Об авторе
Валерий Аркадьевич Осинский родился в 1963 году в г. Александрове Владимирской области. Окончил Кишиневский педагогический институт и Литературный институт им. А.М. Горького. Защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Л.М. Леонова. Автор книги «Квартирант» и ряда литературных статей. Публиковался в журналах «Октябрь», «Роман-газета», «Слово», «Литературная учеба» и других. Член Московской организации Союза писателей России. Живет в Москве.
Памяти моей жены Наташи
В середине перестройки близкий друг нашей семьи Неля Михайловна Вожакова передала моему отцу, в то время заместителю главного редактора «Московской правды», пухлую бумажную папку с документами. Это были воспоминания ветерана Первой мировой войны, георгиевского кавалера и участника похода на Петроград армии Юденича. Такого рода сочинения в те годы пачками приносили в редакцию пожилые люди. Вожакова предположила, что мемуары пригодятся для какой-нибудь публикации. Отцу же было недосуг, и, поощряя мои первые литературные опыты, он отдал папку мне.
В свободные минуты я просмотрел пожелтевшие листы с неровными краями.
Воспоминания писал некий Иван Константинович Олтаржевский, якобы родной брат автора проекта ВДНХ и идеи сталинских высоток. Он рассказывал о Гражданской войне, о секретной миссии русских офицеров в Данию, к дому Романовых, затем в Сербию, ко двору царя Александра, о своем возвращении в Россию через белый Крым, про жизнь брата в Америке и в СССР и о своей ненависти к советской власти. В бумагах была толстая тетрадь с пояснениями, где дочь Олтаржевского, Наталья Ивановна, писала, что ее отец болен после контузии. Меня озадачило заявление женщины о том, что их «фамилия не Олтаржевские, а Олтаршевские» и что у Ивана Константиновича никогда не было братьев. Вполне вероятно, дочь автора мемуаров хотела обезопасить отца, если чекисты найдут рукопись, но подлинность воспоминаний вызывала сомнения.
В Музее архитектуры имени Щусева мне сообщили, что многие материалы о работах Олтаржевского до сих пор засекречены.
Позже, взяв за основу записи, я сочинил роман о наследниках великого архитектора, но скоро в издательстве «Молодая гвардия» вышла книга Ольги Никологорской «Олтаржевский», и я оставил тему.
Однако история рукописи на этом не закончилась.
Два года назад в хорватском Сплите меня познакомили с Еленой Недич, председателем Русского культурного общества Далмации. Мы с Еленой заговорили о роли русской эмиграции в культурной жизни Югославии периода правления Карагеоргиевичей. Я рассказал о хранившихся у меня воспоминаниях русского офицера, бывавшего здесь, и о своих сомнениях относительно родства офицера с известным русским архитектором, а следовательно, и в подлинности записок.
Елена восприняла историю всерьез и познакомила меня с родственником знаменитого архитектора Николая Краснова — Краснов много строил в Югославии при Александре Карагеоргиевиче. Родственника звали Иво Крашич. Жил он в Сплите. Его двоюродный дед Леонид приходился Краснову зятем.
Крашич — ему было за семьдесят — показал мне книгу Вячеслава Олтаржевского на английском языке о высотном строительстве. Книгу деду Леониду подарил бывавший у них брат архитектора Олтаржевского Сергей Константинович, старший офицер при дворе короля Александра. Это сообщение взволновало меня — я почувствовал связь между Крашичем и хранившимися у меня записками.
Следующее известие взволновало меня еще больше. В библиотеке Иво хранилось довоенное издание книги воспоминаний Сергея Константиновича на русском языке.
И через неделю я читал в Москве ксерокопию брошюры. Рассказ повторял историю, изложенную в имевшейся у меня рукописи. Разнились лишь оценки событий, о подробностях которых мог знать лишь их участник или человек, хорошо знавший участников. Я приступил к обработке материала.
* * *
Это началось после контузии. В лагере для русских пленных офицеров в саксонском замке Кёнингштайн. Оттуда я бежал в конце войны. Бежал дважды.
А может быть — в Крыму? Там я свалился с тифом. Перед тем как ушли наши.
