о разрушении и восстановлении Штефансдома. Продавцы смотрели на меня с удивлением и легкой настороженностью: а вдруг я евроревизор, прибывший в Вену incognito? Напоследок мне посоветовали обратиться в городской архив Вены — Stadtarchiv-Wien. Я поблагодарил за ценный совет и пошел прочь...
...12 марта 45-го американцы в очередной раз отбомбились по центру Вены. В тот день крепко досталось и Штефансдому. Интересно, какие стратегические объекты, помимо собора, обнаружила там их разведка? А когда 10 апреля бойцы Красной армии пробились к площади Святого Стефана, немцы обстреляли на прощание город из гаубиц. Несколько снарядов попало в крышу собора. Тот загорелся и горел еще два дня и две ночи. Тушить пожар было некому: вместе с «вермахтовскими» из Вены драпанули и ее пожарные. На третий день загорелись деревянные опоры колоколов, и главный колокол собора — знаменитый Пуммерин — рухнул. Вместе с ним повалилась и одна из башен купола. По Штефансдому заметался, крича на все лады и громко хлопая крыльями, красный петух. Его пугал стук стремительно въехавшего в Вену русского колеса.
И если бы не оно, моей Вены не стало бы. А спустя 64 года Австрия, убрав щиты с историей разрушения Штефансдома, как бы попросила извинения у своих западных партнеров за то, что те бомбили ее. Так изымались из обращения Время и История.
И мне привиделась сочиненная на ходу сцена из «Новых Нибелунгов»:
«— Вишь ты, Хаген, — сказал Зигфрид, следя за тем, как полиция эвакуирует припаркованный к Хофбройхаусу[5] «гелендваген» Гунтера, — вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Каноссу или не доедет?
— Доедет, — отвечал Хаген.
— А до Шталинграда-то, я думаю, не доедет?
— До Шталинграда не доедет, — отвечал Хаген.
Этим разговор и кончился».
«Колесо Нибелунгов»...
У собора Святого Штефана была «конечная остановка» фиакров, запряженных неизменной парой лошадей. Увы, скромные и кроткие трудяги не имели возможности поведать катавшимся на них праздным и пресыщенным двуногим, что повидали, прочувствовали и познали они на своем лошадином веку. Похоже, они смирились с невозможностью поведать об этом людям. Тоска по живому и сокровенному, постоянно переживаемому и созерцаемому ими, незримому для человечьего ока, сквозила в их прикрытых шорами печальных глазах. Но порой мне казалось, что однажды эти благородные создания вдруг обретут язык и расскажут запутавшимся в трех соснах и опаскудившимся двуногим гордецам то, что те отказываются не только понимать, но и видеть.
Пустынность площади перед Штефансдомом подчеркивала группа юных анархистов лет 12–14. На одном из них была ти-шорт с популярным лозунгом на спине:
Kein Gott,
Kein Staat,
Kein Herr,
Kein Sklave[6].
С продвинутой в политическом отношении ребятней терпеливо проводила воспитательную работу миловидная сотрудница полиции лет двадцати пяти. Суть ее наставления сводилась к тому, что полицию нужно слушаться. Анархисты слушали ее внимательно.
Постояв в печальном раздумье на Штефансплац, я двинулся в «Хамелеон», что расположился в Кровавом переулке — на Blutgasse.
Вот уже десять лет кабачок «Хамелеон» принадлежал Хайнцу Ифановичу. До него им владел мой добрый приятель Александр. Когда я спрашивал Александра, что находилось в его заведении до него, тот отвечал: «Кафе-бар». На мой вопрос, а что было в этом доме еще раньше, Александр лишь пожимал плечами. В общем, связь времен на Блутгассе пребывала в летаргическом сне: история никого не интересовала, и у меня возникли основания дополнить Александра Сергеевича: ленивы и не любопытны не только мы, русские.
Дверь в «Хамелеон» была уже заперта. Завидев в окне Хайнца Ифанофича, я постучался. Мне отворила его помощница — миловидная словачка Вера, бывшая отличница по русскому языку в школе.
— Не спишь? Деньги считаешь? — обратился я по-свойски к Хайнцу Ифановичу.
