Об авторе
Валерий Викторович Сдобняков родился в 1957 году на станции Нижняя Пойма Нижнеингашского района Красноярского края. Создатель и главный редактор журнала «Вертикаль. ХХI век». Автор тридцати книг прозы, публицистики, критики. Обладатель многих всероссийских и международных литературных премий. Награжден государственными наградами: медалью Пушкина, Благодарностью президента РФ, а также Почетной грамотой Нижегородской области. Секретарь Союза писателей России. Председатель Нижегородской областной организации Союза писателей России. Живет в Нижнем Новгороде.
1
Море шумело за окном вот уже третью неделю подряд.
Днем и ночью оно било и било большими волнами в берег, расползалось по золотистому песку пляжа шипящей пеной, которая узкой кромкой оставалась заметна на суше даже тогда, когда море втягивало волну назад, в себя. Мелкие пузырьки пены шуршаще лопались, исчезали в потемневшем сером, мокром песке, словно зарывались в него. И так до следующего раза, когда рокочущая волна вновь набрасывалась на берег.
Так было днем, когда он бродил по безлюдному, пустынному пляжу, наблюдая за бесстрашно бросающимися в море черными бакланами. Вглядывался в даль, в неспокойную, изумрудно светящуюся под солнцем до горизонта водную стихию. Вглядывался, словно что-то особенное хотел увидеть там, где небо и вода соединялись в одну долгую непрерывную линию горизонта. Вдали, у кромки горизонта, море казалось спокойным, блещущим золотом отраженного солнца.
Но сейчас ночь, и томительное чувство одиночества, так измучившее его за последние дни, не давало уснуть.
Он закрывал глаза, но, слыша через открытую на балкон дверь рокот моря, вновь, как бы внутри своего сознания, видел все ту же огромную рассерженную волну, жадно накрывающую собой беззащитный берег. Казалось, кто-то неведомый включал заранее отснятый фильм, проецируя его на сомкнутые веки глаз, как на белую стену большой просторной комнаты, в которой он сейчас лежал, раскинувшись на кровати.
Море и бессонница были чем-то единым в его возбужденном сознании.
Давно затихли за окном звуки восточной жизни древнего Дербента. Полуночные водители, из динамиков машин которых гремело нечто призывное, протяжно завывающее, успокоились. Кто-то из них наконец-то нашел тех, кто утолит их мужскую жажду, усладит томление их плоти. Другие, отчаявшись, вернулись в свои дома и квартиры.
Все в городе успокоилось, все замерло в ожидании следующего дня, и только море монотонно и надрывисто било большим, разогнанным издалека валом в беззащитный, измученный берег.
«Зачем сюда приехал? — упрекал он себя, не находя объяснения так безжалостно навалившейся на него тоски. — От чего пытаюсь убежать?»
Он задавал и задавал себе эти вопросы, не понимая, не находя объяснения той мучительной тоске, что все больше и пугающе заполняла будто неведомо как образовавшуюся внутри него пустоту, овладевала всем им.
И тут, лежа распластанным в комнате, которая так и не выпустила из себя накопившийся зной прошедшего дня, он услышал глубоко внутри своего сердца ответ: «Чтобы вспомнить всё».
2
Он родился, когда после огромной войны, унесшей жизни немыслимого количества людей, прошло немногим более десяти лет. В их поселке, далеком от больших городов, в самом центре Сибири, не было ничего примечательного. Его население — рабочие леспромхоза да железнодорожной станции. Эти люди отвоевывали у тайги жизненное пространство, обживали его, обустраивали, насколько для этого хватало сил, выдумки и материальных возможностей.
Почти никого из тех, с кем прожил первые годы своей жизни, он не помнил. Разве что соседей, что поставили свои дворы возле дома его отца, тем самым образуя небольшую улицу, заканчивающуюся опушкой леса.