Тогда я в первый раз почувствовал его. Огромный и страшный, он притаился в углу, и как я ни пытался его рассмотреть, лишь поверну голову, он ускользал за границу зрения. Описать его невозможно! Как невозможно обвести контур серого облака в густом мраке. Контур дышал и клубился, а замешкаешься — и ты пропал в этом облаке.
Я болен — я знаю. Мне осталось недолго. Любая запись может стать последней. Но он меня не получит! Он приходит, когда мне что-то нужно, и я ставлю точку в тетради. Приходит, как купец, со своим товаром. Умело раскладывает его передо мной, садится и ждет. Потом начинается легкое недомогание. А случается, ломит все тело, до черноты в глазах. Значит, он взял плату, и осталось только подождать, пока сбудется.
Попытался вспомнить: когда мы были с Алей в Крыму вместе в последний раз?
Море! Синяя даль! Внизу черные кипарисы, красные крыши домиков, пристань и лодочки на берегу как перевернутые скорлупки. Вдалеке синеет плешивый Чатырдаг, Палат-гора, седловина перевала, а еще дальше — светлые цепи голых Судакских гор.
Дачники спускаются по балкам к морю купаться. Среди вилл, магнолий и роз татары разносят в корзинах виноград, черешню, персики. Лоточники-армяне крикливо предлагают свои яркие безделушки. На пляже фотографы в белых панамах суетливо подсказывают застенчивым новичкам, куда смотреть, и, как факиры, ныряют под черную тряпку. Тут же на пляже копеечные баранки, раковины рапана с надписями, белые дамские зонтики на песке, на улицах щегольские фаэтоны: лошади с султанами на головах, ездоки с улыбкой придерживают котелки и шляпки...
Не помню ни времени, ни что мы делали на вершине и где эта вершина. Наверное, это хорошо. Воспоминания должны уходить вместе с человеком, если собираешься жить без него дальше. Потому что память — самый безжалостный убийца. День за днем она высасывает жизнь, разъедает душу, даже когда тебе мерещится, что ты не вспоминаешь.
Наташу преследует какой-то тип. Он ходит за ней по пятам. Я видел его в щель шторы за окном. Шляпа, плащ, а лица не видно. Если лица не видно, значит — он. Дочь говорит, что он хороший человек. Но ведь лица не видно! Как же она не понимает, что без лица хорошим человек быть не может! Она уже не девочка, чтобы вести себя так легкомысленно. Нельзя же ставить под угрозу наше дело!
Ничего! Скоро он исчезнет! Я уже поставил точку в тетради и загадал. На воздушном шаре! Они все улетают на воздушном шаре. Я ничего не могу поделать. Так получается. Когда я решал, как же быть с самым первым, меня осенило! Воздушный шар! Слава в детстве рассказывал мне о воздушном шаре братьев Монгольфьер. А затем показал его рисунок в энциклопедии. Очень надежный шар.
Осталось только подождать, и этого типа заберут.
Знобит. Прилягу. Все равно, пока он тут, записывать невозможно. Подожду...
* * *
Впервые записывать я начал еще до войны. К счастью, все мои дневники пропали. Ибо содержание пяти счетных тетрадей можно было выразить одним словом — ненависть. Я не помню, когда впервые почувствовал ненависть. Но знаю, когда больше не смог носить ее в себе. Это случилось 1 мая 1918 года.
Сейчас, через тридцать лет, трудно передать те ощущения сегодняшними словами. Того меня давно нет на свете. Помню лишь, что в то время я твердо решил писать только то, что осталось в моей памяти. А в памяти моей все было свалено в кучу. Способностей к сочинительству у меня никогда не было. В гимназии наш учитель словесности Осип Григорьевич говорил мне, что в моих сочинениях слишком много местоимений и в каждом предложении много лишних слов. Поэтому я запретил себе все попытки литературной отделки. Запретил себе зачеркивать. Перечитывать. Какой толк менять среднее на среднее, если это написано для себя?
Да и попробуй-ка перечитывать и переделывать, когда они везде и могут ворваться в любой миг! Тогда конец! Они рыщут, как ненасытные звери! Вынюхивают под окнами и за дверью. Стоит только прислушаться! В коридоре, на лестнице, везде и всюду раздается их крысиное шуршание.
