Об авторе
Владимир Георгиевич Куницын родился в Тамбове в 1948 году. Окончил философский факультет и аспирантуру МГУ. Работал на «Мосфильме», во ВНИИ теории и истории кино, в журналах «Литературная учеба», «Советская литература», обозревателем «Литературной газеты». С 1993 по 1998 год вел авторские передачи в эфире радио «Маяк». С 1998 по 2014 год работал на Центральном телевидении. Лауреат премии «Литературной газеты» (1986), премии имени А.П. Чехова (2008), журнала «Москва» (2019). Член Союза писателей России.
Живет в Москве.
Первый день
Мама, ты не помнишь этого дня, он для тебя был таким же, как и остальные, но в моей жизни это был первый день. Не знаю, сколько мне было в этот день, может быть, уже год, и я еще не умел говорить, но вдруг, в какое-то мгновение пелена рассеялась, я увидел косой луч солнца слева от окна и свои руки, протянутые к тебе, и руки твои, поднимающие надо мною белую рубашку. Я не помню твоего лица, не помню слова, которые ты мне шепчешь, но я чувствую в эти мгновения такой восторг и ликование, такую полноту счастья, что, кажется мне, вся моя жизнь потом — спуск вниз с этой вершины.
Мама, ты обняла, прижала меня к себе, целуя мою голову. Может быть, ты догадалась? Но я помню, помню эти самые первые ощущения — как теплая твоя волна, смешавшись с солнечным светом, накрыла меня, как ласковый, нежный голос твой мягко принял мой восторг, и я растворился в твоей любви, а ты — в моей. Золотистый купол накрыл нас обоих, и мы замерли, прижавшись друг к другу под его сводом.
Никогда, никогда больше я не был так счастлив! Так защищен, силен, так чист. Никогда больше я не чувствовал такого бесконечного слияния с жизнью, ее успокаивающей сутью. Мама, спасибо тебе! В этот первый день моего прозрения ты встретила меня любовью. В этот чистый день твое дитя было ангелом. Задирая голову из сегодняшней ямы на ту вершину, я точно знаю, что это единственный день в моей жизни, к которому могу я припадать с легким сердцем.
Мама, мальчик! Не размыкайте объятий! Стойте под своим золотым куполом в солнечном луче! Смотрите, как весело искрятся пылинки. Над вами сошлась крестная сила любви. Не размыкайте объятий! Под этой защитой вы бессмертны...
Кривые ноги
«Саныч», как величали его практически с первой же минуты знакомства, по совокупному впечатлению походил на Владимира Маяковского в старости, до которой поэт, как известно, не дожил. Нижняя тяжелая челюсть Саныча была похожа на расхлябанный башмак, а из-под кустистых бровей над большим носом высовывались огромные навыкате глаза, которые видели даже то, что происходило за ушами.
Кстати, об ушах. Александр Александрович Коростылёв объяснял свой «оглушительный» успех у некоторых дам исключительно красотой ушей. Как художник-пейзажист и отчасти портретист, он считал форму своих «ушных раковин» не просто идеальной, а абсолютной! В интимном углу его мастерской висело на стене несколько документальных зарисовок этих «раковин» (левой и правой) в карандаше и обожаемой им акварели. И ни один из друзей, а также случайных посетителей ни разу не посмели высказать ему напрямки, что уши в искусстве ну вот не обламываются ему вовсе! Почему-то именно уши капризно и упрямо закисали от его живописного гения.
Человек тонкий и наблюдательный и к тому еще живописец, он, конечно, понимал, что абсолютно все в его внешности проигрывало ушам по шаблонам красоты и привлекательности. И потому дамы, отмечавшие невероятную изысканность его «раковин» на в целом унылом фоне внешности, — мгновенно становились фаворитками, даже если не имели в собственном обличье ни одной изюмины.
С Валерием Михайловичем Невзоровым Саныч познакомился летом. Познакомился быстро, непринужденно и удачно, поскольку Валерик (как сразу стал звать его Саныч в ответ на сразу же «Саныча» от Валерика), ясное дело, мало разбирался в живописи, и это давало возможность его немножко просвещать, добавляя знакомству приятный бонус.