— Стакан с утра, и день свободен! — привычно отозвался он.
Я стал обращаться к нему исключительно по имени-отчеству, когда узнал, что его отца звали Иоганном, и с нарочитым немецким акцентом произносил «Хайнц Ифанович».
— Заходи! — буркнул мне Ифаныч. — Чаю из альпийских трав не желаешь?
Я был тронут его заботливостью.
— Тебе Андреа привет передавала, — сказал Ифаныч. — Она завтра утром в Рим улетает.
«По гоголевским местам!» — подумалось мне.
Андреа была приятельницей Хайнца Ифановича и постоянным посетителем его кабачка, а по совместительству актрисой Бургтеатра. В «Ревизоре» она играла жену городничего — незабвенную Анну Андреевну, хотя мечтала сыграть самого Городничего. Думаю, у нее бы получилось. Куда бы она ни шла, ее сопровождали, подобно телохранителям, две гладкошерстные таксы, и оставалось непонятным, как они допускают, чтобы хозяйка выходила без них на сцену и имела личную жизнь.
Однажды мы спели с Андреа, на радость посетителям кабачка, дуэт Мэкки-Ножа и Брауна. Я был, разумеется, Брауном:
Soldaten wohnen, auf den Kanonen,
Von Cap bis Coоch Behar[7].
Собравшиеся весело и громко подпевали нам. Мы имели бешеный успех.
— Поцелуй ее от меня в щечку по приезде, — сказал я. — Послезавтра и я домой.
— Значит, будет причина вернуться в Вену, — заключил Ифаныч.
Приготовив мне чай из трав своего родного кантона, он вернулся к своим хлопотам у стойки. Мне вспомнился другой мой, прошлогодний визит в его кафе.
Тогда, вразрез с установившейся традицией, он даже не обратился ко мне по-русски со своим традиционным приветствием: «Стакан с утра, и день свободен!» Хайнц Ифанович был занят в тот момент более чем ответственным делом: он раскладывал денежные купюры — выручку за день — в три стопки. Самую тонкую он вручил Вере, среднюю положил во внутренний карман пиджака, а третью — самую толстую — запер в сейфе.
— И кому же это так повезло? — спросил я, кивая на сейф.
— Этим, — сказал Ифаныч, воздев глаза в потолок.
«Всюду жизнь, — вздохнул я про себя. — Не дадут поскорбеть от души о судьбах мира сего». Теперь я понимал, отчего так популярен в Австрии Гоголь, и в особенности его «Ревизор». Зрителю было смешно и приятно наблюдать историю из жизни дикой России. Но финал-то был таков: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!» И публике становилось не до смеха.
— Это им к празднику подарок? — полюбопытствовал я.
— К какому еще празднику? — не понял Ифаныч.
— Что значит «к какому»? Ко Дню Победы над фашистской Германией! Или как там? Дню освобождения Европы от фашизма? Дню Европы? Дню памяти и примирения?
— Ну и был бы ты немец, — сказал с легкой усмешкой Хайнц Ифанович. — Плохо, что ли?
В нем очнулся дремавший до сей поры латентный культуртрегер.
«На пару недель не помешало бы, — подумал я. — Немецкими-то мозгами Хайдеггера разуметь сподручней было бы. А при обратной смене мозгов на русские понимание сохранялось бы?»
— Ифанович! Давай я тебя русским сделаю? — предложил я. — Я бы тебе рекомендацию в партию дал. Подумай, пока не поздно.
Похоже, о возможности и последствиях «обратной перспективы» в виде добровольно-принудительной русификации Хайнц Ифанович прежде не задумывался и на себя ее не примерял.
Мы были знакомы с ним вот уже десять лет. Между нами, как сказал бы Пушкин, учредились неусловленные сношения. И десять лет подряд я привозил ему из Москвы две бутылки водки. Каждый раз — разную. Это стало доброй традицией.