Родители рано уехали из тех малоприветливых мест в центр России, в город, что стоит на берегах двух больших рек. Он был тогда еще совсем маленьким. Однако память сохранила необязательные, случайные события, словно нанизала их, подобно разноцветным бусинкам, на крепкую нитку времени. Сейчас он как бы потянул за эту нить и удивился, что она не истлела, не оборвалась. Не потускневшие бусинки времени заиграли в его памяти разноцветными, переливчато-радужными цветами — картинками давно минувшего, будто не прошло с тех пор нескольких десятилетий, так многое изменивших и в стране, и в его жизни.
Он по-разному прожил эти десятилетия, в разных городах. И память никогда так настойчиво не возвращала его в безвозвратно ушедшее время, хотя зачем-то все это бережно хранила в потаенных уголках сознания помимо его воли и желания.
Оказывается, не просто хранила, но вот потребовала некоего ответа. За что? Почему? Это непонятно. Только ясно, что без ответа на эти вопросы не обрести покоя в самом себе, не избавиться от тоски, так безжалостно терзающей его теперь.
Далекое прошлое, в котором он был мал, вернулось к нему картинкой яркого, залитого солнцем дня.
Вот их дом и пристроенный к нему сарай, сложенный из отслуживших свой век черных, со впитавшимися пятнами машинного масла шпал. Внутри сарая выкопана яма, в ней вода — лужа для уток. Выпускать птиц на волю, в поселок, равнялось потере их навсегда.
В его воспоминаниях дом и самая близкая возле него территория — сосредоточение всего мирового пространства. Именно здесь открывалось, постигалось как радостное, так и трагическое по тем детским меркам.
Мать сидит за столом в сумрачной, слабо освещенной комнате, что-то шьет у керосиновой лампы, стоящей на столе ближе к краю: так ненадежный свет падает на занятые рукоделием руки.
Ему, мальчишке, совсем крохе, отчего-то очень хочется положить расческу наверх стеклянной колбы, которой закрыт живой огонек. Туда, к тому отверстию, куда тянется светящийся ровным остроконечным оранжевым язычком зажженный фитилек.
Мать не обращает внимания, как он взбирается рядом с ней на стул, тянется с расческой к лампе и кладет ее наверх колбы. Мгновение — и пластмассовая расческа вспыхивает, ярко, пожарно. Мать испуганно вскакивает, успевает сбросить охваченную пламенем расческу на пол, затоптать ее.
Он не помнит, ругали ли его за совершенную шалость, которая грозила дому большой бедой, но чувство опасности от внезапно загорающегося огня, видимо, с тех пор поселилось в нем, а обугленное углубление в широкой крашеной половой доске навсегда врезалось в память образом чего-то страшного, неподвластного.
Но почему он это сделал, зачем, кто «руководил» его рукой — он и сейчас не смог бы ответить на эти вопросы.
По соседству с их домом жила другая семья — зажиточная.
Это теперь подобным образом он может подумать о тех людях, а тогда эти слова оставались для него неведомыми. Просто бегал к соседям, к своему сверстнику, чтобы с восхищением посмотреть, как крошечные, но один к одному похожие на настоящие паровозик и вагончики, поблескивая черным и красным лаком, сами по себе катились по таким же крошечным рельсам, переезжали по крошечным мостикам, останавливались у крошечных вокзальчиков, меняли направления при переводе уж совсем небольших механизмов стрелок.
Игрушка ему казалась невероятным чудом, которое немыслимо, чтобы когда-то могло принадлежать ему. Он недостоин его. Такой железной дорогой могут играть только особенные мальчики, к которым он не принадлежал, потому безоговорочно смирился с этим.
В его чистой душе не было зависти, но чувство, что не каждое чудо в жизни будет принадлежать ему, он осознал именно тогда. Неясно, некатегорично, но подспудно это чувство нашло и обжило уголок в его душе.
Их улица протянулась недалеко от железнодорожной насыпи. Чтобы пройти к центру поселка, где вдоль административных зданий проложены дощатые тротуары, нужно миновать дамбу, перекрывающую течение небольшой речки.
У дамбы образовалось озеро. Ему оно казалось огромным, глубоким, красивым и вечным. Какое же смятение охватило его сердце, когда однажды весенним половодьем дамба была смыта и он увидел обнажившееся неглубокое дно озера! Неприглядным оно оказалось: грязным, заилившимся, со множеством черных осклизлых пней, что остались от спиленного когда-то на этом месте леса.