Так зачем я пишу? Для чего рискую жизнью своей и тех, кто может быть еще жив?
Не знаю! Тетрадь делит мою жизнь на до и после. Сомнение превращает в зыбь даже то, что я помню. Да жив ли я? А если жив, свою ли жизнь прожил? Не тот ли в углу, большой и страшный, придумал ее за меня? Может, в действительности ничего нет, кроме четырех стен и тетради? Но если тетрадь — единственное оправдание отпущенному мне времени, неужели моя жизнь растрачена зря? Вот что ужасно!
С каждым днем мне все труднее различить, где явь, а где вымысел, — болезнь все быстрее убивает память. Поэтому надо спешить.
Записки и книгу я прячу надежно. Они не станут переворачивать вверх дном квартиру, выламывать половицы в доме старой гниды, выжившей из ума. Незачем!
Они подгадают момент и ворвутся! Поэтому надо быть осторожным!..
* * *
На Никольской я смешался с толпой. Возле площади мне встретился только один конный патруль. Чуть позже милиционеров нагнали столько, что стало опасно.
Я встал возле памятника Минину и Пожарскому, рядом с рабочими с красными ленточками на фуражках и на груди. В те времена памятник был напротив торговых рядов Померанцева. Много позже они перенесли его к собору Василия Блаженного, чтобы памятник не мешал парадам. А тогда мальчишки и охотнорядские молодцы гроздьями висели на князе и на деревьях, чтобы лучше рассмотреть парад.
Совсем скоро всех этих людей превратят в зверей, и они станут истреблять друг дружку. Те из них, кто выживет, сдохнут от голода или на каторге, которую они приготовили для нас. Но тогда они просто хотели зрелищ.
Лишь на месте я понял, что затея моя бессмысленна. Во-первых, не подгадать, где они встанут: на деревянных подмостках или рядом с ними? Во-вторых, из нагана с такого расстояния не попал бы даже Вильгельм Телль. Гранату тоже не добросить. После ранения рука меня плохо слушалась, и мне крепко нездоровилось. Каждую ночь целых два месяца я намокал от макушки до пят, так что Аля утром сушила мое белье на веревках, протянутых поперек кухни. Катерина, наша служанка, уехала к матери в Подольск и больше к нам не вернулась. Мы даже боялись, не испанка ли у меня. На всякий случай Наташу ко мне не пускали. Дети восприимчивы к заразе.
Тогда мне казалось, что иначе их не остановить. Израненный, больной, без денег, без будущего, в уничтоженной стране, я не представлял, как прокормить семью, был обузой для Али и Наташи и хотел напоследок хоть что-то исправить...
* * *
В те дни совершенно не помню никого из братьев. Жора был в Москве. Это точно! Он редко выезжал куда-либо дальше дачи. Слава и Петр, по-моему, тоже остались. После переезда правительства из Петрограда все ждали, чем закончится, и лишь немногие поняли, что это только начало. Среди тех, кто понял, был Сережа. Он воевал в Прибалтике. Осенью мы встретились с ним в Ревеле у Родзянко.
Алю с Наташей не помню. Теперь, когда прошло столько лет, я думаю, как я мог решиться на свой безумный поступок? Что бы с ними стало, если бы меня убили?
Вообще, при видимой обстоятельности Олтаржевских авантюризм, по-моему, наша семейная черта. Мы принимаем решения импульсивно. Не думаем о последствиях. Согласуемся лишь с совестью. Иначе как объяснить мой поступок? На что я рассчитывал? Не в большевиках дело! А в нас! Для русского человека все очень просто: верь в Бога, люби Родину, служи своему Отечеству и не рассуждай! Вынь из фундамента один из четырех камней, и весь дом рухнет!
Ничего лучше они не придумали, как затянуть кумачом стены Кремля, Исторический музей, Казанский собор и собор Василия Блаженного.
