При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    Прогулка по Венскому Лесу

    Прогулка по Венскому Лесу

    Поэзия и проза
    Март 2018

    Об авторе

    Борис Куркин

    Борис Александрович Куркин родился в 1951 году в Москве в семье военнослужащего. Окончил МГИМО МИД СССР. Юрист-международник и востоковед, доктор юридических наук, профессор.
    Эксперт Фонда гуманитарных исследований Правительства РФ, эксперт Германской службы академического обмена (DAAD), арбитр Арбитража при Московской торгово-промышленной палате.
    Автор семи монографий, двух учебников и более 80 научных статей.
    Лауреат национальной премии «Лучшие книги и издательства за 2011 год» Русского биографического института, Российской государственной библиотеки, «Литературной газеты», культурно-просветитель-ского центра «Орден» (за книгу «Оперативное дело “Ревизор”. Опыт криминального расследования» (2011)).
    Член Союза писателей России.

    «Скамейка для идиотов», или Носитель пустоты
     

    С каждым шагом по пути к центру города суворовской бодрости во мне убывало и все сильнее охватывало чувство покинутости. Но я утешал себя тем, что лучшего подарка ко дню своего рождения, чем две последние встречи, невозможно было и вообразить.

    Притуплению чувства выброшенности в этот мир и оставленности в нем, о котором писал многомудрый профессор Хайдеггер, весьма способствовали мои безуспешные поиски места, где бы можно было избавиться от стеклотары в полном соответствии с действующими правовыми предписаниями: проще говоря, мусорного бака. Однако сей желанной точки «X» по пути в центр города я по-прежнему не обнаруживал. Идти же в трактир «Тогда» с пустыми бутылками показалось мне дурной приметой — сродни встрече на своем пути бабы с пустыми ведрами или перебегающего дорогу зайца, хотя носителем пустоты в данном случае был я сам.

    Ноги вновь неумолимо несли меня по Терезиенгассе на главную площадь Бадена — Хауптплац. «Заколдованное место» — подумал я. Сегодня Николай Васильевич решительно не желал отпускать меня от себя. Дойдя до центральной площади города, я присел на лавочку перед зданием Ратхауза — местного горсовета, гордости архитектуры послепожарного Бадена. Скамейку эту облюбовали местные не Христа ради юродивые, или, выражаясь современным языком, маргиналы и прочие «ксаферы»[1]. Оттого-то у крепко интегрированных в общественно-политическую систему баденцев лавка и получила название «скамейка для идиотов».

    Устроившись поудобнее, я достал из бокового кармана листок бумаги, на котором рукой Лизаветы был написан ярко-красной губной помадой адрес ее электронной почты. Эфир оставался единственным материальным связником между мною и Лизаветой. Надо было срочно найти ручку и надежно зафиксировать ее email, покуда не исчез в этом мире его след.

    И тогда я направился в табачный магазин, что находился в двух шагах от моей скамейки. Прикупив впрок пачку табака, я попросил у продавщицы ручку. От взгляда профессионально приветливой фрау не укрылся кровоточивший автограф. «Что ж, — подумалось мне, — теперь у нее будет что отложить в свою копилку курьезов. Все какое-то событие “в этом городе сонном”, — будет что рассказать подругам за чашечкой кофе».

    Я поблагодарил табачную фрау и вернулся на свою скамейку. За время моего отсутствия ее так никто и не занял. Можно было подумать, что это мне баденцы зарезервировали «место для идиота». Распечатав пачку табака, я закурил. Передо мной распростерлась Хауптплац (бывшая Адольф-Гитлер-плац), по которой вышагивал некогда царь Петр I и только что женившийся во второй раз император Французской республики генерал Бонапарт. Царь жил на Фрауэнгассе, но дом, где он останавливался, не сохранился, сгорев, подобно многим другим, во время страшного пожара 1812 года.