Увиденная нагота обнажившегося дна настолько оскорбила, настолько разочаровала, что он так и не смог сам себе простить случившегося обмана.
Чтобы попасть в гости к дедушке и бабушке, нужно было перейти железнодорожные пути по мосту. Затем мимо водонапорной башни, высившейся огромным красным каменным столбом-изваянием, пройти еще какое-то расстояние, пока не упрешься в треугольный островок земли между проселочными дорогами, огороженный забором из досок. Этот островок и была та самая «земля обетованная», на которой жила мама до его появления на свет.
На островке помещалось все: усад с рядами окученной картошки и огородом с грядками, на которых в зеленых шершавых зарослях стеблей и листьев легко отыскивались невероятной свежести, сочности и сладости огурцы. Рядом поднимался вверх, цепляясь тонкими нежными усами за воткнутые в землю веточки, горох. Созревшие плотные стручки приятно было зажимать в ладошке, прежде чем сорвать.
Был двор, от улицы закрытый глухими крепкими воротами, за которыми располагались дом, теплые постройки для скота, срубленные, как и дом, из надежного леса. В углу под навесом выкопан колодец.
Свободное пространство между двором и домом покрыто деревянным настилом, так что и в дождь внутри двора оставалось чисто, ухоженно.
Со стороны улицы на ночь окна дома закрывались крепкими деревянными ставнями, украшенными резным узором.
Это потом, повзрослев, он приходил сюда один, а тогда это можно было сделать только с родителями, которые иногда оставляли его здесь на несколько дней. И однажды дедушка за ним не уследил. Он увидел лежащие на подоконнике гвоздь, ножницы, и словно кто-то неведомый повел его к ним. Он взял железки в ручки, подошел к розетке и сунул их в отверстия.
До этого мгновения все хорошо помнилось, так, словно случилось с ним только вчера. Что произошло потом — нет. Намного позже рассказывали, что болел, руки оказались обожженными, долгое время оставались обмотанными бинтами, сквозь которые жирно просачивалась желтая мазь с неприятным больничным запахом.
И вообще вид его был жалким, страдающим, вызывающим сочувствие у всякого, кому доводилось его увидеть.
Точно так же осталась в памяти и другая беда, приключившаяся с ним.
Родители работали, и потому время от времени его забирала к себе на целый день нянечка, пожилая русская крестьянка, одевающаяся во все темное, даже черное, с повязанным на голове платком, оставляющим открытым только овал измученного жизнью, покрытого морщинами старого лица.
Он сидел на высокой кровати, застеленной одеялом, напротив русской печи. Няня для какой-то надобности принесла таз, поставила его на пол рядом с кроватью, достала из загнётка чугун, вылила из него горячую воду. Кипяток в тазу парил. Ему захотелось на все это посмотреть поближе. Он наклонился вперед и в этот миг ясно осознал, что падает вниз...
Дальше были боль, спасение его жизни, лечение. Все это память не сохранила, только тело спрятало в нескольких местах страшные шрамы как напоминание о пережитом.
Не забыть ему и один поздний вечер, когда после гостей у бабушки они с отцом возвращались в свой дом.
Шли вдоль берега озера. Небо ранней осени оказалось ясным, чистым, усеянным яркими звездами. Он, дурачась, «играя в маленького», начал приставать к отцу, чтобы тот объяснил, откуда на небе взялись эти яркие мерцающие точки. Отец не очень-то был расположен к разговору, потому ответил как-то скучно, неинтересно, попросту отмахнулся от надоедливого сына. А ему так хотелось поговорить: они редко виделись, редко вот так оставались вместе, тем более одни на пустынной дороге.
Тогда, хоть и понимая, что говорит неправильно, придуманное, он начал убеждать отца, что это звездочки с солдатских пилоток улетают на небо. В ответ тот его жестоко высмеял, обозвав глупым.
Как же глубоко эти слова, больно обидевшие не своим унижением, а отказом от общения, сохранены в памяти!
За прожитые десятилетия что только с ним не случалось, но помнится эта, казалось бы, совсем пустяковая обида, саднит сердце.