Надвратные иконы святого Николы Чудотворца Можайского и Спаса Смоленского они тоже укрыли кумачом. Не дотянулись лишь до крестов кремлевских храмов и одноглавых надвратных часовен. За неугасимой лампадой перед иконами ухаживали настоятели часовен. К тому времени настоятелей разогнали, а лампадки погасли. Двуглавые орлы на шпилях и крышах Кремля все еще гордо раскидывали крылья! Но вид обе башни, Спасская и Никольская, после октябрьского штурма имели плачевный. В пулевых оспинах и пробоинах от снарядов. Особенно пострадала Никольская башня.
Она не самая большая в Кремле. Саженей тридцать высотой. Или, по новой метрической системе, метров семьдесят. Но именно через ее ворота и ворота Спасской башни народное ополчение Пожарского и Минина вступило в Кремль. На ней одно время даже красовались часы, такие же, как на Спасской башне. Отступавшие из Москвы французы едва не взорвали ее вместе с Арсеналом. Но надвратная икона Николы Можайского уцелела. Александр I лично убедился в этом. Он повелел восстановить башню, а под иконой повесить мраморную доску, слова для которой написал сам...
* * *
Про Кремль и башни мне в детстве рассказывал Слава. Однажды, отправившись в крепость рисовать, он взял меня с собой. Отец погиб в год моего рождения. Маме в голову не приходило сводить меня сюда. За собственными заботами ей было не до Кремля. Это как зеркало в прихожей или самовар на столе — изо дня в день не замечаешь их.
Перекрестившись, мы вошли через Спасские ворота. Слава рассказал, что тех, кто не крестился на входе, раньше наказывали привратники. А еще он рассказал, как Наполеону в воротах сквозняком сорвало треуголку — скверная примета — и ночью император спасался из Кремля по подземелью от страшного пожара.
Мы гуляли по старинной крепости. По булыжной мостовой грохотали колеса пролеток. Проезжали ломовики с рогожными тюками. Ходили рабочие Арсенала и солдаты из казарм напротив.
Содержали крепость неряшливо. У стен, в углах и закоулках непролазная грязь. Валялись остатки сена, соломы, конский навоз, рухлядь, мешки. Соборы внутри дремали. Народу нет. Святые глядели отчужденно.
Немного снисходительно и так, чтобы не наскучить мне, ребенку, архитектурными подробностями, Слава рассказывал о Большом Кремлевском дворце Тона, о Царь-колоколе Моториных и Царь-пушке Чохова, объяснил, почему «кричат на всю Ивановскую». История оживала в моем воображении. Москва из привычной и повседневной становилась центром русской вселенной.
Затем мы вышли на площадь. Узкие переходы Василия Блаженного пугали меня, узорные росписи приводили в восторг и одновременно в ужас из-за истории ослепления зодчих и рассказа о юродивом мальчике и купце с несношенными сапогами.
В мае восемнадцатого собор стоял с выбитыми стеклами и загаженными церквушками. Бесприютный, как испуганный сирота. Его настоятель Иоанн Восторгов, говорят, читал проповеди с Лобного места.
Я шагал рядом со старшим братом гордый и счастливый. Я слушал его, затаив дыхание. Чувствовал, минута эта не повторится. За своими взрослыми заботами брату не до меня. Они с Жорой уже тогда серьезно занимались архитектурой. Сначала, по малолетству, знать об их увлечении я не мог. Позже, подростком, жил своей внутренней жизнью. У меня появились свои интересы. И я принимал как должное почтительное отношение к себе посвященных, когда они узнавали, что я брат известных архитекторов.
Думаю, если бы не Слава, то старорусская боярская и николаевская купеческая Москва с ее витберговской и тоновской архитектурой, с архитектурой Осипа Ивановича Бове, которого я полюбил тогда окончательно и бесповоротно, надолго остались бы для меня нагромождением понятий, перемешанных, как московская солянка...
* * *
Точное время не назову. Часы Спасской башни, раненные во время октябрьского обстрела, стояли. В дни переворота артиллерия била по штабу Московского военного округа с Воробьевых гор, метя в колокольню Ивана Великого, и мазали от души.
По оживлению толпы и восклицаниям: «Ленин! Ленин!» — я понял, что на площади появилась вся большевистская верхушка.