Первый раз мы встретились с Ифанычем, когда я привез своему другу-бармену Александру полтора литра «мира Европы». Выяснилось, что он продал полгода назад свое дело Хайнцу Ифановичу, уроженцу кантона Валлис (Валлэ) Швейцарской конфедерации и ее бессменному гражданину. Тогда в честь знакомства я отдал эти бутылки новому хозяину. Сказать, что этим я поверг Хайнца Ифановича в недоумение, значит не сказать ничего. Постепенно он овладел собой, здраво заключив, что от этих сумасбродных и сорящих деньгами русских можно ожидать всего. В итоге он предложил мне махнуть рюмаху. Я в полной мере оценил его деликатность и великодушие, решив обогатить лексикон ресторатора поговоркой: «Стакан с утра, и день свободен!» В моем неточном переводе на немецкий она прозвучала так: «Wodka ab Morgen bringt weg alle Sorgen!»[8]
Можно было бы перевести и проще: «Wodka macht frei!»[9] по аналогии с «Arbeit macht frei!»[10]. Однако в таком варианте чаемая русским человеком свобода, скажем даже больше — вольная воля окрашивалась в зловещие тона.
В общем мой перевод был лишен русской лапидарности и энергетики и носил скорее поэтический, нежели призывно-лозунговый характер. Хайнц Ифанович пришел в восхищение и попросил, чтобы я транскрибировал русской первоисточник. Он записал русский текст латиницей, а затем попросил, чтобы я помог ему правильно произнести фразу на языке оригинала. С пятого или шестого раза у Хайнца Ифановича это получилось совсем сносно, так что этот лозунг можно было выкидывать при общении с залетными «русо туристо». И мы занялись с Хайнцем Ифановичем русским языком.
Он был очень способный ученик — даром что владел четырьмя иностранными языками в совершенстве и пятым, русским, со словарем, точнее, со шпаргалкой. Мой гонорар состоял в уроках немецкого, в частности швейцарского немецкого — «швицердюча». К обоюдному нашему удовольствию, мы постоянно обогащали друг друга лексически, благо редкий день моего бытия в Вене проходил без того, чтобы я не посетил его кабачок.
Однажды он вдруг спросил меня, какими словами ругают в России немцев.
— «Фашист», — ответил я не задумываясь. — Во всяком случае, в моем детстве меня обижали именно так.
Мой ответ обескуражил Ифаныча.
— Фашист?!
— Я же учил немецкий язык. Нас всех, изучавших немецкий, так дразнили.
— Значит, и я тоже фашист? — насторожился Ифаныч.
— Ты швейцарец, — успокоил его я. — Правда, нескольких швейцарцев-эсэсовцев наши в Берлине отловили.
— Это были какие-то идиоты! — сказанное мною изрядно озадачило Ифаныча.
— Вся Европа тогда, кроме Швейцарии, в слабоумие впала, — напомнил я. — Пришлось ее лечить. А те швейцарцы были маргиналы, добровольцы. Не принимай это близко к сердцу.
— А как дразнили немцев до фашизма? — не унимался Хайнц Ифанович.
— Вполне безобидно: «Немец-перец-колбаса».
Эта триада неожиданно для меня больно ударила по достоинству, самолюбию и самосознанию Хайнца Ифановича. Мне показалось, что лучше бы уж я назвал его фашистом. Напрасно я убеждал его, что немцы жили в России больше четырех веков, верно ей служили, занимая высшие государственные посты и даже сиживая на царском троне, — все было тщетно: душа Хайнца Ифановича была уязвлена. Напрасно я втолковывал ему, что известная триада есть шутливое отражение в русском сознании бесспорных немецких достижений в сфере производства высококачественной продукции. Увы! Слова мои стучали горохом о стальную броню.
Во второй мой приезд к Хайнцу Ифановичу вышел забавный казус. Я привез ему две литровые бутылки «Столичной», прозываемой иноземцами «Stoli». Поблагодарив за них, Хайнц Ифанович впал в задумчивость: его не на шутку смущало, что пробки на моей «Столичной» и «Столичной», продававшейся в соседнем супермаркете, были разного цвета. Я сказал, что, возможно, на экспорт идут бутылки с одной крышкой, а на внутренний рынок — с другой.