Вот и сейчас все вспомнилось — к чему бы? Отца давно нет на этой земле, а он помнит и его молодым, и себя маленьким, и неудачно сказанные случайные слова.
3
Он повернулся в кровати на бок, потянулся к часам, лежащим на тумбочке, нажал на кнопку подсветки циферблата. До трех часов оставалось семнадцать минут. Скоро начнет светать, а ему так и не удалось провалиться в сон.
Прислушался к себе.
Сердце неспокойно и утомленно билось. Подобное случается всякий раз, когда бессонница тянула из памяти нечто недоброе и он понимал, сколько вины за прожитые годы накопил перед людьми. Есть за что с него спросить, есть... Оттого и нет покоя. Мечется что-то в груди, не находя пристанища. Сколько всего неправедного, постыдного осталось позади. Как бы сейчас хотелось избавиться от этого груза на совести. Ведь самую крохотную совершенную подлость память безжалостно хранит, будто бесценный дар, чтобы в один миг взять и вывалить это «богатство» из потаенных закромов — на, мол, смотри на незаслуженные страдания, принесенные людям. Ты-то свои обиды помнишь, а те, кто получил их от тебя, думаешь, забыли? Каково им с этим грузом жить? Это ведь не на день-два, на все отпущенные жизнью годы.
Подумав обо всем этом, ему так захотелось спрятаться от собственных мыслей, укрыться, освободиться, что даже тряхнул головой, будто прогоняя подступившее видение, проверяя — не во сне ли все это.
Колотится, колотится сердце.
Он заставил себя заглушить поднявшуюся в памяти горькую волну.
— Подожди, дойдем и до этого, — предостерегающе грозно сказал вслух. И тут же понял свою ошибку, потому что от этого предостережения еще горше стало на душе.
Море, которое бушевало через дорогу от дома, позвало к себе. Он вновь услышал грохот волн, но в памяти наперекор всему явился яркий, залитый солнцем день.
Их, малышей из детского сада, строем попарно ведут по поселку на прогулку. У стадиона, на краю футбольного поля, сразу за воротами на поляне устроили игры.
Земля желта от распустившихся цветов одуванчика — значит, это весна.
Малыши крутятся вокруг молодой воспитательницы, жмутся к ней и в какой-то момент устраивают с ней кучу малу. Он смотрит на эту игру отстраненно, со стороны и вдруг понимает, что молодая играющая с ними девушка не только воспитательница, не только взрослый человек, которому следует подчиняться, которую он обязан во всем слушаться, но в первую очередь красивая женщина. И это невероятное, ошеломляющее открытие пробуждает в нем, совсем еще крохотном существе, новое, доселе неведомое, по-особенному волнующее чувство. Может быть, даже неясное желание.
Девушка смеется над проказами детворы. Ей радостно возиться с ними. А он в это время не мог себе объяснить, что в воспитателе есть такое особенное. Но ведь именно тогда в нем впервые пробудилось чувство мужчины — так неправдоподобно рано.
Неосознанное, далекое, оно мелькнуло и погасло в удивленном сознании ребенка для того, чтобы сейчас, на берегу моря, в ночной пустоте квартиры, дышащей зноем, так ярко и первозданно явиться вновь из детства, из того возраста, про который обычно говорят: «Ты не можешь этого помнить. Это тебе, наверно, кто-то рассказал». Но кто ему о пережитом тогда мог рассказать?
Память выковырнула из своих глубин, чтобы заставить держать какой-то ответ перед самим собой.
Наверное, он все-таки очень рано познал женщин. Непозволительно рано. Так не должно быть. Но с ним было. И не кроется ли объяснение этого там, в рано проснувшемся мужском чувстве?
При этом нельзя сказать, что исключительно женское тело было притягательно для него. Если все сводить только к физиологии, это было бы грубо, глупо и оскорбительно. Его влекла к женщине неразгаданная скрытая особенность, что таилась в ней и не поддавалась объяснению.