    Справа было кафе «Central», рекламируемое во всех путеводителях по Бадену. На его веранде сидели немногочисленные посетители, три дамы были в дирндлях. Прямо по курсу высилась Чумная колонна (она же Чумной столб, она же Марианский столб, она же колонна Святой Троицы) со статуей Девы Марии — типовой памятник избавлению от чумы. Через два года баденской колонне Святой Троицы исполнялось ровно два века. Между верандой кафе и колонной был устроен фонтанчик: через неравные промежутки времени из-под земли начинали бить струйки воды. Детвора забавы ради отважно прохаживалась по плитке, щекоча себе нервы: окатит фонтан с головы до ног или удастся выскочить из него за мгновение до того, как он брызнет вновь?

    В их годы мои сверстники забавлялись тем, что перебегали дорогу перед проезжавшими машинами. Теперь-то я хорошо представляю себе состояние водителей, а также родителей, дравших нас за такое ухарство аки сидоровых коз. Глядя на баденских малолеток, я подумал, что фонтан у кафе «Central» — это то единственное непредсказуемое, с которым они могут столкнуться в жизни. Все остальные риски — альпинизм, горнолыжный спорт и наркотики — становились делом их свободной воли.

    На противоположной стороне площади находилось скромное трехэтажное здание с двумя колоннами, на которые опирался балкон с литыми чугунными ограждениями, украшенный снизу бегониями, а по краям розовыми кустами. Это был тот самый Кайзерхаус — дом «доброго кайзера Франца», который я присмотрел для организации проведения Русских вечеров в Бадене.

    Теперь на первом его этаже расположились рыбный кафе-ресторан сети «Nordsee» и магазин ювелирных изделий и часов «Minnich». Если бы он не был закрыт, я непременно заглянул бы в него, несмотря на то что вот уже несколько лет как излечил себя от пагубной страсти к приобретению наручных часов.

    Дом, если не считать его нижнего этажа, стоял без дела и принадлежал какому-то частному лицу. Добрый кайзер Франц, последний император Священной Римской империи германской нации, был бережлив, если не сказать скуп. Он сэкономил даже на покраске своей летней резиденции, после того как ее изрядно закоптило во время пожара 1812 года. Очевидно, вышние силы решили, что с несчастного Франца хватит и тех бед, которых он хлебнул по вине своего зятя — корсиканского чудовища, и огнь пощадил дом кайзера.

    В общем, дом для Русских вечеров я выбрал достойный. С историей. И теперь от нас с Лизаветой требовалось извлечь из его пустоты Историю и оживить ее русской душой.

    Я уже видел Лизавету на сцене — в печальном платье, в котором она казалась воспетым Цветаевой Орленком — «бледным маленьким герцогом сказочных лет», герцогом Рейхштадтским — внуком кайзера Франца. Лизавета поет романс Вертинского «Бал Господень».

    Я впервые представил себе сцену из жизни двух имперских семейств. Дочь незадачливого кайзера Франца — императрица Французской республики. Его внук топает ножками и лопочет по-французски: «Пойдем бить дедушку Франца!» Ненавидимый всеми и непобедимый до русской поры узурпатор хохочет. Что думает в этот момент мать малыша? Каково-то ей, нелюбимой жене и разменной монете в политических играх? И «что значит личное счастье одной принцессы в сравнении с судьбой целой страны?»[2]. «Кучеру Европы», как называли Меттерниха, эти пафосные слова дались легко — то была не его дочь.

    И что думала несчастная Мария-Луиза во время ужасного пожара на балу в честь ее бракосочетания? А ведь то был знак! Кто бы это написал об этом!

    «Вы поехали к Богу на бал», — звучит приглушенный голос Лизаветы.

    И вновь она преображается и поет «Кокаинетку»:
     

    Что вы плачете здесь, одинокая глупая деточка?..
     

    Интонации резки. Это буквально постановка диагноза:
     

    Вас уже отравила осенняя слякоть бульварная,

    И я знаю, что, крикнув, вы можете спрыгнуть с ума...
     

    О ком поет Лизавета? Неужто о себе?

    Так не плачьте ж, не стоит, моя одинокая деточка.

    И ступайте туда, где никто вас не спросит, кто вы.