Антисемитизм в нашей семье презирался. Но в те месяцы во мне тлела злость окопного клопа. Более нелепой картины видеть мне не приходилось! Торжественный вход раввинов в православный храм Красной площади: Бронштейны, Розенфельды, Янкели Мираимовичи, Гершен Ароновичи — исключительные радетели за православную веру и продубленные войной патриоты России. Хотя какие же они раввины — это зверье!
Чуть позже я видел, как они расстреливали раввинов с семьями, рубили шашками беззащитных мусульман. Через год на Северо-Западном фронте мы научились отличать советскую сволочь в пенсне от растерзанных ими евреев. Нет знака равенства между Бронштейном и Левитаном. Бронштейны мстили Романовым. А Левитан служил России.
Издали Ленин показался мне коротышкой в окружении таких же коротышек в пальто и военных шинелях. Со своего места я почти ничего не видел. Но сейчас мне кажется, что тогда я разглядел даже его треугольное лицо, калмыцкие скулы и прищуренные глаза.
Нет! Это игра воображения: прищуренные глаза я видел в кино.
По обе стороны от Исторического музея и на Никольской уже толпились колонны трудящихся с красными флагами и транспарантами.
Тут произошло то, что иначе как чудом не назовешь. Кто поднимался в штыковую под пулеметным огнем и пережидал в окопе артиллерийский обстрел знает, о чем я.
День был прохладный, но ясный и безветренный. Вдруг по кумачовой драпировке над Никольскими воротами словно наотмашь полоснули мечом справа налево. Кровавое полотнище сорвалось вниз. Идеально ровный срез над головой надвратной иконы открыл лик Николая Чудотворца. Наступила такая тишина, что был слышен окрик приказчика с Ильинки в Охотном Ряду. Жуткая тишина! Чистый лик святого спокойно взирал в нимбе из пуль от последнего штурма. Кирпичная стена изуродована, а лик неприкасаем! Ни один свинцовый шмель не осмелился ужалить святого!
Еще в октябре известие о том, что ни одна пуля не попала в лик, взбудоражило москвичей. Вернувшись в Москву, я тоже ходил смотреть. Потому так точно описываю то, что не мог разглядеть от рядов.
По толпе прокатился гул удивления. Кто-то крикнул, что те, кто стоял ближе к лику, один за другим валились на колени. Конная милиция принялась теснить толпу от иконы. Началась суматоха. Завизжал оркестр, чтобы заглушить вопли баб и крики.
Вся верхушка тянула головы, пытаясь разглядеть, что происходит.
Я понял, что другой возможности у меня не будет. Я крепко сжал в кармане наган, чтобы его не сразу вырвали, когда я начну стрелять. И тут мою руку через шинель кто-то сжал, как тисками. В первый миг я решил, что это тайный соглядатай, и дернулся.
— Не надо, Ваня! Ты напрасно погубишь себя! — горячо прошептали мне в ухо.
Справа меня теснил рослый детина в паре и в резиновом поясе, заменявшем ему жилетку. На голове котелок. В руках трость. И только взглянув в усатое лицо незнакомца, я узнал дерзкий и веселый взгляд Коли Ситковского, поручика нашего батальона...
* * *
Я никогда не видел Ситковского в гражданской одежде. Потому не узнал. А узнав, обрадовался. На фронте солдаты и офицеры любили его. Солдаты — за то, что он никогда их не обижал. Офицеры — за веселый нрав и бесстрашие. Он служил в разведке и был награжден орденом Святой Анны 4-й степени с надписью «За храбрость».
С Колей у нас были дружеские отношения, так сказать, замедленного действия. Оба добровольцы, мы прошли путь от рядовых и знали цену офицерским погонам. Встречаясь, мы разговаривали как друзья, но встречи наши были среди сослуживцев, и этим встречам не хватало уединенности. На третьем году службы мы почти ежедневно участвовали в разведывательных разъездах на Волыни, и медленно складывавшиеся наши дружеские отношения как бы стали вступать в силу. Раза два мы были близки к тому, чтобы поссориться как настоящие друзья. И огорчали друг друга, как могут огорчать близкие люди. Коля был одним из немногих на фронте, к кому я привязался.
— Пойдем! Здесь больше не будет ничего интересного! — сказал Ситковский.
Мы протиснулись через толпу и пошли по Ильинке.