Он не был любвеобилен, не бегал за каждой юбкой и не понимал этой страсти у других мужчин. В откровенной похоти есть что-то животное, вульгарное, унижающее человеческое достоинство. Во взаимоотношениях с женщинами было необходимо чувство — пусть самое незначительное, зачаточное в возникших отношениях. Оно могло разрастись, могло угаснуть почти сразу. Это неважно. Но только тогда он мог подойти, заговорить, почти сразу понимая, его ли это женщина, сможет ли он с ней встретиться еще.
Наконец — он не был ревнив, что среди мужчин уж совсем большая редкость. Конечно, оставаться равнодушным в определенных обстоятельствах и он не мог. Однако довольно стойко преодолевал искушения, чтобы «не пасть в чужих глазах», отойти в сторону, дав тем самым партнеру право свободного выбора. Оттого за ним укрепилось мнение, что легко оставляет, бросает женщин. А он просто не мог допустить сомнения в своем чувстве. Если оно возникало, то не считал вправе кого-то удерживать. Иначе это было сродни обману.
Но ведь началось-то все давным-давно именно с чувственного, физического прикосновения, сближения.
Он жил уже в большом городе, хотя оставался еще совсем маленьким, только осенью должен был пойти в первый класс. Летом мать поехала в Сибирь проведать родителей и взяла его с собой.
Давно забылся ему их прежний дом. Да его и не осталось на земле: снесли, построив на этом месте еще одну железнодорожную ветку. Странно, прошло немного времени, а память мальчишки полностью, казалось, освободилась от воспоминаний о доме, в котором ему было столько всего открыто. Может быть, это случилось потому, что в этот раз они жили в доме у бабушки с дедушкой.
Через дорогу стоял другой дом, хозяевами которого оказалась молодая пара. Даже в те первоначальные годы жизни он понимал, что мужчина и женщина, изредка проходящие мимо окон их дома, молоды. Изредка к ним навстречу выбегала из калитки девочка, его ровесница.
Он наблюдал из окна за этой девочкой несколько дней, а познакомиться смог только перед самым отъездом. Они и обрадовались тому, что подружились, и огорчались, что вот сейчас придется расстаться.
Худенькая, с тоненькими, аккуратно заплетенными косичками, с выбившейся выгоревшей белесой прядью волос у лба, она, как взрослая, пригласила его в свой дом. И там, во дворе, чтобы никто из посторонних не видел, прижалась к нему всем тельцем, неумело придавила своими губами его губы крепко-крепко и так, как ему показалось, долго не отпускала от себя.
Повзрослев, он догадался, что эта кроха подражала кому-то из взрослых. Вернее всего — повторила невольно подсмотренное за своими молодыми родителями. Но уже тогда мальчишка почувствовал, что все это не игра. И в ней, и в нем так рано и неосознанно, но проснулись будущие желания женщины и мужчины. И ей, будущей женщине, уже было больно терять, отпускать от себя обретенного мужчину.
В девочке нашла свою силу страсть. Непонятное, необъяснимое, неожиданное чувство влекло это хрупкое создание, всего-то несколько лет как обретшее жизнь, к нему, такому же маленькому, ошеломленному, не понимающему, что с ним происходит.
Удивительно — пройдут годы, и он, уже взрослый, будет не раз становиться свидетелем, как переживают все то, что так рано показала ему та далекая девочка, одинаково юные девушки и умудренные жизнью женщины. Да и он тот поцелуй запомнил навсегда: влажность тоненьких, доверчивых, прохладных детских губ.
Она его отпустила, и он убежал. Простился или нет — не помнит. Его уже искали, звали, торопили, чтобы идти на станцию. Скоро должен был подойти их скорый поезд, что долгим маршрутом прокладывал свой путь от Владивостока до Москвы.
Но и в поезде, на верхней полке качающегося вагона, в купе, заполненном вязкой ночной темнотой, он думал о ней, он хотел, чтобы она сейчас была с ним рядом, чтобы повторилось то, что произошло во дворе ее дома. Мечтая, он вновь и вновь ощущал влагу ее губ, прижатых к его плотно сжатым губам, не умеющим откликнуться на ласку, не привыкшим к поцелуям.
Ему хотелось, чтобы все повторилось.