    А потом она вновь перевоплощается. Звучит романс «Приходи на меня посмотреть...»:
     

    Не боюсь на земле ничего,

    В задыханьях тяжелых бледнея.

    Только ночи страшны оттого,

    Что глаза твои вижу во сне я.
     

    Внезапно я осознал, что это не я рисую себе картину рожденного из Пустоты Возможного, а Пустота и Возможное властно подчиняют меня себе. Я сделал резкое движение. В сумке зазвенели пустые бутылки.

    Вынув из внутреннего кармана куртки подаренную мне волшебную флейту, я решил тихонечко позвать Лизавету, чтобы напомнить ей о своем присутствии в этом мире. Ее урок пошел впрок: в центре Бадена прокуковала кукушка: «Ку-ку, ку-ку».

    И тут пространство раздвинулось, и мгновенно заполнившая его Пустота заговорила: ко мне подлетел воробей. Он был бел. Это был воробей-альбинос. Одного такого я не раз видел на Чертовом мосту — он садился на парапет на расстоянии вытянутой руки от меня.

    — Вы звали меня? Вот я и прилетела. А вы думали, я вас обману? — спросил меня воробей.

    — Я соскучился по вам, Лизонька! — ответил я воробью. — Тогда, в Андерматте, это тоже были вы?

    — Да, — ответила Лизавета. — Я вспоминала вас. С тех самых пор. Вы стояли на мосту и глядели вниз — на воду и камни. Туристы приходили и уходили, а вы все стояли. Оттого-то я и решилась заговорить с вами на Пфарргассе. Теперь вы убедились, что ваша флейта волшебная?

    — Это вы кудесница, Лизонька! Это вы умеете превращать детскую дудочку в волшебную флейту.

    Наш разговор был безмолвен, и бессмысленно было спрашивать, как долго он длился: он был вне времени. Русский разговор — это молчание, пустота, рождающая все, спрессованный космос.

    На циферблате моих часов обозначились исчезнувшие было стрелки.

    — Мне пора! — сказал воробей и, глядя на меня, склонил голову набок.

    Он вспорхнул и растворился в небесах.

    Я даже не успел попрощаться с ним.

    Мимо меня шла тихим ходом пожилая, хорошо одетая пара. При виде дяди с седой бородой, играющего на детской флейте и разговаривающего с самим собой, пожилая фрау что-то сказала своему мужу. Старик не расслышал ее и остановился. И тогда она отчетливо сказала в его тугое ухо:

    — Wer da nicht alles auf dieser Idiotenbank sitzt![3]

    Так перевести с русского на немецкий услышанную мною фразу я не сумел бы никогда. Мне не оставалось ничего другого, как закурить с горя. Тем более что мне, судя по всему, была уготована участь Гвидона, которому некая легкокрылая девица в благодарность за свое спасение туманно пообещала некие бонусы, посадив его одновременно на голодную диету.

    В обыденную реальность меня возвратил как бы извиняющийся лай собачки: «Тяв! Тяв!»

    Передо мной стоял благообразный седой старичок с тростью. Он был в льняном пиджаке беж, в лиловом галстуке-бабочке в мелкий веселый цветочек и с грациозной игривой левреткой на поводке. Внешний вид его был безукоризнен, и, если бы не возраст, его вполне можно было бы выставлять в витрине магазина в качестве манекена. Он улыбнулся мне в знак приветствия и присел на другой конец скамейки.

    Я улыбнулся ему в ответ.

    — Прежде они жили при дворах фараонов, императоров и королей, — сказал я, кивнув в сторону собачки, — а теперь у вас при дворе?

    Левретка с любопытством изучала меня. У нее были голубые глаза.

    — Мой двор, увы, невелик, — улыбнулся старичок. — Все придворные, включая шута, разбежались кто куда.

    — Как зовут вашу прекрасную юную леди? — спросил я, улыбаясь левретке.

    — Феона, — ответил старичок.

    Феона зажмурилась от удовольствия. Она была игрива и даже кокетлива.

    — Ничего, что я курю? — спросил я. — Вас это не раздражает?

    Вообще-то рядом пустовала еще одна скамейка, но старичок подсел ко мне.