В линялой офицерской шинели без погон и в фуражке без кокарды вид у меня был затрапезный. Солдатские патрули косились на нас. Но, смерив уважительными взглядами богатырскую фигуру Ситковского, нас не останавливали. Николай с пижонской тростью и в котелке напоминал циркового артиста или преуспевающего мещанина.
Ни Коля, ни я не любили разговоры о политике. Когда офицеры, озлобленные войной, ядовито спорили по пустякам в землянке, Коля уходил курить. Споры были тем злее, чем дольше мы торчали в окопах без дела. Бессмысленно спорить о пустяках, если в следующую минуту тебя могут убить.
Отец Николая был гласным городской думы — сейчас уже не помню где.
Мы с Колей никогда не говорили о Боге. Но мне кажется, Коля глубоко религиозен.
В тылу он оказался по ранению, как и я. На фронт не вернулся по причинам, которые стали мне понятны позже...
* * *
Ситковский пожурил меня за «мальчишество» и посоветовал не замыкаться на пустяках. Он рассказал, что за Лениным следят те, кому надо, со времени, как он въехал в «Националь», в сто седьмой номер. Правда, «вождя» проморгали: неделю он неузнанный ходил в Кремль без охраны. Теперь большевики хватились: по приказу Дзержинского Ленину меняют машины: «роллс-ройс», «паккард», «делоне-бельвиль». Боятся мести. А в бывшей прокурорской квартире Сенатского дворца его теперь не достать!
Молва утверждала, говорил Коля, что Ленин спит на железной койке и ходит в единственном поношенном костюме — а это для черни посильнее всякой охраны и силы дивизий. «Керенский сразу на царские перины полез!»
Коля рассказал, что большевики готовят списки всех кадровых офицеров и их семей, в том числе «курсовиков», как мы, — офицеров, окончивших краткие курсы, — для мобилизации в Красную армию: им нужны «кадровики», умеющие воевать. «Согласия спрашивать не станут. Расстреляют за уклонение!» — добавил он. Поэтому надо спешить.
Он рассказал, что на днях с группой офицеров полковника Мышкина отправляется в Харбин, под начало генерала Хорвата. Группа усилит охрану КВЖД. Из Японии ждут адмирала Колчака. Русский посланник в Пекине князь Кудашёв предложит Колчаку объединить разрозненные отряды атаманов Семенова, Орлова и Калмыкова в армию. К ним присоединятся добровольцы. Колчак, наступая с востока, при поддержке Добровольческой армии генералов Алексеева и Корнилова на юге возьмет в клещи и разгромит большевистские отряды в Центральной России. Оплачивает восточный поход известный промышленник и председатель правления Русско-Азиатского банка Путилов.
Сведения получены из английской дипломатической миссии в Петрограде.
При всем уважении к Николаю мне кажется сомнительным, что, хоть и доблестный офицер, но рядовой служака, он знал о планах стратегической важности. Скорее всего, я узнал об этом позже, из собранных мною чужих мнений и догадок.
Со слов Николая, патриарх Тихон с группой Мышкина передал Колчаку цветную фотографию надвратной иконы Никольской башни. Новый образ назвали Никола Раненый. Патриарх надеялся, что икона поможет адмиралу справиться с большевиками.
Спустя годы я часто вспоминаю то, что мы видели с Колей в тот день на площади. Верил ли я в Бога? Не знаю! Война кое-чему учит. Можно верить и погибнуть. Быть преданным делу и проиграть. И все-таки я убежден: чтобы выжить, надо верить.
Студентом я восхищался Колчаком, еще задолго до того, как он стал известным флотоводцем. Тогда им восхищалась вся Россия за мужество в поисках пропавшей экспедиции известного полярного исследователя барона Толля. За этот подвиг Императорское Русское географическое общество наградило Колчака Константиновской медалью. До него медаль получали лишь три полярника: Нансен, Норденшельд и Юргенс.
В юности я бредил путешествиями, поэтому старший брат выписал специально для меня «Известия Русского географического общества», где я читал отчет об экспедиции.
Я спросил Ситковского: можно ли мне с ними? Коля дружески положил мне руку на плечо и ответил, что с ранением мне до Китая не доехать. Но дел хватит всем...