Он тосковал по этой девочке.
Может быть, потом, повзрослев, когда с ним случилось то, что и должно было случиться, он неосознанно вспоминал, желал именно эту «свою» девочку из далекого сибирского поселка. Потому что и сейчас, когда большая часть жизни прожита, он ясно помнит тот послеполуденный, загустевший свет клонящегося к закату солнца и ее горячую ладошку, в которую она взяла его ладонь, сжала ее и повлекла за собой туда, где сделала то, что хотела сделать.
Все, о чем он вспоминал сейчас, ему казалось совершенно невероятным.
Он точно не мог вспомнить, когда стал мужчиной, когда впервые познал женское тело, где и с кем это произошло. Слишком давно случившееся основательно стерла из сознания ненадежная в этом случае память. Одно было ясно тогда и неизменным остается теперь — произошедшее ничего не изменило в нем самом. От этого он не повзрослел, не стал мудрее, строже к своим поступкам, требовательнее к ним.
Вспоминая прожитое, он отчетливо понимал, что был и оставался человеком, к которому в свой черед являлись влюбленности: школьная, юношеская, молодости. Все они приходили к нему, и, ничего не оставляя в душе, растворялись во времени.
И только образ маленькой девочки с тоненькими косичками, как первой и самой главной женщины в его жизни, был запечатлен в его мятущейся душе навсегда.
4
Каждый раз, когда он увлекался кем-либо из сверстниц, что-то смутное и недоброе терзало его. Рационального объяснения этому не находилось. Странное изматывающее томление не давало обрести успокоения.
Что он хотел получить, кроме физической близости от тех, в кого влюблялся? Дружескую привязанность? Но то чувство, которое он испытывал, требовало не дружбы. Может быть, подчинения его самого воле кого-то другого? Видимо, неосознанно чувствуя это, он всякий раз преодолевал терзающее его пристрастие.
Увлечения же с легкостью себе позволял, не неся перед совестью никакой ответственности. В этих отношениях он был свободен и страстен, совершенно не думая о той боли, с которой при расставании оставлял доверившихся ему женщин. И в этом крылось какое-то его наказание в будущем. Потому что, это он понял намного позже, в сближении мужчины и женщины действуют иные — их даже можно назвать мистическими — законы, а не только чувственное, физиологическое влечение. Чувственность «включается» только для того, чтобы этот необъяснимо-таинственный закон осуществить.
К тридцати годам он понял, что женщина и мужчина — друг на друга ни в чем не похожие миры. У них все разное, кроме рук, ног и головы. Женщина постигает окружающий ее мир совершенно иначе, чем мужчина, отсюда другая психология. Потому что изначально она несет в себе непостижимое таинство продолжения жизни, рождения новой души, всякий раз изменяющей свойства галактики. Зачатый в ее чреве, выношенный ею ребенок будет сам представлять новый мир, с радостью и печалью, с возможностью вести диалог с Богом. Он сам, только появившись на свет, многое изменит в нем — вначале в ближнем пространстве, затем этим изменениям не будет пределов, только его воля может ограничить их.
И это чудо зарождается, формируется, приобретает цвет глаз, форму носа, овал лица, мускулатуру рук, силу ног, характера, хотя и помимо ее воли, но — в ней, в женщине. Будущие устремления к любви и ненависти, к познанию и уничтожению, к жертвенности и стяжательству — все это для будущего, явленного через нее мира уже живет в ней, в той, что так легко легла с тобой в одну постель, ласкает твое тело, пробуждая желание овладеть ею, впускает тебя в себя... Но что происходит в это время в ее сердце, в ее душе — ты не знаешь. Тайна чаще всего непродуманно сокрыта от тебя. Потому что все в мироздании разделено, не смешано, пути этих разделений непостижимы.
Как-то у одной женщины, которую, как ему казалось, он по-настоящему любил, после произошедшей близости, когда вроде бы все физические силы были растрачены, он спросил, что она чувствует, когда, соединившись, они становятся единым целым? В ответ она не смогла ему объяснить своего состояния. Только тихо улыбнувшись, прошептала: «Нежность в теле, в сердце. Невероятную сладостную нежность».