    — Нет, — ответил старичок. — Я сам любитель трубки, но доктора запретили мне курить. И потому когда я встречаю трубочника, то стараюсь сесть к нему поближе, чтобы подышать чужим дымом. Это изрядно экономит средства, — уточнил он.

    — Феона не будет возражать?

    — Феона не против, — рассмеялся старичок. — Она любит меня и терпит мои дурные привычки. И хотя беспокоится о моем здоровье, но делает мне порой кое-какие поблажки.

    Четвероногая леди поддакнула своему хозяину и, заглянув мне в глаза, приветливо повиляла хвостом. Она поставила передние лапы на сиденье скамейки и потянулась ко мне, пытаясь получше обнюхать. Я нагнулся к ней, и мы поздоровались носами. Нос ее был холоден и влажен.

    — Фройляйн непосредственна и любопытна, — сказал я. — Возможно, даже любознательна.

    — Вообще-то итальянские левретки застенчивы и даже робки, — сказал старичок. — Значит, она чувствует себя в полной безопасности.

    По его лицу пробежала доброжелательная улыбка.

    Относительно симпатий Феоны я не обольщался: у меня уже был опыт ошибок, пусть и не трудных, зато оставивших на сердце маленький рубчик.

    — Вы ей явно понравились, — отметил старичок.

    — La donna è mobile[4], — улыбнулся я в ответ.

    — Qual piuma al vento[5], — сказал старичок, обнаруживая знание оригинального текста песенки Герцога. Глаза его заговорщически заблестели. — Ну, мы ведь с вами тоже редко остаемся в долгу. Впрочем, собак это не касается. Собаки — это нечто отдельное.

    — Ну, это еще бабушка надвое сказала, — произнес я и поведал старичку одну историю, приключившуюся со мной в славном городке святого Маврикия — Санкт-Морице.

    Я довольно коротко сошелся с хозяйкой отеля, в котором остановился. То была элегантная дама лет пятидесяти, с безукоризненными манерами. Ее звали на старинный манер Малене (Магдалена). Мы пили с ней чай. Ежедневный чай с ней был ритуалом. Он подавался между обедом и ужином. Постоялец выбирал себе десерт, наливал себе чай или кофе и мог присесть с ними на диван или кресла, стоявшие вдоль стен зала. Неизменным интерьером чайного салона была Сузи — роскошный сенбернар женского рода с трехцветным — черно-золото-белым, царских цветов, окрасом. Она была просто душка.

    Вознамерившись подбить клинья к хозяйке гостиницы, я решил для начала овладеть сердцем Сузи. Это удалось мне, как полагал я в своей неуемной гордыне, в полной мере. На второй день хозяйка застала меня в тот момент, когда я сидел на полу, гладил лежавшую на ковре томную Сузи и читал ей тихим, ласковым голосом что-то из баллад Шиллера, отложившееся в голове со школьных времен. Хозяйка была не на шутку удивлена и тронута нашей с Сузи нежной дружбой, готовой перерасти в более серьезное чувство.

    — И скольких же спасла за свою жизнь Сузи? — спросил я хозяйку, памятуя о том, что добродушные красавцы сенбернары являются превосходными горными спасателями.

    — Спросите лучше, сколько сердец она погубила, — улыбнулась Малене.

    Мы разговорились. Она была чрезвычайно общительна и внимательно выслушивала собеседника. Я всегда весьма скромно оценивал свои способности рассказчика, здраво полагая, что моя прекрасная бизнес-леди просто собирает информацию, которую ей дарят люди со всех концов света, чтобы использовать ее позднее, как принято выражаться в академической среде, «в дальнейшей работе над темой».

    Уезжая, я преподнес хозяйке букет, прижимая для пущей убедительности свою лапу к сердцу. Малене и Сузи были, казалось, растроганы. Однако, наблюдая за ними из окна своего номера, я отметил, что Малене садится в свой «мерседес» с таким выражением лица, точно отправляется на работу в застенки гестапо. Сузи тоже была неулыбчива. Она мельком взглянула на меня через стекло рессорной брички экстра-класса, равнодушно зевнула и отвернула морду в сторону, задумавшись о чем-то своем. Из этого я заключил, что приведение в восторг клиентов и размягчение их сердец являлось частью ее служебных обязанностей. «Вот и верь после этого дамам. Даже собакам», — заключил я.