* * *
Накануне своего отъезда Ситковский привел меня в резиденцию митрополита Московского в Троицком подворье на Самотёке.
Когда мы вошли в небольшую комнату со сводчатыми окнами, святейший патриарх Тихон, в рясе, простоволосый и с двумя панагиями на груди, рассматривал за большим столом тот самый кусок материи, который упал с надвратной иконы. Кумач патриарху привез митрополит Вениамин.
Материю действительно отсекли словно ножом. Местами ткань была испачкана в земле. Поэтому постелили скатерть и убрали со стола канцелярские предметы.
Внешне Тихон напоминал графа Льва Толстого — такие же грубоватые мужицкие черты, только выражение лица мягче, чем у писателя. Он ласково взглянул на нас умными, глубоко посаженными глазами. Поздоровался.
После его знаменитого воззвания против большевиков я думал увидеть упрямого и неуступчивого старика, эдакого патриарха Никона. В их жизни действительно есть много схожего: раскол, кровопролитие, предательство, лишение сана. (Настоящие беды Русской Церкви начались позже.) Но Святейший производил впечатление человека мягкого. Говорил негромко и грамотно. В разное время Тихон был ректором Холмской и Казанской семинарии. Много лет служил в Польше и Литве, на Аляске и в Северной Америке. Свободно изъяснялся на нескольких языках. Был настолько популярен среди верующих, что за благословением к нему приходили даже старообрядцы и католики.
Из священников в комнате были еще келейник и письмоводитель патриарха Яков Полозов. Он сидел за секретером. Патриарх, говорят, доверял Полозову безоговорочно.
Тут же на стульях расселись полковник Мышкин — сухощавый человек с бритым лицом и в костюмной паре — и два офицера, тоже в гражданской одежде.
Я надел единственный свой выходной костюм.
Впрочем, в деталях я могу ошибаться...
* * *
За неделю до того в трактире купца Тарарыкина на Арбате Коля предложил мне поучаствовать в опасном деле. Але и другим близким говорить о нем запрещалось. Потому что если наш заговор раскроют, всех его участников расстреляют. Мне разрешили лишь посоветоваться с семьей о том, уезжать на неопределенное время из Москвы или нет.
А о чем советоваться? Война многих изменила. Я отвык от мирной жизни. Прозябая в Москве, что я мог дать жене и дочке? В отличие от братьев, способностей к архитектуре у меня нет. Зарабатывать талантом я не умел. Окончив Поливановскую гимназию и историко-филологический факультет Московского университета, я получил самое бесполезное образование. Хорошо я умел лишь воевать.
Ситковский представил меня патриарху и своим товарищам как храброго офицера. Перечислил мои награды и поручился за меня.
Полковник усомнился, смогу ли я, раненый, выполнить задание. Офицеры поддержали его. Я пошутил, что лучшее лекарство — дело, и сказал, что вне зависимости от их решения собираюсь на Северо-Западный фронт, в армию Родзянко. Коля рассказал, как я, раненый, две недели добирался из плена к своим. Полозов заметил, что в подвиге со мной был Бог. Святейший одобрительно улыбнулся. Мышкин уступил...
* * *
После антибольшевистского воззвания патриарха новая власть ополчилась против Церкви. Митрополита Киевского убили. Печерскую лавру разграбили. Патриарх велел перенести из придворной церкви Спаса Нерукотворного Зимнего дворца в гатчинский Павловский собор святые реликвии — десницу Предтечи вместе с Филермской иконой Божией Матери и частью Древа Животворящего Креста Господня.
Но и в Павловском соборе оставлять реликвии стало опасно. Святыни были одним из символов единства самодержавной власти и Русской Православной Церкви. В Эстонии формировался Северный корпус генерала Родзянко. Все ждали наступления белых. Сознавая ценность реликвий, большевики могли изъять их. Поэтому патриарх просил присмотреть за святынями. И кроме того, перевезти в Гатчину ценности Чудова и Вознесенского монастырей Московского Кремля, где, по слухам, новая власть собиралась устроить пулеметные курсы и гимнастический зал.