То же самое чувствовал и он, когда был с ней, в ней, когда сжимал, обхватив нетерпеливыми, напряженными руками ее податливое, безвольное, полностью отданное в его власть тело, словно стремясь вобрать, вдавить его в себя, растворить в себе.
Как-то, дурачась на пляже, она легла на него сверху, как бы шутя закрывая от солнца, не давая загорать. Она была намного меньше, тоньше, изящнее его, но он, почувствовав тяжесть ее тела на своей груди, удивленно спросил: «Как же ты выдерживаешь мой вес?»
Смутившись, она соскользнула с него на песок, несколько отстранилась, словно задумалась («А действительно, как?»), и, немного помолчав, прижалась губами к его уху и тихо, горячо прошептала: «Я ничего не чувствую в это время, потому что вся-вся твоя, до последней клеточки, до последнего, самого крошечного, атома. В это время все принадлежит только тебе. Меня нет. Ничего моего не остается».
Но и эту женщину он в итоге оставил, потерял.
Они расстались необъяснимо глупо, даже не поссорившись, а как-то незаметно потеряв друг друга.
Жалеет ли он об этой потере? Жалеет, как и обо всем том, что когда-то составляло наполненность его жизни. Но эту женщину он вспоминает с особым томным чувством в сердце. Именно она заставила иначе увидеть, почувствовать, что такое иная вселенная, и осторожно отошла в сторону, как человек, до конца выполнивший свою нелегкую работу.
Она поняла, что он уже никогда не станет прежним, а ей он был нужен тот — еще не разрушенный, не переделанный ею.
И действительно, у него исчез порыв, он стал бережнее относиться к женщинам, а близость с ними воспринимать (если не точно выразиться, то с благодарностью) с осознанием жертвенности с их стороны.
5
Он встал с кровати, остановился посередине комнаты.
Сна все равно не было.
Большой кузнечик, величиной с указательный палец, влетев в открытую балконную дверь, упал к его ногам.
— Это еще что за чудовище? В наших краях кузнечиков таких размеров не водится. Давай-ка, брат, я тебя отпущу на волю. Каким ветром тебя занесло на восьмой этаж?
Взяв насекомое двумя пальцами, он почувствовал, как тот тверд, как крепко вцепились в пальцы его лапки, усеянные мелкими игольчатыми шипами.
Выйдя на балкон, он с облегчением швырнул кузнечика за перила, и тот пропал в густой, бархатной темноте южной ночи.
В море далеко-далеко от берега посверкивало огнями промысловое судно, невольно притягивая взгляд.
В большом городе он рос в трудном районе. В нем за то, чтобы оставаться самим собой, а не быть кому-то подчиненным, приходилось бороться.
В этом районе много всякого народа перемешалось: выходцы из деревень, из городских низов, переселившиеся из бараков в малогабаритные квартиры пятиэтажных домов, и удачные управленцы, еще только выстраивающие свою карьеру, потому не доросшие до того, чтобы сменить район проживания на более удобный, благополучный и безопасный; дорожные рабочие, занимающиеся укладкой горячего асфальта на разбитые близлежащие дороги, и начинающие добиваться первых своих больших побед спортсмены, пока не удостоенные солидного жилья в центре города; уголовники-рецидивисты и летчики гражданской авиации — все жили рядом, по соседству друг с другом, на одной лестничной площадке.
Отпрыски этих семей, росшие как сорная трава на вольной воле, в силу своего характера и способностей постигали азбуку окрывающейся им жизни — ее возможностей, соблазнов, способов существования в ней.
В их ребячьем обществе ценились и сила, и знания, и хитрость, и честность, умение крутить «солнышко» на самодельном турнике и интересно рассказывать содержание прочитанной книги (конечно, о войне, о бандитах, о беспризорниках, о Леньке Пантелееве), незаметно вскрыть крышку передвижной бочки с квасом (тогда все украденного напитка напивались вволю) и храбро перейти реку по ненадежному весеннему льду.