    Разумеется, я не стал говорить своему собеседнику, что история с Сузи подвигла меня на выдвижение гипотезы о том, что психология собак, воспитанных в разных цивилизациях и культурах, таит в себе культурные и цивилизационные коды их хозяев, и потому психология русского сенбернара будет отличаться от психологии сенбернара западного. Однако моя гипотеза требовала проведения обширных исследований, на которые у меня не было ни времени, ни сил, ни желания.

    Старичок весело рассмеялся, а Феона, как мне показалось, обиделась. Левретки трепетные создания и к словам человека, особенно хозяина, всегда относятся всерьез.

    — Феона, как истинная левретка, тонко ощущает мое настроение. Она очень проницательна, — сказал старичок. — Мне приходится постоянно контролировать себя, чтобы ненароком не расстроить ее. Когда левретка расстраивается, она заболевает.

    — Да, собаки воспитывают нас, хотя мы этого часто не замечаем и думаем, что это мы воспитываем их, — поддержал я старичка. — К тому же они дисциплинируют нас. Но коты воспитывают нас еще больше. Как говорит мой друг, если умеешь разгадать душу кота, то разобраться в человеке уже не составит труда.

    — Пожалуй, — согласился старичок.

    — Коты посылаются нам для смирения нашей гордыни, — вздохнул я.

    — А собаки — в утешение, — улыбнулся мой собеседник.

    — А все вместе они ниспосылаются нам ради умножения любви в этом мире, — продолжил я.

    — А обезьяны — для того чтобы мы почаще смотрелись в зеркало. — Старичок был серьезен.

    — «Обезьяну немец выдумал», как говорит русская поговорка, — сказал я.

    — Если это шутка, то не очень веселая! — отозвался старичок и задумался.

    Феона смотрела на него, не отрывая взгляда. Ею овладела легкая тревога: о том говорили ее глаза и хвост.

    — Немецкая шутка «Человек произошел от обезьяны» будет штукой посильнее, — сказал я, что прозвучало не вполне патриотично.

    — Пожалуй, — вздохнул старик.

    — Чтобы придумать ее, нужно обладать предельно мрачным взглядом на мироздание и испытывать звериную тоску, — сказал я. — И жить изуверской верой в «прогресс». «И Каин пророк его», — пронеслось у меня в голове.

    Я подумал, что старичок, как немец, может принять сказанное мною на свой счет, и потому поспешил подстелить соломки.

    — Несчастная Германия, — вздохнул я. — Солнечный австрийский гений Моцарт ничего подобного и помыслить себе не мог! А если б и смог, то тут же реквием по себе сочинил бы.

    По губам старичка скользнула тонкая усмешка.

    Феона внимательно изучала меня. В глазах ее читалась легкая тревога.

    — Ваш рассказ о Сузи вполне в духе Хемингуэя, — сказал после паузы старичок. — Он о предательстве и лицемерии. И уж если собаки начинают лицемерить, то дело человечье — табак!..

    «Сколь драматично, оказывается, можно воспринять сущий анекдот!» — подумал я. Мне трудно было представить себе, что рассказ о сенбернаре Сузи произведет на старичка такое впечатление и что он вообще возвратится к этой теме.

    — Вы полагаете? — спросил я. — А мне казалось, это скорее история из копилки Макса Фриша, а то и Карло Гольдони.

    Мудрый швейцарец Фриш сделал из меня коллекционера житейских историй. Но если он сочинял их, жонглируя на глазах читателя одновременно несколькими вариантами их развития, примерял истории как платья, то я переживал уже готовые, случившиеся со мной в конкретно-исторической действительности, отчего я в гордыне своей даже полагал, что нравоучительная ценность моих историй является выше фришевских, а иные мои штучки будут посильнее, чем его «Гантенбайн»[6].