Видя, что мои доводы не избавляют Хайнца Ифановича от тягостных сомнений и мучительных раздумий, я сказал, что производством «Столичной» ведает мой близкий друг и бывший сокурсник (что было, как это ни удивительно, совершеннейшей правдой), а посему качество продукции он гарантирует, то есть «отвечает за базар». По его совету я прикупал исключительно «Столичную» и не знал благодаря ей горя. Употреблял ее, мамочку, и ее же продуцент — Серега. Хайнц Ифанович тут же зафиксировал в свой блокнот новую идиому («отвечать за базар»), но смутное недоверие продолжало уязвлять его душу. И тогда во мне самом заголосил «червяк сомнения».
— Приходи сегодня вечером на ужин, — сказал Ифаныч. — Будут те, с кем я делал бизнес в Египте и Тунисе.
Помимо Арабского Востока, о чем я уже говорил, Ифаныч делал свои дела даже в Непале. Оттуда он привез себе жену-непалку, родившую ему дочь. Мне подумалось, что в Гималаях Хайнц Ифанович обустроил свой запасной аэродром, чтобы в случае чего пережить там возможный мировой катаклизм. Только сев за столик, выставленный на улице, я узнал от коллег Ифаныча, что у него сегодня день рождения. Смягчало мою неожиданно возникшую неловкость — я ведь явился без подарка! — то, что без подарков пришли решительно все.
Удивительное дело, Хайнца Ифановича чествовали как бывшего начальника (шефа, а может, даже и босса), а сам он прислуживал гостям, как рядовой кельнер. Пили все время за Хайнца Ифановича.
То был сущий англосаксонский междусобойчик: голландка с мужем- англичанином, просто англичанин без жены, американец. Великую Россию в тот вечер представлял я. Помогал Хайнцу Ифановичу обслуживать гостей его зять-непалец с исконно непальским именем Пауль.
И вот под аплодисменты собравшихся Хайнц Ифанович вынес на подносе одну из моих литровых бутылок «Столичной». У меня засосало под ложечкой, и я стал гадать: то ли Ифаныч поверил в русское качество, то ли решил испытать привезенное мною изделие на своих бывших подчиненных, заявив о себе как фаталисте: «Выживут так выживут. Помрут так помрут».
Больше всех употребляла голландка. Она не раз давала высокую оценку Серегиному изделию, что означало на языке народной дипломатии просьбу добавить. И я добавлял. Она смеялась басом и, судя по ее манерам и решимости, вполне могла вырубить мужика одним ударом. Не отставали и англосаксы. Правда, ее муж-дохляк скис подозрительно быстро: по всей вероятности, он успел потренироваться перед званым ужином чем-то исконно островитянским. Зато американец и другой англичанин держались огурцами. Оставалось дожить до рассвета, чтобы провести разбор полетов и вынести здравое суждение о качестве употребленного накануне продукта.
Разумеется, я был наутро как стеклышко. Но ведь не нами придумано: «Что для русского здорово, то для немца смерть!» Поэтому на следующий день я, отложив свои дела, зашел к Хайнцу Ифановичу.
— Стакан с утра, и день свободен! — бодро поприветствовал он меня.
— Все живы? — спросил в свою очередь я.
— Все! — ответил Хайнц Ифанович и хитро посмотрел на меня поверх своих тонких очков. Затем достал, словно фокусник, уже ополовиненную бутылку «Столичной» и поставил ее передо мной. — Будешь?
Я в полной мере оценил бережливость Хайнца Ифановича, не давшего гостям употребить остававшиеся пол-литра огненной воды из России, помимо употребленного накануне литра.
— Даже верблюды не пьют с утра водку.
— С каких это пор самый свободный человек России, — Ифаныч ткнул в меня перстом, — перестал пить с утра водку?
— С тех пор как меня выгнали за пьянку из спецназа Штази[11], — четко доложил я.
Мой внешний вид характеризовал меня как обитателя дивана и компьютерного кресла. При слове Штази Ифаныч оглядел меня с ног до головы, словно видел впервые. С тех пор акт сдачи-приемки привозимой мною водки подписывался Ифанычем словно Акт о капитуляции Германии — полностью и безоговорочно.
Кабачок «Хамелеон» был полубогемный, домашний. Многие посетители становились приятелями Хайнца Ифановича и как следствие его постоянными гостями. С ними он частенько сиживал после окончания работы своего заведения, благо все жили рядом. Это было нечто вроде клуба, в котором я числился ассоциированным членом.
Случались в его полубогемном кабачке и разные забавные истории. Однажды днем я зашел в него и увидел, что в углу стоит старенький венский стул — друг моего детства. Два таких стояло у нас дома, в московской коммунальной квартире, в двадцатиметровой комнате на пятерых.
— У вас продается венский стул? — обратился я по-русски к Вере, пребывавшей в тот момент на хозяйстве.
— Этот стул не продается. Но сегодня у нас есть «Kaiser»[12], — четко отозвалась Вера.
«Kaiser», до которого я большой охотник, не пользовалось популярностью у гостей Хайнца Ифановича, и потому появление его стало для меня приятным сюрпризом.
И в этот миг пространство бара заполнил гулкий звон, но источником его был не церковный колокол, а оброненная посетительницей кофейная ложечка. Я и не заметил, что за моей спиной сидели у окна две дамы лет шестидесяти. Ошибиться было невозможно: то были мои соотечественницы, наверняка не раз смотревшие в детстве наш героический фильм «Подвиг разведчика»[13].
Если бы я не вычитал из шпионских романов, что бывшим и действующим агентам спецслужб запрещено собираться вместе в кабаках, то мог бы подумать, что «Хамелеон» является местом приятельских встреч отставных и действующих разведчиков самых разных государств, ведь не стоило забывать, что бар находился в самом сердце Вены — столицы мирового шпионажа. Однако его посетители больше походили на актеров венских театров, примеряющих на себя роли рыцарей плаща и кинжала, в современных условиях — кожаных пальто и пистолетов с глушителями.
Отношения между мною и Хайнцем Ифанычем установились приятельские. Он только многозначительно усмехался, когда я небрежно бросал «Привет!» и как ни в чем не бывало усаживался на его табурет после годичного перерыва.
Для хозяина кабачка, символом которого мне представлялся аполитичный пан Паливец, Хайнц Ифанович вел себя нетрадиционно: он активно интересовался политикой и мог достать из-за барной стойки то карту Кавказа, то журнал с политическим обзором, испрашивая у меня соответствующего комментария. Так, после войны 08.08.08 он удивил меня внезапным вопросом о выборах в Южной Осетии.
Он подробно расспрашивал меня о моем мнении по тому или иному поводу, и было очевидно, что ему очень хотелось узнать альтернативную точку зрения на происходящее, а еще вернее — получить информацию, которую он не мог получить из европейских СМИ.
Частенько мое предельно консервативное, граничащее с обскурантизмом вольномыслие, которого не мог себе позволить Хайнц Ифанович как член свободно-демократического общества и гражданин правового государства, повергало его в задумчивость. Иной раз мне казалось, что я опрокинул на его яйцевидную голову ушат студеной воды. Нет, я не пытался его переубедить, навязать свою точку зрения и доказать свою вечную правоту, тем более что агитатор и пропагандист из меня был и есть никакой. Но порой мне казалось, что кое-что из сказанного мною в сознании Хайнца Ифановича все же оседало, а ведь он из тех, о ком говорят: «себе на уме».
...Прощание с Хайнцем Ифановичем и Верой было коротким: им было не до меня, но они были со мной предельно вежливы. Мне стало любопытно, когда же Хайнц Ифанович, собственно, живет, если ему денно и нощно приходится пахать в своем «Хамелеоне». Но, очевидно, в том и состояла его жизнь и ее смысл. «В поте лица будешь добывать хлеб свой». А если не будешь пахать, как Хайнц Ифанович, и будешь иметь хлеб с маслом, значит, ты идешь дорогой змея, ведущей в ад.
Выйдя на улицу, я решил закурить и нечаянно уронил зажигалку, а вслед за ней и трубку. Мне показалось, что звук от их падения на брусчатку Блутгассе был слышен даже на верхних этажах домов.
Когда-то в XVIII веке здесь жила австрийская Салтычиха, убивавшая своих г
- Комментарии