Они были в меру дружны и в меру жестоки в отношениях друг с другом, потому что еще не знали, что такое настоящие боль и утрата. Смело и бесшабашно шли в драки квартал на квартал — с камнями и палками в руках, стреляли друг в друга из рогаток и поджигов. Выпущенные из этих «орудий войны» свинцовые шарики на близком расстоянии летели с не меньшей скоростью, чем дробь из ружья. Летом не боялись, переплывали широкую реку с мощным течением, не думая о проходящих по фарватеру баржах и катерах. Необдуманный, бесшабашный риск составлял большую часть их мальчишеской жизни.
Первые случившиеся смерти ровесников — когда одного из сверстников нашли повесившимся в чулане своей квартиры, другой утонул, провалившись под лед, — не пугали, не вызывали страха, а рождали в душе ощущение некой потусторонности случившегося, нереальности и оттого полной убежденности, что уж с ними-то подобного никогда не произойдет.
Но некоторыми годами позже, совсем немного повзрослев, он впервые так отчетливо ощутил на себе давление «стаи». Оно было не явным, потому что почти с любым сверстником во дворе один на один он мог справиться. И вовсе не оттого, что был сильнее всех, а потому что так чувствовал в самом себе.
Он продолжал все так же встречаться во дворе с дружками, но, когда они собирались вместе группой, он чувствовал, что либо должен был подчиняться воле большинства, делать то, что делали они (хотя ему этого и не хотелось), либо быть отторгнутым ими, как инородное тело, униженным насмешками и как бы гонимым.
У всех мальчишек в квартале были прозвища. Как они возникали и почему — неразгаданная тайна. Это случалось вдруг и навсегда. Чаще всего это были несуразные, бессмысленные слова, которые не очень-то и обижали носителей прозвищ. Реже возникали прозвища обидные, низводящие их носителей как бы в низшую дворовую касту. В такую категорию попадали слабаки и трусы, предатели и ябедники, которые не могли или боялись за себя постоять. Но и они не вызывали такого отторжения, как не желающие подчиняться «инстинкту стаи».
У него никогда никакого прозвища не было — за все пятнадцать лет, что он прожил в этом районе.
Он часто помнит себя в одиночестве: на набережной рядом с городским пляжем; у старых каналов, еще до революции прорытых прежним губернатором; в кинотеатре на дневном сеансе; среди шумных и суетливых торговых рядов местного центрального рынка; на железнодорожных путях, отделявших величественный, но оставленный людьми пятиглавый собор от озера со странным, непривычным для городского уха названием...
Из разговоров, мимоходом он начал узнавать, что старшие братья многих из его приятелей сидят в тюрьме. Что это такое — «тюрьма», — ему было не очень понятно, но от слова веяло чем-то угрожающе-отталкивающим, настораживающим, враждебным.
Многое стало понятно, когда, проходя все к тем же запасным железнодорожным путям, он увидел, как в зеленые пассажирские вагоны по живому коридору, составленному из солдат, держащих в руках оружие и за поводки рвущихся с лаем овчарок, бежали остриженные наголо люди, озираясь по сторонам, будто ища кого-то. На изможденных скулах некоторых застыла гримаса, похожая на скорбную улыбку. Собравшиеся за шеренгой солдат люди сочувствующе пробегающим что-то кричали, бросали под ноги пачки сигарет, которые подбирали конвоиры и безжалостно рвали.
Он смотрел на заключенных и понимал, что в чем-то это уже другие люди, невидимой стеной отделенные от всех прочих, живущих в домах по соседству с железнодорожным полотном.
Такие же лица, только много позже будут у его друзей детства, когда и они начнут возвращаться из тюрем после отбытия в них срока за совершенные преступления. Этот след долго остается в облике всякого, кто пожил там, под надзором за колючей проволокой.
Но тогда он увидел эти лица впервые. И потому, когда к концу восьмого класса некоторые его одноклассники начали получать условные сроки, он понимал, какая участь их ждет.
Но до этого было еще далеко.
Кузнечики... Он же подумал о них.
Помнится жаркий летний выходной день, который утомленно, лениво клонится к закату. Ощущение одиночества и ненужности никому в мире. Безлюдность задворков брошенного собора, запах разогретых с
- Комментарии