    — Или Стефана Цвейга, — улыбнулся старичок. — Вы случаем не пишете? Вы похожи на Хемингуэя.

    «Тяв! Тяв!» — поддержала хозяина Феона. Мне даже показалось, что она улыбнулась.

    — Пописываю, — признался я. — И рыбалку тоже люблю. Остается лишь слегка изменить концовку «A Farewell to Arms»[7], получить нобелевскую премию и с легким сердцем сжечь второй том «Мертвых душ».

    — А вы не пробовали конвертировать ваше внешнее сходство с герром Хемингуэем во что-нибудь более существенное, нежели комплименты? — спросил старичок.

    — Пробовал! — отозвался я и поведал ему еще одну свою историю.

    Однажды, созерцая свое тут-как-бы-бытие все в том же славном Санкт-Морице, я страшно захотел выпить сухого винца. Дело было поздним вечером.

    Город этот являет собой элитный курорт, известный и облюбованный любителями кататься на лыжах с гор и, как следствие, знаменитый своими клиниками, куда постоянно залетают со всеми мыслимыми и немыслимыми переломами любители экстрима. И еще неизвестно, чем знаменит Санкт-Мориц более: лыжными трассами или специализированными клиниками. Зимой в городке — наполовину итальянском, наполовину немецком — не протолкнуться, а летом пусто. Оттого и цены падают если не на все, то на многое, что и позволило мне туда прокатиться. С трехкилометровой высоты пика Найр я любовался красотами Энгадинской долины и даже отведал знаменитого энгадинского торта, о котором, как о воспоминании детства, писал любимый мною Макс Фриш.

    Отсутствие в должном количестве кормильцев-туристов обусловливает сонный образ жизни его обитателей, переходящих в летний сезон на режим строжайшей экономии. В результате город к девяти часам вечера пустеет, рестораны и кабачки закрываются.

    Помыкавшись, я набрел на некое заведение, в стеклянных витринах которого по обе стороны от парадного входа висело целых два поясных портрета Эрнеста Хемингуэя — ровесника моего дедушки. Один — папа Хэм с трубкой, другой — с сигарой. Называлось это заведение «Hemingway Club». И тогда я понял, что это судьба и пора снимать проценты со своего внешнего сходства с любимым писателем.

    Дверь в клуб была заперта. Это меня не только не остановило, но даже раззадорило. Я дважды нажал кнопку звонка, и через минуту на пороге стоял лощеный юноша спортивной наружности, в безукоризненном костюме. Он отсканировал меня взглядом профессионала и спросил сухо и вежливо, чего мне угодно.

    Мне угодно было выпить сухонького. Моя не вполне здоровая печень, надорвавшаяся при переработке лекарственных препаратов, коими потчуют в условиях влажных тропиков белых гастролеров, а позднее, при ликвидации последствий их применения, нашептывала мне что-то о необходимости сделать нестандартный ход.

    — Мой юный друг, — начал я, изображая на лице усталость от прожитой жизни, — я русский писатель, был, как и ваш шеф, — я кивнул в сторону папы Хэма, того, что был с трубкой, — военным корреспондентом. Мне даже часто говорят, что я похож на Хемингуэя. — И, улыбнувшись, прибавил: — Очень хочется выпить! Вот так надо! — Для пущей убедительности я провел ладонью по горлу, точно собирался перерезать его.

    Только вернувшись домой, я понял, что неосознанно взял себе за образец светлый образ штабс-капитана Соленого, утверждавшего, что у него характер Лермонтова, да и сам он немножко похож на Лермонтова. Это свидетельствовало о том, что культурные коды, заложенные в меня классической русской литературой, давали о себе знать помимо моего сознания и воли.

    Невероятно, но в глазах парня что-то шевельнулось.

    — Простите, сэр, — сказал он, — но это закрытый клуб. И вход в него только по членским билетам. Весьма сожалею, сэр.

    Я утешился тем, что меня дважды назвали сэром, чего прежде со мной никогда не случалось. Тем более что охранник был извещен, откуда прибыл этот самый «сэр».