Из Гатчины реликвии можно было переправить за границу, чтобы спасти от вандалов и не отдавать новой церкви, организованной большевиками.
Нетленная правая рука Иоанна Крестителя — одна из самых почитаемых святынь христианского мира. Святой евангелист Лука перенес длань в Антиохию, где та хранилась тысячелетие. Когда к власти пришел Юлиан Отступник, мощи святых сжигали. Христиане спрятали святую руку в одной из башен города. По другой версии, длань до гибели Отступника хранилась в Александрии. После падения Антиохии десницу переправили в Халкидон и в Константинополь. Когда турки захватили город, руку отправили на Родос, а тридцать лет спустя — на Мальту. Лишь после того, как российский император Павел I стал великим магистром Мальтийского ордена, десница очутилась в России. Тогда же для реликвии изготовили золотой ковчег и написали особую службу на Принесение честные руки Предтечевы. Реликвии долго хранились в столице и ежегодно с середины века, со дня окончания строительства гатчинского Павловского собора, в ноябре на месяц привозили в храм для поклонения.
Заслуженная рука!
Добавлю, что десница не имеет двух пальцев — мизинца и безымянного. Мизинец хранится в музее Стамбула. Безымянный — в итальянской Сиене.
Поручение меня разочаровало. Тогда мне казалось, что у боевого офицера найдутся занятия важнее, чем путешествие с сомнительной церковной «атрибутикой». В своей фронтовой, а затем замкнутой московской жизни я представления не имел, что русские мужики, очерствевшие на войне, защищали веру с обрезами в руках. Особенно когда поняли, что их надули с землей и волей.
У патриарха решили, что группа офицеров перевезет ценности и останется охранять их до особого распоряжения. Для меня это была возможность вернуться на фронт. На этот раз против большевиков.
С Ситковским с того дня мы больше не виделись. Рассказывали, что после чешского мятежа он ушел с отрядом в верховья Енисея и там пропал...
* * *
В хронологии возможна путаница. Я не полагаюсь на свою память. Знаю лишь, что после октябрьского переворота мальтийские реликвии остались в Гатчине.
Аля не плакала. Она грустно сказала, что у нее чувство, будто мы больше не увидимся. У нее всегда так: придумает себе мнимую беду и переживает, но очень мужественно справляется с настоящим несчастьем. Я сказал, что за ними с Наташей присмотрят Георгий и Вячеслав. Аля прижалась ко мне, и мы долго простояли обнявшись.
Поезд отходил с Николаевского вокзала. Шесть человек, мы ехали в трех вагонах второго класса, чтобы большой группой не возбуждать подозрений. В те дни многие офицеры пробирались на юг либо в Прибалтику. Назначенный старшим ротмистр Иванов приказал оружие не брать. (Фамилии всех, кто еще может быть жив, вымышленные!) Патрули то и дело проверяли в поездах документы, и рисковать Иванов не стал.
Кадровыми военными из нас были только ротмистр и поручик Бем. Они назвались антрепренерами. Мы же называли проверяющим свои довоенные профессии.
Багаж везли в актерских сундуках-шкафах для реквизита, из металла и темной кожи. За ними подошли грузчики в брезентовых фартуках и с тележками.
Добрались до Тосно без приключений. Попутчиком моим оказался поручик Лежнев. Мальчишка лет двадцати. Насмешливый и дерзкий. Тонкие черты его лица выдавали породу. Во время войны он служил в Кавказской армии и получил награду за Сарыкамышское сражение. Дорогу коротали за разговорами.
На второй день путешествия, когда мы достаточно сблизились, поручик признался, что, так же как и я, без особого энтузиазма воспринимает наше «подвижничество». В Константинополе до войны он самолично видел череп и десницу Иоанна Крестителя. Его приятель, исследователь церковных древностей, утверждал, что в коптском монастыре Святого Макария он видел еще одну десницу. При этом Лежневу известно минимум о десятке указательных пальцев Крестителя, которые хранятся в разных монастырях и храмах. Сошлись на том, что сомнения в подлинности не умаляют ценности реликвии, а только ее подтверждают, если даже мусульмане берегут у себя христианские святыни.
В Тосно сутки ждали паровоз, который,
- Комментарии