Саныч первым приметил появившегося в «его» деревенской вотчине, прости Господи, «новичка». Тот сидел с длиннющей удочкой, по которой, как по мосту, можно было перебраться на другой берег их местной речки-вонючки, и, коли уж откровенно, в безветренный день ее, речку, мог переплюнуть даже младенец.
Нового «новичка» — только взглянув острым глазом — Саныч тут же окрестил «шлагбаумом». Настолько его скрюченная фигура с колоссальным удилищем в руке походила на особо популярную в России конструкцию.
Но и Валерик, отправляясь как-то на место своей каждодневной медитации — супротив очень грациозно наклонившейся к реке ивушки на том бережку, — приметил на взгорке высокого и тощего человека с расставленным мольбертом, который, как колодезный журавль, время от времени кланялся мольберту, и даже казалось, что он молится и бьет поклоны холсту. Валерик тогда подумал про незнакомца: «Журавль колодезный. Шедевр, наверное, вымаливает!» Добродушно подумал, не зло. Даже сочувственно. Потому что сам пока до намека на поклевку в этой деревеньке не досиделся!
И вот в один из дней Валерию Михайловичу привалила неслыханная удача — он впервые с радостным ознобом увидел, как дернулся два раза поплавок и пропал, словно его утянула куда-то неведомая силища подводной тутошней жизни!
Рыбак сгоряча рванул удило вверх — в зенит неба взвилась над испуганной рекой трепещущая тусклыми боками добыча глубин! Она прочертила идеальный овал над головой счастливого Валерия Михайловича, а затем с легким игривым посвистом исчезла в высокой траве за спиной рыбака, вместе с половиной несоразмерного реке удилища. Когда удалось по леске добраться до трофея, им оказался во всем великолепии местный пескарь величиной с безымянный палец господина Невзорова. Пескарь косил обоими глазами на крючок, торчавший у него из верхней губы, и силился понять, насколько все серьезно из того, что с ним произошло. А произошло с ним — серьезнее у пескарей не бывает! Валерий заранее загадал, еще несколько дней тому назад, что всю рыбную добычу будет отдавать коту Ерохе, хозяйка которого сдала в этом году часть избы ему, заезжему москвичу.
Когда довольный «шлагбаум» приблизился к неутомимому «колодезному журавлю» на взгорке, живописец, выходя из очередного смиренного поклона мольберту, вдруг участливо спросил: «Как успехи?»
На что Валерий Михайлович горделиво приподнял кукан, на котором болтались ровно три притихших пескаря, один меньше другого, и торжественно объявил: «Коту Ерофею, на банкет!»
«Ого!» — радостно вскинулся «журавль» и так простодушно и бескорыстно захохотал, откидывая голову, поразительно напомнившую Маяковского в глубокой, увы, не состоявшейся старости, что Валерий Михайлович и сам закашлялся в смехе, с удовольствием отмечая, какие у живописца душевные, в сладких слезах, глаза, совсем не вяжущиеся с внешностью знаменитого поэта на канонических портретах. И это мгновенно пришпилило его к живописцу искренней симпатией.
«Породистые уши!» — отметил еще Валерий Михайлович, бросив на прощание взгляд на живописца. На мольберте он уже разглядел поле за речкой, за полем лес и то ли рассвет, то ли закат в небе... работа была не закончена. Об этом сказал и сам Саныч, смущенный преждевременным комплиментом Валерика.
В тот же вечер засели у Коростылёва пить клюквенную, трепетно настоянную хозяином на чистом спирту.
— Скоро из городов все в деревню назад побегут, к лону земли, вот увидишь! Мы с тобой, Валера, пионеры спецотряда! Впереди будущего! — заявил Саныч, разливая по рюмкам очередную.
До того прояснилось, что оба сбежали из Москвы от ковида. После изрядно напугавшего плена в неадекватно бесцеремонных объятиях мэра. Городничий не только запер стариков в четырех стенах без воздуха, но еще и расставил по всему периметру полицию и какую-то гвардию, чтобы отлавливали пожилых дураков и штрафовали, как засранцев. Били рублем. Два-три раза попался, и жизнь на пенсию закончилась!
По этому поводу Валерик вспомнил события 2010 года, когда вокруг Москвы все лето полыхали торфяники и ядовитый дым вошел в город.
— Однажды ночью поехал я к Кремлю, — рассказывал Невзоров. — Проверить на всякий случай, а на месте ли он. Выезжаю я на Большой Каменный мост, смотрю направо, а Кремля — нет! Одни рубиновые звезды в туче плавают! Даже шлема Ивана не видать! Все гарь поглотила! Мне страшно поначалу стало, мистика в мозгах зашевелилась. Но! Слушай, что я тогда прокумекал: нету в них никакой сакральности, Саныч, хотя и сидят за главной стеной. Нету! Той же гарью дышат. И так же бессильны перед ней, как мы. Понял смысл трагедии? И сейчас, как все прочие, болеют и мрут. Это опасное открытие, Саныч. Нет никакой иной защиты, кроме собственного духа! Вот и все.
Саныч молчал. Потом сказал с одобрением: «Н-да, символичненько!»
Насчет пандемии мнения разделились. Саныч считал ее результатом утечки биологического оружия. Раз. И «два»: придерживался конспирологической версии, что эта «затея» — дело рук «мирового правительства», рискнувшего таким образом подсократить население Земли до «золотого миллиарда». Вот у них антидот против короны и есть! — уверял живописец с пропагандистским жаром в голосе.
Валерик придерживался других вариантов, не оспаривая при том и варианты Саныча. Он, как бывший астрофизик, в свое время хапнувший авральную лучевую дозу и добровольно ушедший сравнительно молодым с должности директора «закрытого» института, считал, как ни странно, что вирус этот мог прийти из космоса, от более древних, продвинутых цивилизаций. В качестве предупреждения. Мол, хватит безобразничать, придурки! Не одумаетесь, очистим планету без всяких там ваших «волн», в один присест.
Или, думал вслух Валерий Михайлович Невзоров, член-корреспондент РАН и профессор, седовласый старикан с меньшевистской бородкой, красиво обработанной специальной машинкой — или, положим, вирус этот наделен внеземным умом, сидит внутри человека, как разведчик-наблюдатель, глубоко знает каждого и способен лично выносить решения! А сейчас, мол, человечество довыёживалось до такого маразма, что готово самоликвидироваться вместе с планетой Земля. Однако более высшим, по мысли членкора, это — плохо. Не хотят они такой незапланированной потери, а влезать напрямую не считают возможным, потому ищут способ образумить. Не исключил Невзоров и передачу вируса на расстоянии, квантово-генетическим излучением, вовсе бесконтактно!
— Если вирус эдакий умник, то в чем его цель? — заволновался Саныч. — Он же подряд косит, лучших тоже не щадит? Может, он чухать не чухает про добро и зло, а, Валера? Чего ждать от него тогда, пришельца?
— Одно соображение у меня есть, Саныч: коли они выжили там, — Валерий Михайлович кивнул в сторону потолка, — и настолько обогнали, значит, у них и гуманизм погуще земного! А что это значит? Это значит — не могут они нас просто потравить, как мы клопов! Совесть замучит!
Однако, по твердому опасению астрофизика, все равно выходило, что вряд ли одумается местный гомо сапиенс! Не такой он простак, чтобы слушаться «высшего разума»! А значит, наказание не за горами. Да уже началось!
— Хочешь, портрет твой нарисую? — вопросил прикосевший Саныч, экзистенциально, со стороны как бы, воззрившись на Валерика.
Через три дня портрет был готов. Вначале, еще только прищуриваясь на «натуру» в процессе первого сеанса, Саныч сказал Валерику, пряча добрющие и повеселевшие глаза: «А давай тебе правое ухо, как у Ван Гога, отчикаем? Уши мне большим усилием даются, а тряпочку я тебе на месте уха за милую душу изображу! С тряпкой проблем не будет, могу точно такую, как у Винсента! Или давай в кепочке и вполоборота. Выбор за тобой!»
Пока Валерик от его слов открывал рот как древнегреческая статуя, то есть округло, Саныч забился в конвульсиях настолько счастливого смеха, что даже на какое-то время, по наблюдению астрофизика, перестал походить на Маяковского не то что в старости, но и в молодости. Столько из него брызнуло веселого простодушия!
Короче, портрет был готов, стол накрыт, гость стоял в прихожей, а хозяин у мольберта. Хозяин ждал гостя, чтобы, когда тот войдет в комнату, широким жестом фокусника откинуть с мольберта покрывало. Гость, а точнее, господин Невзоров вошел, художник сдернул покрывало, и Невзоров чуть было не ляпнул с ходу первое, что выскочило на язык: «Это кто ж такой?!»
Саныч расценил впечатлительность «натуры» по-своему: «Что, поражен сходством? Уловил, а?!»
Астрофизик с искренним изумлением разглядывал мужской полупрофиль, чем-то все же, хоть и очень отдаленно, напоминающий его собственный, незнакомую кепку-восьмиклинку, скрывающую правое ухо до середины, глядел на кажущийся малюсеньким не только для профессора лоб под низким козырьком и лихорадочно соображал, как сказать, что ответить очевидно довольному собой живописцу.
— Да-а, рука мастера! — совладав с собой, воскликнул он, думая при том, что худшие его опасения по поводу талантов нового друга все же подтверждаются.
— Послушай, что скажу! — горячился астрофизик. — Иммунитет один для всех! И знаешь, в чем он? В коллективной совести!
Оба уже изрядно хлебнули клюковки и сидели у антикварной керосиновой лампы, можно сказать, что и втроем, потому что шедевр портретного искусства Саныча был тут же, спиной прижатый к русской печи. Портрет смотрел в ночное окно и не видел, как поёживался прототип Валерик, натыкаясь на него пьяным глазом.
— Вот ты знаешь, к примеру, сколько это времени — галактический год Солнца? Для Солнца галактический год — 220 миллионов земных лет! — Астрофизик выпучил на живописца свои слишком молодые для старика глаза и завращал ими, как китайский танцор, изображающий дракона.
Саныч в ответ выпучил свои.
— А знаешь, Саныч, — продолжил наседать ученый муж, — всего за секунду Солнце по орбите наматывает 230 километров, и только такая скорость спасает его от черной дыры в центре Млечного! Вот подумай теперь, скорость упала, дыра чавкнула — и Солнца нет!
— Да будет тебе, Валерик! Давай клюкнем клюковки и споем!
— Нет, Саныч! Пока не скажу главное — петь не буду!
— Ну, тогда говори! — смирился Коростылёв.
— Да откуда мне знать, что главное? — неожиданно вспылил сам на себя астрофизик. — Нас спасает от дыры только совместная масса галактики. Соображаешь? Только вместе можно сопротивляться гравитации чертовой дырки! Разорвись Земля, и засосет в воронку всю галактику!
— Оп-паньки! — закручинился Саныч. — Правду говорят: многия знания — многия печали! А давай споем, Валерик!
Но Валерика тащило по дальнему и ближнему космосу. Игнорируя добродушный комментарий Саныча, он продолжал мыслить:
— Согласно теории Лямбда — Cold Dark Matter, галактики, Саня, не только удаляются друг от друга, но еще и с ускорением! То есть если не ахнем в дыру, то уж точно через какое-то время перестанем видеть остальные галактики, поскольку они превысят скорость света и уйдут за горизонт нашего наблюдения.
— Да и черт с ними, Валера! Выкинь ты эту чепуху из головы! Лямбд какой-то! Плюнь! Давай вместе на него плюнем! В дыру его черную, твоего Лямбда! Споем нашу, казацкую. — Саныч, встрепенув седой чуб Маяковского надо лбом, показал Валерику кадык и запел прямо в потолок избы:
По Дону гуляет, по Дону гуляет...
Валерик, ничуть не казак, тут же яростно подхватил Саныча:
По Дону гуляет казак молодой!..
В конце песни, выводя:
И в третий вскричала: «Прощай, милый мой,
Наверно, наверно, не жить нам с тобой.
Наверно, наверно, не жить нам с тобой, —
оба, не сговариваясь, заплакали и слез не стыдились, а благодарно смотрели в мокрые глаза друг друга.
Саныч пошел проводить астрофизика до дома, в котором кот Ерофей уже давно смотрел сны про завтрашних пескарей. Они вышли в темень, словно в открытый космос, — небо светилось всеми звездами, и луна деликатно указывала пожившим людям на тропинку вдоль забора. Валерик остановился, сказал:
— Чудо, брат!
— Да, красота! — поддакнул растроганный Вселенной Саныч.
— А представь, как оно там, в черноте бесконечности! — кивнул ученый вверх. — А теперь представь, что ты из этой тьмыщи летишь, летишь к Земле и вылетаешь в солнечный день! И видишь, как девушка входит в такое, знаешь, прозрачное море, что каждый камушек на дне сияет, и девушка гладит море ладонями, а там и бабочка летит на цветок, а за ней птичка, а за птичкой крадется кот, а за котом уже наблюдает собака...
— Дарвинизм! — хохочет художник, пристраиваясь к забору.
Астрофизик становится рядом, и беседа протекает далее, не мешая обоим.
— Разве можно потерять такое чудо?! А ведь все к тому, Саныч. Я ж об этом и говорю всю дорогу.
— Лично я — против! — откликается живописец. И не нашлось бы в мире человека, который не поверил сейчас в искренность их переживаний.
Лето тем временем уже налаживалось скатиться в осень. Невзоров забросил рыбалку и развлекал себя тем, что бродил по окрестностям. То уходил вдоль речки, напрасно надеясь выйти наконец к шири ее полноводия, то пересекал напрямик перелески и любовался отеческими полями. А Коростылёву не давался пейзаж, у которого они с Валериком и познакомились. Он его откладывал, отвлекался на новые сюжеты, возвращался к пейзажу вновь, но чувствовал, что композиционно совладать с работой не может.
К тому же в деревню возвернулась из Москвы Татьяна Полынова, одинокая бездетная вдова в расцвете бабьей сорокалетней красы, год проведшая у кровати лежачего больного в качестве нанятой сиделки. Чужой гордый старец на ее руках и отдал богу душу, будто осмысленно ускользая от ковида, напугавшего Москву до массового психического расстройства.
Саныч знал Татьяну еще малявкой, поскольку деревня Чудинкино была его родовым гнездом. И, время от времени наезжая к отцу с матушкой, видел, как Танька из белобрысой девчонки превращается в невероятную девицу, точь-в-точь как его тайно обожаемая звезда итальянского кино Сильвана Мангано, незабвенная краса и любимица утонченной Европы времен горячей и отзывчивой молодости Коростылёва.
Завидя ее еще издалека, он сразу терял ощущение реальности, остолбевая с поднятой для ходьбы ногой, и опять, опять не веря глазам своим, восхищался — как, как такая красота могла здесь пробиться! — среди обыденных крестьян, в семье, в которой ни разу не то что хорошеньких, а даже миловидных девок не припомнят самые древние старожилы?
И конечно, не раз и не два приставал к ней с увещеваниями попозировать для портрета. Но она даже не слушала его, а просто, смеясь, убегала прочь, не оглядываясь.
С красотой своей она управилась лихо. Еще в девичестве, когда «беда» полезла наружу и стали наезжать в деревню женихи со всей округи, опасно нервируя местных парней и мужиков, Танька, как монашка, прекратила всякую публичную деревенскую жизнь, оставила, не доучившись двух лет, школу — благо родители не настаивали, сами недоучки — и спряталась дома, уйдя целиком в домашний быт, в рукоделие на вынос в базар, ходила круглый год в глуховатых платках и никуда не ездила дальше околицы.
Слава о ее невероятной красоте стала увядать. А в 20 лет она вышла замуж за тихого и невзрачного паренька из их же деревни, который, как и она, совсем не мечтал бежать с «малой родины» в большие города. За Кузьму Петрова, о котором никто до их свадьбы особо и не вспоминал по причине его совершенно невыразительной жизни. Татьяна будто публично поставила на себе крест, затворив дверь за хлопотливой, как оказалось, непосильной для нее красотой.
Саныч переживал ее эту судьбу, сожалея с глубокой и бескорыстной горечью живописца, что так нелепо распорядилась она своим даром, загубленным, по его разумению — именно что задарма.
Похоже, и судьба ополчилась на нее за «укрывательство» такой красоты. Кузьма, последний сын в семье алкоголика, оказался бесплодным, к тому же через год после свадьбы начал пить сам, вдогон отцу. И даже осмелился поднимать на жену-раскрасавицу кулак, мстя ей за свою немочь. Последний раз видела его Татьяна на опознании, в одном из районных моргов Москвы, лет уже почти восемь назад.
— А каких бы красивых детишек могла нарожать, дура, выйди за молодца себе под стать! — кручинился почти каждый раз Саныч, глядя ей вслед.
И вот опять Полынова в родном доме. Одна-одинешенька, как и он сам. Ни родни, ни детей.
— Что за дива такая нарисовалась в деревушке?! — в тот же вечер, как появилась в Чудинкино Татьяна, набросился с мужским любопытством на живописца Невзоров, гнездясь у антикварной лампы. — Вот клянусь, ни разу в жизни не встречал таких убийственных ног! А я ведь повидал! С какого, извиняюсь, перепуга такие ножки могли оказаться в вашем захолустье? — изумлялся астрофизик, параллельно осматривая стол домашних безыскусных яств с голодным блеском в очах.
Однако, выслушав молча горькую повесть, молча налил стакан и, не чокаясь, молча осушил.
— Женись на ней, Саня! Не валяй дурака! Прямо завтра пойдем сватать! Всю жизнь будет тебе кого рисовать!
— Вот сам и женись, озорник! Ей за сорок, а мне — за семьдесят! Я ее еще без трусов видел, на горшке!
— Женился бы, да еще как женился бы, последний зуб даю! Кабы не хапанул в свое время экспозиционного передоза имени Вильгельма Конрада Рентгена! Что я с ней делать-то буду? В домино играть? Или про эффект Мёссбауэра лекции читать? А ты еще о-го-го какой жеребец, судя по твоим пейзажам! Ты еще обрюхатить ее успеешь! Представь, как расцветет эта дерьмовая деревенька, когда по ней побегут твои малыши!
Космический физик так огорчился по ходу своего выступления из-за не ему выпавшего счастливого шанса, что опять плеснул себе полстакана клюковки и мотнул головой за спину, едва не ударившись ею о бревенчатую стену.
Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
— Как и сердца у нас за песнею твоей... — вдруг продекламировал Коростылёв и со значением посмотрел на ученого мужа. Затем продолжил:
...И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь... —
Саныч вздохнул и разулыбался чужой любовной удаче.
— Это к чему такая уничижающая высота и классический пафос? — спросил физик, не без усилия выравнивая опьяневшую голову по старинной керосиновой лампе в центре стола.
— А ты, вообще, в курсе, что фамилия Афанасия Афанасиевича не Фет, а на самом деле — Фёт? Как и фамилия его матушки, урожденной дщери дармштадтского обер-кригс-комиссара К.Беккера? По первому мужу — именно Фёт! — оживился чтец.
— Ты все это к чему, живописец? — спросил физик, теряя нить.
— А к тому, что все не так просто! И Фет наглядный пример. Или Фёт, как хочешь!
Саныч не выдержал и, размахивая своей головой Маяковского, как лошадь в аллюре, загоготал, как умел только он, великий и бескорыстный добряк, душевно смотря на астрофизика, и тот ответил ему приветным «ржанием», словно лошадь из-за реки, потому что очень уже успел полюбить Саныча за один его смех до медовых общих слез.
На этом самом месте и раздался в окно стук, и волшебный голос меццо-сопрано из Ла Скала, как показалось, пропел: «Дядя Саша, одолжите, пожалуйста, спички. Мои обмокли!»
Валерий Михайлович Невзоров так и отпрянул к стене, будто от призрака, наконец-то стукнувшись об нее головой, а хозяин засуетился, как пацан:
— Счас, счас! Может, заглянешь? Вот, вот, два коробка тебе, а хочешь, картины новые покажу?
Татьяна вежливо поблагодарила и, даже не отвечая на приглашение, ушла.
— Это судьба твоя приходила, Саныч! — завистливо пробормотал физик. — Видишь, она чует тебя, как свою личную проблему! Свою! Усёк? Вот скажи, отчего она именно к тебе пришла, а? Из всей деревни?
— Будет тебе мистику нагонять, ученый человек! — живо отозвался вернувшийся в себя Саныч. — Во-первых, мы одни не спим на округу. А во-вторых, от нее досюда две минуты. Это и есть проза быта повседневности, профессор, не знаю, чему ты там учишь нашу бедную молодежь.
— Заметь, Саня, — упорствовал, как маньяк, астрофизик, — не дедушка Саша, а дядя Саша! Дядя! То есть дает понять, что ты для нее еще не дедушка, а всего лишь дядя! Неужели же это не исторический оптимизм, Саныч? Не призыв ли это к нашему завтрашнему ее сватовству?! Ты не забыл планы?..
На следующий день, бродя по лугам, полям и перелескам, как писатель Иван Тургенев, но без ружья, физик думал о судьбах Родины, и думы его были печальны. Что в общем-то на его родине делом было привычным, особенно для интеллигентного человека. Независимо от времени года и даже парочки миновавших столетий. О чем же думал он, человек не глупый и не бессердечный, да к тому же изрядно потрудивший глаза разнообразным чтением?
«...Совесть и есть главный иммунитет! Не она разве защищает нас от напасти, да и от заразы?» — внутри себя воскликнул физик, бредя через березовую рощу, и, словно услышав его мысли, дунул верховой ветер, березы осыпали его золотыми листьями, а один прижался к груди, там, где стучало под курточкой сердце профессора, он накрыл его ладонью, будто пойманную бабочку, и замер в поэтическом очаровании от произошедшего, подставляя лицо летящему на него листопаду.
Сразу за березовой рощей открывалось поле, уже знакомое ему, а за полем пойменные луга и опять лесок с крепкими дубками и соснами. Этот бесконечный, спокойный и самодостаточный, как казалось Валерию Михайловичу, простор не вносил в его душу привычного умиротворения, расцарапанного сейчас болезненными вопросами.
Он давно уже придерживался соображения, что любое, даже великое и могучее, государство, да даже целую империю — может незаметно, но неотвратимо подточить и погубить такая малость, как личное лицемерие и трусость вождей. Разрушить в короткое время, что само по себе поразительно, поскольку наводило на мысли об историческом провидении!
И разрушить всякую цитадель только потому, что слишком очевидной становится убогая бытовая алчность верхней власти, ненасытность, бесстыдство намерений и целей.
«Без совести любая развеселая власть обречена, плохо закончит! — продолжал размышлять мозг астрофизика, попутно реагируя и на две березки, неизвестно с какого перепуга выбежавшие в голое поле, и на темнеющие вдали облака на востоке. — Как такая махина, как Россия, может быть без предназначения, цели, без общей идейки какой? Не про “обогащайся” идейки, не про сто сортов колбаски, о чем грезили при Горбачеве будущие приватизаторы, а про какую-нибудь совместную пользу, благодать? Никак! Никак не сможет! С ума сойдет, сопьется, одичает — от тоски душевной, маеты, из-за пустоты сердца загнется!»
Валерий Михайлович остановился. Кругом был простор и перепады до горизонта таких же, как рядом с ним, перелесков и следующих просторов. И все это великолепие земли, тронутое осенним золотом, казалось таким же бесконечным, как небо. И — вечным. И его сиюминутные мысли показались ему самому ничтожными и лишними здесь, посреди русского царства красоты.
Он двинулся вдоль вальсирующей по лугам и полям речки и вскоре на знакомом пригорке увидел почти уже родную фигуру. Высокая и тощая фигура эта, стоявшая скрестив на груди руки у мольберта, походила нынче не на колодезного журавля, а на Дон Кихота Ламанчского, погруженного в тяжкие раздумья бог весть о чем.
«Жених!» — повеселел Невзоров и начал карабкаться вверх, к живописцу, издалека видя, что на мольберте тот самый пейзаж, который до сих пор так и не дался Санычу.
— Вот! — сказал художник, будто спиной чувствуя Валерика. — Посмотри! Видишь, чего-то не хватает на ближнем плане, или это только мне кажется?
Валерий Михайлович уставился в недоделанный пейзаж и крепко озаботился. Пейзаж был прописан в общих чертах, без деталей и проработки мелочей, с небом, так и не определившимся, вечернее оно или рассветное. И, однако, приметил, что справа, как раз на переднем плане, появилось эффектное дерево. Кажется, вяз, а может, и дуб — пока, судя по всему, живописец и сам по этому вопросу решения не принял.
Выглянув за мольберт, ученый убедился, что там, на естественном лоне природы, где теперь у Саныча было дерево, никакого дерева не было, а рос всего лишь небольшой куст, и действительно, своей неказистостью пейзаж куст портил. А вот дерево вместо него как раз очень даже облагораживало весь правый край гипотетического шедевра.
Валерик похвалил Саныча за творческую дерзость с деревом, но, подумав, добавил:
— А все же чего-то композиционно пока еще не хватает. Для окончательного кайфа!
— Вот и мне так кажется! — с одобрением взглянув на физика, отозвался Саныч. — Чего-то не хватает! Но чего?
И тут Валерий Михайлович вдруг, сам себе удивляясь, вдохновенно импровизируя, воскликнул:
— Женской фигуры! Вот здесь, прямо под твоим деревом! Непременно в красном! Чтобы в гармонии с солнцем! И стянет композицию, как... ну как пупок!
Коростылёв взвыл от радости, захохотал неподражаемым своим смехом, взбучил надо лбом седую челку Маяковского и во всю творческую мощь оповестил поля:
— Есть! Есть композиция! Найдено!
К середине сентября профессор засобирался в Москву. Хоть и два раза в месяц, пусть и дистанционно, как повелось из-за ковида, а занятия со студентами проводить надо. В деревушке Чудинкино не то что Интернета, газа до сих пор не бывало! «Национальное достояние» сюда не заглянуло, не осчастливило, как Европу и теперь Китай. А зачем он тут нужен, газ? Что, ради двадцати еще живых стариков и одной красавицы — трубу тянуть? Да любой из современных эффективных менеджеров, которые, как язвят злые языки, сегодня одни и работают в столице, докажет, что это экономическая глупость. Оно и понятно, русская деревня под Москвой это вам не «дружественная» Турция!
«Бабки рубят — щепки летят! Кто тылы сдал, тот войну не выиграет! Бесстыжее времечко...» — опять сели на любимого конька мысли в голове физика, пока он подъезжал на своем полусгнившем немецком «опеле» 1999 года, ровеснике нынешней власти, к дому Саныча прощаться.
Саныч стоял у калитки, держа в своих руках, как плакат на одиночном пикете, завернутые в старые обои картины. Это были тайно и загодя нарисованные им два свежих варианта портрета Невзорова. Он весь сиял от доброты, в предчувствии того, как сейчас обрадует своим подарком ставшего дорогим человека.
Невзоров это сразу понял, но обрадовался совершенно искренне, потому что оценил прежде сам душевный порыв Коростылёва, а не его картины. Они обнялись и за спиной друг у друга незаметно утерли каждый свою слезу, шмыгнув носами.
Уже из окна машины Валерий Михайлович все же поглумился, не упустил момента:
— Смотри, Саныч! Не женишься на Сильване Мангано, сам приеду свататься!
Саныч только махнул рукой на его глумление и крикнул вдогон:
— Будь здоровым, Валера! Берегись там! Даст бог, увидимся еще!
Невзоров вернулся в свою двушку на Ломоносовском проспекте, выходящую окнами на бетонную тюбетейку «нового» цирка.
Почти одновременно с ним приехала женщина, по имени Люба, раз в неделю убирающая его холостяцкую старческую берлогу и раз в месяц привозящая по его просьбе деньги за аренду еще одной его квартиры, родительской трешки у Белорусского вокзала.
На эти арендные деньги он и выживал все лихие годы, как раз с
- Комментарии