    И еще я поразился роли литературы в культурной жизни Санкт-Морица: городишко был махонький, но в нем, судя по шикарному писательскому клубу, была своя крепкая писательская организация с внушительной финансовой подпиткой. На следующий день я поделился своими впечатлениями от похода в «Hemingway Club» с Маленой-Магдаленой. Чувствовалось, что Малене хотелось расхохотаться, но она сдержала себя. Из ее рассказа я узнал, что переживать не стоит, поскольку цены на вино в «Hemingway Club» сумасшедшие. Само же заведение представляет собой закрытый клуб местных эпикурейцев-содомитов.

    В своем рассказе я не удержался и вместо политкорректного «Schwule» (гей) употребил сугубо оскорбительное «Schwuchtel» (педик). Брось сейчас в лицо кому-нибудь «Schwuchtel», и можешь считать себя привлеченным к уголовной ответственности.

    Мой рассказ изрядно повеселил старичка.

    — А еще меня принимают за капитана дальнего плавания, — сказал я.

    — Прекрасные профессия и призвание! Гордитесь этим! — засмеялся старичок. — Но капитанов дальнего плавания много, а Хемингуэй — один.

    При этих словах Феона весело завиляла хвостом и подала голос.

    Одно несколько выбивавшееся из ряда банальных сравнений с капитаном дальнего плавания я услышал однажды в Бильбао. Поздним вечером уставший после путешествия к океану, я наконец добрался до своего отеля и решил выкурить у входа трубку на сон грядущий. Не успел я достать чубук из любимой сумки со швицеркройцем, как навстречу мне бросился с раскрытыми объятиями дородный блондин с пивным животом, радостно заоравший по-немецки: «Чувак, ты похож на капитана ледокола!» Немец, приехавший в Бильбао по служебным делам, успел набраться на шумевшей в ресторане отеля баскской свадьбе.

    Образ ледокола, ломающего арктические льды, рожденный в испанскую жару пивным германским гением, восхитил меня. Я живо вообразил визитку, на которой значилось: «Ледокол Широков», где «Ледокол», вполне в духе моды 30-х годов прошлого века, было порожденное коллективным сознанием новое человечье имя — имя для настоящего героя. А еще я представил себе, что получаю письма от советской пионерии, на конвертах которых вместо привычного «На деревню дедушке» стоит: «СССР. Товарищу Широкову — ледоколу и человеку», по известной аналогии: «Россия, корнету Елагину».

    И когда мне в очередной раз говорили: «Ну вылитый Хемингуэй!» или «Настоящий капитан дальнего плавания!», я в обоих случаях отвечал: «Я — ледокол!» — после чего комментатор попадал в цугцванг: любой ответ на мою реплику неизменно ухудшал его позицию, ибо начинал отдавать декадансом.

    Я неспешно дымил трубкой, старичок гладил Феону.

    — Спасибо! Все было замечательно, — сказал он. — Но нам уже пора домой. Феона! Попрощайся с господином!

    Я наклонился к Феоне, и она лизнула меня в нос. От умиления у меня выступили слезы. Впрочем, это мог выходить из организма избыток Шлумбергера. И тогда я погладил Феону, не спросив у нее на то дозволения. Она не возражала и жмурилась от удовольствия.

    — Gott seimit Ihnen![8] — сказал я, отдавая легкий поклон своему собеседнику.

    — Na-zdo-ro-vje! — ответил мне по слогам старичок и, хитро подмигнув, отправился в путь. Возможно, это было единственное, что он мог сказать по-русски. Он шел, опираясь на трость, а преданная Феона то и дело поглядывала на него, желая удостовериться, что с хозяином все в порядке. Я провожал их взглядом до тех пор, покуда они не скрылись за Чумным столбом, или колонной Святой Троицы.


     

    Кир
     

    Он вышел из Чумной колонны, подобно Венере из раковины, и в тот же миг возник передо мной. Приходилось констатировать, что расстояние, разделявшее скамейку для идиотов и колонну Святой Троицы, Кир преодолел за время, едва отличное от нуля или равное нулю. Логично было предположить, что пространству в районе Хауптплац свойственно сжиматься, хотя возможны были и иные объяснения. Как бы то ни было, но тем зримо подтверждалась правота Парменида и Зенона, утверждавших, что движения нет, а есть лишь ряд последовательных состояний покоя, равно как и то, что бытие есть, а небытия нет.

    На волшебной Вшивой горке в Гончарах[9] таких чудес бывало тринадцать на дюжину, так что дивиться было особо нечему. Но в Бадене такое случилось со мной впервые, и тогда я понял, отчего меня вечно тянуло на Хауптплац.

    Помимо чудес, на них свершавшихся, эти два места роднило и то, что оба они жестоко пострадали от пожара 1812 года и оба переименовывались из соображений политической конъюнктуры: Вшивая горка — в улицу революционного портного Моисея Гольдштейна, назвавшегося В.Володарским, а Хауптплац — в Адольф-Гитлер-плац.

    Дальше случилось то, о чем я говорил в самом начале своего повествования.

    Кир мгновенно отсканировал мою «упаковку», однако сделать по моему внешнему виду однозначный вывод о моем месте в этом мире было затруднительно. Меня позабавил традиционный способ идентификации и классификации «объектов», использованный Киром. Часы были славные, а ботинки так себе.

    — Как ты узнал меня? — спросил я. — За сорок лет я мог немного измениться.

    — Я знал, что это ты, — ответил Кирилл. — Просто знал. С тобой разве такое не случается?

    — Случается, — сказал я.

    ...Его тоже назвали по святцам — Кириллом, что в переводе с греческого означает «господин», «владыка». Его небесным покровителем должен был бы стать кроткий и умильный преподобный Кирилл Челмогорский — просветитель чуди, принявший от нее немало скорбей. Но, видимо, так и не стал. Как любил рассказывать сам Кир, он родился в день языческого Чернобога, или Карачуна, в свите которого состоят птицы-вьюжницы, волки-метели, медведи-шатуны и души замерзших до смерти. Поговаривали даже, что Карачун — это Кощей (Костей) Бессмертный. Этот день на Руси считался нелегким, и оттого красны девицы проводили его за шитьем или прялкой, вышивая обереги в виде свастики — зничи, духоборы, молвинцы, навьники, вестники, рубежники. Кирилл пришел в этот мир в самое темное и холодное время в России.

    Свое прозвище «Кир» он получил еще в раннем детстве, но едва ли в честь небезызвестного персидского царя.

    Мы шли по Терезиенгассе по направлению к Курпарку. На встречном курсе материализовались две молодые особы лет тридцати с детскими колясками. Они переговаривались между собой по-русски совершенно без акцента. Мысленно я присвоил им класс «дамочек», но тотчас же укорил себя за то, что сужу о людях, не зная их, а времени для выстраивания их гештальта не было.

    — Местные? — спросил я Кира.

    На сей раз его реакцию можно было легко предугадать.

    — Понаехавшие.

    Я подумал, куда же деваются те, кого вытесняют и выдавливают мои соотечественники. Пуская хваткие корни на баденской почве, они взвинчивали цены, и кое-кому из аборигенов наверняка пришлось перемещаться в пространстве, а то и вовсе покидать свою малую историческую родину.

    Кир жил во дворце, облюбованном некогда князем Меттернихом. После войны в нем располагался штаб Центральной группы советских войск в Австрии. Теперь это был уже не дворец, а многоквартирный дом с чудным внутренним двориком. На первом этаже дома разместилось кафе «Clementine», в котором я сегодня уже сидел, смакуя лимонное мороженое.

    Занимал мой сокурсник, правда, не весь дом, а всего лишь двухэтажную шестикомнатную квартиру в нем. Но ему, по его словам, этого пока вполне хватало. Спрашивать, во что обошлась ему покупка квартиры, я не стал, и мое равнодушие к убранству дворца, похоже, заронило в душе Кира подозрения.

    Первым делом мы отправились на кухню: пустые бутылки стучали в моем сердце пеплом Клааса. Одну за другой я торже

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог