Об авторе
Людмила Владимировна Сорокоумовская (Лисовская) родилась в 1929 году в городе Снежное Донецкой области. Окончила Киевский театральный институт.
Работала в музыкально-драматических театрах Западной Украины (1952–1959), в Госкино СССР (1963–1985).
Живет в Москве.
Было чудесное начало дня 22 июня... Воскресенье. Мы — я и мои две двоюродные, между собой родные, сестры — сидели на веранде, густо увитой диким виноградом. Сестры — Неля и Инна — вчера пришли к нам и остались ночевать, и сейчас мы завтракали. Настроение было замечательное: каникулы, день прекрасный. Мы уже съели вкусную, жаренную с луком и яйцами картошку (у бабушки жареная картошка всегда получалась очень вкусная почему-то; кажется, картошка она и есть картошка, но у бабушки жареная картошка была особенная) и теперь пили чай с вишневым вареньем, стреляли друг в дружку косточками и хохотали от души, особенно когда вишневая косточка попадала кому-нибудь в лицо.
Взрослые позавтракали раньше и уже разошлись, дедушка был в комнате. Вдруг дедушка ворвался к нам, страшно крича: «Замолчите!» — и рванулся обратно в комнату. Мы оторопели: что это с дедушкой? Он никогда не кричал вообще, а тут вдруг... Дед сошел с ума! И, сдерживая хохот, мы прыснули в ладони. Чай допивали уже без «стрельбы».
Через некоторое время дедушка вышел из комнаты и как-то глухо сказал: «Началась война». Мы растерянно смотрели друг на друга...
Скоро Неля и Инна ушли домой, а я все переваривала в сознании: война... Ну и что? Почему дедушка так встревожен? Была уже война... Вон на Халхин-Голе, на Хасане... «Били, били им бока, говорили: “Ну, пока”». И с белофиннами недавно была война... Правда, с той войны не вернулся дядя Федя Ваганов, друг отчима, и тетя Нина осталась теперь одна с маленькой Женей... И старший брат Ивана Брыгова не вернулся... И Иван теперь донашивает его одежду, она ему великовата, болтается на нем, а новую купить не на что, мама его уборщицей работает, сколько там она получает...
У Ивана на душе, видно, кошки скребут, но он хорохорится, виду не подает, что ему плохо, задирается с бухты-барахты, даже когда его не трогают... Только Любовь Григорьевна, наша классная руководительница, может его утихомирить.
Любовь Григорьевна Черникова пришла в нашу школу недавно, и ее направили в наш, тогда четвертый, класс. Совсем молодая (может, лет двадцати двух — двадцати трех, не больше), красивая, фигуристая, добрая — она нам сразу понравилась, а Иван просто влюбился в нее, называл ее «Любушка-голубушка», даже обращаясь к ней. Она доброй шуткой сглаживала его наглость, и он переходил на официальное «Любовь Григорьевна».
И все-таки почему дедушка так встревожился? Оказалось, что дедушка по радио в 12 часов слушал выступление В.М. Молотова, который и оповестил наш народ о нападении немцев, о начале войны. Что такое война, дедушка знал очень хорошо. Он воевал в Гражданскую в Конной армии Буденного–Ворошилова, освобождал Донбасс от деникинцев. Тогда и с немцами встречался...
И с этого дня, с 22 июня, жизнь как-то напряглась. Раньше дядя Афоня (сын дедушки, родной брат мамы) очень редко бывал у нас. Он работал в райкоме партии, всегда был занят. Теперь же он часто после работы, когда дедушка был дома (дедушка работал на шахте сутками), приходил к нам, и они вдвоем подолгу о чем-то говорили.
А новости были тревожные. Наши войска почему-то отступали; мы думали, что это временно, вот наши соберутся с силами и погонят немцев назад...
Проходили дни, недели... В Снежном появились беженцы. Приехала из Запорожья на гарбе[1], запряженной парой лошадей и набитой сеном, семья директора какого-то завода: жена, дочь и сопровождающие. Они остановились по соседству, у Куликов. Сам он остался в Запорожье, чтобы демонтировать и отправлять оборудование в глубокий тыл. Эта девочка из Запорожья (не помню ее имени) очень интересно рассказывала нам, ребятам, о городе Запорожье, об острове Хортица на Днепре, о Запорожской Сечи, но недолго мы слушали ее интересные рассказы: скоро гарба, набитая сеном, увезла ее дальше, на восток...
В эти дни появилась у нас еще одна новая подружка — цыганочка. Большая цыганская семья, приехавшая в кибитке, тоже остановилась у кого-то из соседей неподалеку. Цыганочку мы сразу приняли в свою компанию. Отец ее, поскольку у него была лошадь с повозкой, быстро устроился работать на шахту: развозить уголь по дворам (шахтерам уголь развозили бесплатно). Но и эта семья примерно через месяц уехала на восток: немцы продвигались.
Придя в школу, в пятый класс, мы увидели новых людей: у нас появился новый завуч, он же преподаватель истории, Клавдий Куприянович Шевченко. Внешне суровый, одетый всегда в черное, из правого рукава выглядывала черная кожаная перчатка-протез, он потерял руку на финской войне. Клавдий Куприянович никогда не повышал голоса, но когда во время перемены он проходил по коридору — шум и гам, беготня мгновенно прекращались.
И еще мы обратили внимание на чистоту и порядок в школьном хозяйстве. Если раньше бак для воды часто был пустой (вовремя не наливали воду) или даже если вода была, напиться было сложно, так как кружка куда-то девалась, пить приходилось прямо из крана, нагибаясь, обливаясь водой, то теперь вода была всегда, кружка привязана к баку и никуда не девалась; в классах и коридоре — чистота, нигде ничего не валяется, доски чистые, мел на месте. Оказалось, что в школе появился новый завхоз. Из Западной Украины приехали беженцы: мужчина (лет сорока), его жена и сестра жены, двое детишек дошкольного возраста. И теперь он завхоз в нашей школе, его жена и сестра жены — уборщицы. Комнату им выделили здесь же, в школе. Везде порядок, все довольны.
Любимым уроком в нашем классе стала история. Клавдий Куприянович медленно ходил по классу и негромко рассказывал о древней Греции: о горе Олимп, где жили боги; об их борьбе, потому что боги были добрые и злые... Мы слушали буквально затаив дыхание и, когда звенел звонок, не шевелились даже... Клавдий Куприянович улыбался и говорил: «Ну, бегите разомнитесь...»
Из Днепропетровска к родителям приехал младший родной брат отчима, дядя Витя, студент Днепропетровского горного института. Высокий, красивый, он, наверное, надеялся убежать от войны или хотя бы увидеться с родителями, пока она его не поглотила.
В те дни сотрудники военкомата бдительно выслеживали уклоняющихся от призыва. Его увидели, когда он вышел на крыльцо покурить...
Отчим долгие годы после войны надеялся: вдруг Виктор отзовется? Ведь столько случаев, когда после нескольких лет неизвестности вдруг объявлялись живыми: попали в плен, перенесли все тяготы и все-таки вернулись... Нет, ни в живых, ни в мертвых. Поглотила.
А тем временем все тревожнее становилось в Снежном. И вот я услышала новое слово, которое скоро превратилось в действие: «эвакуация». Начала собираться и семья дяди Афони для отъезда куда-то в Сибирь вместе с семьями других ответственных работников, а часто и с самими работниками, — эвакуировались... Поплакали при прощании... Уехали... Бабушка часто плакала, а с базара приносила тяжелые новости: говорят, поезд этот разбомбили; а в другой раз: не этот разбомбили, а другой; но от этой новости легче не становилось.
После отъезда тети Мили с девочками дедушка перевез пианино дяди Афони, его кровать, красивый старинный трельяж тети Мили, стулья к нам (дядя Афоня не уехал, он теперь жил с нами). Остальная мебель — столы, шкаф и другое — осталась в квартире, но никто по этому поводу не переживал: что о мебели жалеть, когда неведомо, что с нами самими будет...
Занятия в школе прекратились, а до этого вдруг перестала приходить в школу Любушка-голубушка... Говорили, она уехала на курсы радистов. И Клавдий Куприянович не появлялся...
Отчим учился в Лисичанске, в горном техникуме. В начале войны студенты рыли противотанковые рвы, потом их распустили. Отчим со своим другом дядей Мишей Иевлевым, тоже тамошним студентом, пришли домой, побыли дня два дома, взяли котомки с едой и пошли на Ворошиловград, но через несколько дней вернулись: под Ворошиловградом наши войска были окружены, и, чтобы не попасть в плен, они вернулись домой.
А через Снежное все проходили отступающие войска...
Однажды, в двадцатых числах октября, дядя Афоня попросил бабушку собрать ему котомку с едой, по возможности побольше, на несколько дней на двоих. На следующий день к дому подъехала пролетка, в дом вошел молодой парень, по-осеннему одетый. Дядя Афоня уже ждал его, тоже тепло одетый. Поверх пальто он надел дедушкину бурку, передал парню котомку, довольно объемную, попрощался, вышел — и они уехали. Нам он сказал раньше, что ему надо в Сталино (при царе Юзовка, в наше время Донецк). Зачем — об этом разговора не было. Может, дедушке он что-нибудь сказал — не знаю (надо сказать, что дядя Афоня инвалид, у него с детства правая нога короче левой на 20 сантиметров).
Как-то, уже после отъезда дяди Афони, по Снежному разнеслось: продовольственный склад на Софьино-Бродской раздают! Говорят, какой-то военный приказал завсклада, вроде имевшему приказ склад сжечь, открыть склад и все раздать людям. Мы, мол, уходим, а люди у врага остаются, как им жить? Хоть чем-то им помочь... А дедушка как раз попросил на шахте лошадь для чего-то, и он погнал на Софьино-Бродскую и часа через три-четыре привез два чувала пшеницы! Как она нас выручила! А вернее сказать — спасла! А кто рядом жил, также обеспечились и мылом, и спичками. А с этими товарами — вернее, без них — ох как плохо было в оккупации... Вот мама, например, да и не она одна, когда мыла не было, стирала пеплом от сгоревших шляпок подсолнухов — для стирки это самый лучший пепел, на практике проверено. Но не у всех и не всегда были эти шляпки...
Вот уже наши ушли... Тревожно... Никого... И вдруг (а наш дом был недалеко от шоссе, идущего от Сталино на Ростов) со стороны шоссе послышался какой-то гул... И мы, ребята, побежали смотреть. Страшно, но интересно же...
Немцы ехали точь-в-точь как теперь в кино показывают. Машины прошли раньше, и теперь ехали мотоциклы с колясками, плотно, один за другим... Ни в кого не стреляли, не гнали... Мы даже им помахали руками...
Ну, вот они, немцы, тоже люди, только в другой форме... Я пошла домой. И все мои взрослые меня отругали. Мама сказала, чтобы я ни одной ногой никуда без спроса и разрешения ходить не смела.
И в этот же день вечером к нам в дверь постучали. Вошли двое немцев, что-то говорили, посмотрели все комнаты... А в большой комнате, где стояло пианино, у нас сушилась кукуруза в початках, горкой насыпанная посередине. Немцы сказали (мы так поняли), что кукурузу надо убрать, здесь будут жить немецкие солдаты. Нам было страшновато, и с раннего утра мы перетаскали кукурузу в сарай, убрали в комнате, но в этот день к нам никто не пришел. Но через день...
Под глухой стеной нашего дома, выходившей в соседний огород, вдруг оказалась огромная страшная пушка величиной почти с наш дом. Я не видела, как ее туда затащили, но удивительно, что ни одно дерево вишни (их у стены было четыре) не было сломано; сломан только заборчик-штакетник, отделявший нас от соседей. Пушка была так втиснута под наш дом, что вишни прикрывали ее, маскировали. Огород соседей пострадал: пушку втаскивали с их двора. А к нам вселилась прислуга этой пушки — одиннадцать человек. Они заняли дедушкину спаленку, большую комнату и кухню. Мы — шестеро — устроились на другой половине в двух комнатах (так потом и было: половина немецкая, половина наша). Как немцы там расположились, не представляю, все-таки для одиннадцати человек места маловато.
Вдруг к нам в комнату вошел невысокий, совсем молодой немец, поздоровался на чистом русском языке, назвал свое имя (я не запомнила), сказал, что они прибыли из Юзовки, что в Юзовке у него осталась девушка Валя, что он из гитлерюгенда. Узнав, что отчим шахтер, сказал, что его отец и старший брат тоже шахтеры, а он пошел воевать, и за это фюрер даст ему шахту в Донбассе, и он будет хозяином шахты, а не работником, как его отец и брат. Все это он говорил на чистом русском языке, без запинок, с небольшим акцентом, спокойно, тоном разговора и своим поведением внушая нам, что он осчастливил нас такой перспективой. Но вот что врезалось тогда в мое сознание и прочно осталось в памяти: пока он сидел у нас, на немецкой половине громко разговаривали, смеялись, но как только он вернулся от нас туда — смех и громкие разговоры оборвались как по команде, и в тишине иногда слышались только отдельные реплики, а вскоре стало совсем тихо: очевидно, спали. А на нашей половине, кроме пятилетнего братика Толика, по-моему, не спал никто. Первая ночь с немцами... Жутковато было. И вообще — страшно: что теперь будет? как будет? Все-таки я уснула, и уснула крепко, и не слышала, как немцы ушли, а утром увидела: страшной пушки под нашим домом нет, вишни целы, только несколько маленьких веточек сломано, а вот заборчик раздавлен. Как и прежняя жизнь...
В эти дни кто-то из ребят сказал, что наш завхоз буквально на следующий день, как вошли немцы, ходил в черной форме полицая... Ходил как хозяин, но уже не школы, а Снежного... Вот откуда тянутся бандеровские щупальца в Донбасс — еще из 1941 года!
Уже ноябрь пошел. Холодно, дождливо... Немцы периодически останавливались у нас по два-три человека на один-два дня и уходили: немецкая армия все наступала. Вдруг разнесся слух: пленных к нам гонят... И действительно, однажды на площади мы увидели в проволочной высокой ограде наших пленных. Их было очень много, они заполнили всю площадь. Сгрудившись, они пытались согреться и жутким безмолвием словно просили о помощи и прощении. Ни с той, ни с этой стороны близко подходить к ограде не разрешали охранники, но, когда немец при обходе удалялся от какого-то места, женщины перебрасывали пленным какую-нибудь еду. Но это капля в море, ведь пленных было, наверное, несколько сотен... Однажды один пленный крикнул маме, стоявшей у ограды: «Постирай!» — и перебросил связанную в узел нательную рубашку. Мама прибежала домой, сразу начала стирку, даже прокипятила ее (были вши), горячим утюгом — скорей-скорей! — высушила, завернула в нее буханку хлеба (из муки той пшеницы, что дедушка привез со склада на Софьино-Бродской). Прибежала, а охранник тут... Тот пленный маму увидел, пробрался ближе к ограде, и, когда немец пошел в обход, мама с силой перебросила узел... Слава богу, он схватил его, и сразу десятки рук потянулись к проволоке: «Дайте, бросьте!» Наплакались мы тогда... Охранников стало больше, когда стемнело; нас разогнали. Женщины сговорились на завтра подготовить больше таких перебросок, но, когда утром пришли — пленных нет... Угнали их, видно, ночью, к утру и ограду успели убрать... Говорили, кто-то родственников среди пленных нашел... То ли нашел, то ли выкупил у немцев... Такое бывало: счастье кому-то выпало.
Зима началась. Зима 1941/42 года лютая была, ох лютая... Войск немецких много проходило, всё ехали и ехали... Уже не мотоциклы, а повозки крытые, которые тянули огромные, с мохнатыми ногами лошади. Таких я раньше не видела. Немец в жиденькой шинельке сидит, голова чем-то укутана... А к месту тяжеловозы привозили их замерзшими.
Однажды мы с девочками пошли кататься на санках с пригорка. День хороший, солнечный, съезжаем с горки, смеемся. Девочки меня громко позвали: «Люда! Люда!» Неподалеку два немца проходили. Вдруг один резко подбежал к нам с криком: «Юден! Юден!» А мы уже знали, чем грозит это «юден», и страшно испугались. Девочки закричали: «Нет! Нет! Не “юден”, а Люда! Люда!» — показывая на меня. Немец как клещами схватил меня за плечи и начал вглядываться в лицо, только что не нюхая, как ищейка. Потом отпустил, подошел к другому немцу, что-то ему взволнованно говорил, оглядываясь на нас.
Больше мы на санках не катались. Это было очень страшно. Я даже сейчас (уже больше семидесяти лет прошло) ощущаю холод ужаса, охватившего меня, подростка, тогда.
У нас поселились два немца, Гельмут и Франц, такие разные... Гельмут — рабочий-строитель, каменщик; высокий, жилистый, лицо некрасивое, руки большие, две ладони — две лопаты. Франц — ниже среднего роста, весь кругленький, солдатская шинель еле сходилась на его животе, лицо крупное, благодушное, взгляд мягкий, социальное положение — буржуа. В Германии (не помню, в каком городе) у него большой каменный двухэтажный дом. Первый этаж — магазин электротоваров и склад; второй этаж — жилой, там живет семья Франца: жена, мама, папа, бабушка, дедушка и двое детей (мальчик и девочка, десяти и двенадцати лет). На этом же этаже живет прислуга. Франц так любит свой дом, свою семью, свой хороший магазин... Он так скучает по дому... Ему эта война как удавка на шее, которая еще не затянулась, но уже давит...
Да и Гельмута война не радует... Его большие руки привыкли строить, укладывать камни, а не разрушать...
Эти два солдата еще не говорили «Гитлер капут», но, очевидно, уже понимали безысходность авантюры, в которую втянул их страну их фюрер. И в этой безысходности два совершенно разных по всем положениям человека приткнулись друг к другу, образовав симбиоз, который, они надеялись, облегчит им существование в этом аду: сильный Гельмут был опорой Францу, а Франц, получая частые посылки из дома, подкармливал Гельмута. Их настроение позволило нам спросить у Гельмута: как же так получилось, что немецкий народ поверил Гитлеру, объединился вокруг него? И Гельмут рассказал нам, что, когда после поражения в Первой мировой войне по Версальскому договору Германия была лишена всех прав, немецкий народ очень бедствовал: безработица, голод, отчаяние... И когда к власти пришел Гитлер, первое, что он сделал, — дал работу. Началось активное строительство дорог, восстановление хозяйства. С рабочими рассчитывались после каждого рабочего дня: поработал — принес деньги в семью! Иногда было даже так: сегодня один отряд роет траншею вроде под фундамент дома, в конце дня — получил деньги. Завтра другой отряд заваливает эту траншею: ну, по ошибке не там вырыли, здание надо строить в другом месте — в конце дня расчет за работу! Не благотворительная подачка, а заработанные деньги принес человек в семью! Народ морально воспрянул, каждый почувствовал себя нужным стране, семье и был благодарен Гитлеру за то, что он вернул ему человеческое достоинство, вытащил Германию из униженного положения, в котором она оказалась. Вот так Гитлер овладел сознанием народа. Так он ввергнул Германию в эту гибельную войну.
Гельмут и Франц жили у нас недели две-три, потом их часть перевели на окраину Снежного, у нас постояльцев не было, и они попросили бабушку и маму разрешить им приходить к нам по воскресеньям мыться, так как на новом месте такой возможности не было. Им разрешили. К их приходу мы натопили снега — приготовили воды, печка топилась круглосуточно, было тепло, поставили два корыта... Они были просто счастливы. Нам они принесли буханку хлеба и сладкого для Толика из посылок Франца; нам осталось и мыло (в то время дефицит). Все были довольны, они были очень благодарны и, уходя, попросились прийти в следующее воскресенье. Мы согласились. Но они не пришли...
Жизнь продолжалась. Еда пока была, отчим работал на шахте, получал какие-то деньги. Но жили мы в постоянном напряжении, страхе.
Кроме основного, каменного дома, в котором мы жили, во дворе был еще небольшой деревянный домик на две комнатки — это первое жилье, построенное дедушкой, в которое они перебрались из казармы на шахте № 9 и жили в нем, пока дедушка строил каменный, хороший дом.
В этом домике обычно жили квартиранты. Перед самой войной на квартиру попросилась молодая семья: муж (не помню имени), жена Ольга и грудная их дочка. Сначала все было нормально (Ольга даже благодарила бабушку, потому что с грудным ребенком не все брали на квартиру), но, когда пришли немцы, отношения обострились. Ольга сдружилась с соседом Морозовым, звали его Павлик. С Морозовыми-соседями отношения у нас были никакие. Друг другу мы не мешали; знали, что старший сын Морозовых в Красной армии, жена его, Маша, жила с ними и работала продавщицей в хлебном ларьке при пекарне. В этом ларьке с утра продавался мягкий, душистый (прямо из печи), вкусный белый хлеб. Я часто бегала утром к тете Маше, чтоб купить этот хлеб (в руки давали только две буханки). Но это было до войны...
Младший сын — Павлик — был немного странный. Работал он то ли в райсовете, то ли... В общем, не знаю где, но ходил он всегда с портфелем, как-то быстро, вроде не ходил, а прошмыгивал мимо тебя. Невысокого роста, втягивая голову в плечи, в кепке, вроде немного пришибленный. Но, прошмыгивая мимо, всегда здоровался по-соседски.
Вот с Павликом Ольга и сдружилась, он часто заходил к ним. И если раньше Ольга проявляла благодарность бабушке и маме, то теперь она стала грубой, даже дерзкой. А однажды прорвалось. Не помню, что было поводом для такого ее откровения, а только она заявила маме с вызовом: «Ваш Афонька забрал нашу хату, теперь я вашу заберу!» Это было уже летом 1942 года. (Оказывается, дядя Афоня принимал участие в раскулачивании ее родителей, и она его запомнила. Как не запомнить: высокий, красивый, сильно припадал на правую ногу. Дядя Афоня действительно с юных лет боролся за советскую власть, был вожаком снежненской просоветской молодежи.) Мы с мамой были уверены, что так сказать ее надоумил Павлик Морозов. Он все время вышагивал мимо наших окон, а однажды мама просто застала его подслушивающим у нашего окна (летом-то окна открыты).
Где он работал при немцах, не знаю. Мы и так жили в постоянном напряжении, что на нас могут донести, а тут прямые угрозы Ольги... Но доносов не было. (У нас был хороший десятидворный, из нашего десятидворья никого не угнали в Германию.) А Ольга свою угрозу не исполнила, думаю, потому, что линия фронта была недалеко, наши пушки с Красного Луча — от нас 18 километров — частенько нам «привет» посылали (один раз снаряд даже в нашем дворе разорвался), дескать, не унывайте, мы рядом, а на немцев страх нагоняем: подождите, гады, мы вот соберемся с силой, недолго вам осталось жить спокойно. Ольга, думаю, боялась. Так вот и жили: мы боялись немцев, Ольга — наших.
В центре Снежного, где мы жили, магазины, учреждения разные, типография местной газеты (не помню ее названия при немцах, не знаю, как она сейчас называется, а в советское время это была «Ленинская правда»). Иду я однажды домой от дедушки-бабушки (родителей отчима, они жили на шахте № 10, далековато от нас). Зима, холодно. Прохожу мимо типографии, а там на стене доска была, там объявления разные вывешивали и газету, чтобы люди читали. Я замерзла, быстрее домой, но на газету надо все-таки взглянуть... Остановилась... И чуть не закричала от боли: черным по белому напечатано, что поймана и расстреляна группа партизан: Шевченко К.К., Морозова М. и еще три фамилии. Клавдий Куприянович Шевченко... Наш любимый учитель истории... Вот почему он до прихода немцев ушел... Мороз был сильный, но слезы не замерзали на щеках, я судорожно вытирала их рукавичками, чтоб вдруг кто-нибудь не увидел, что я плачу. Но вокруг никого не было. Я медленно пошла домой, не чувствуя мороза... Клавдий Куприянович... А не завхоз ли полицай его выследил? И Маруся Морозова... Ее мог выдать Павлик, этот гнусняк, что ошивался у наших окон, подслушивая... И еще трое... Их я не знала.
После освобождения эту группу героев перезахоронили на площади возле школы. Говорили, что у Клавдия Куприяновича на груди была вырезана звезда... Бандеровский почерк.
При немцах нам, жителям Снежного, в целях экономии электроэнергии нельзя было включать свет, свет мог гореть только в комнатах, где жили немцы. Хорошо, у кого были керосиновые лампы, но часто не было керосина, и мы зажигали каганец (коптилку): в блюдечко наливали постное масло, в него укладывали фитилек из туго свернутой тряпочки и поджигали его. Света от него было с гулькин нос, но все-таки огонек горел, значит, живы все-таки.
Нам с немцами как-то везло. Электрическая лампочка горела и в их комнате, и на кухне, то есть у нас. Бывало, вдруг наш постоялец выскакивает из комнаты в кухню и выключает свет: это он увидел, что к ним идут другие немцы. А вот у наших знакомых беда чуть не случилась из-за света.
У них была корова (немцы не забирали коров, если на постое был офицер: его надо было обеспечивать маслом, молоком, сметаной, творогом; кроме того, надо было сдавать налог молоком).
Так вот, у них была корова, так как у них жил офицер с денщиком. Дело было в апреле. Корова отелилась, и они взяли теленка в дом, на кухню, чтоб не замерз в хлеву. Как-то ночью хозяйка услышала, что теленочек писает, подхватилась, чтоб убрать, включила свет. Вдруг из комнаты выскакивает разъяренный офицер с револьвером в руке, орет как бешеный: «Руссише швайн! Шайзе!» — и тычет ей в лицо револьвером (она синяк показывала).
Орал, что русские свиньи не имеют права пользоваться светом и еще что-то. Они с мужем чуть не умерли от страха, что он застрелит либо их, либо теленочка.
Вот это действительно фашист... А нас бог миловал...
До того как у нас поселилась Ольга, в этом домике недолго жила учительница младших классов — тетя Люба. Муж ее, Андрей, мы знали, был военным летчиком, где-то служил. И вот однажды Андрей приехал в отпуск на несколько дней повидаться с женой. Что это была за пара! Она — белокурая красавица с удивительной улыбкой; он — большой, сильный, красивый... Брал ее на руки, как ребенка, и кружился с ней по двору... Мы любовались ими, радовались за них... Но недолго был дядя Андрей. Дни были тревожные, а он — военный летчик. Тетя Люба тоже вскоре от нас ушла — она получила квартиру в ИТРовском доме со всеми удобствами. (Думаю, этому посодействовал и приезд дяди Андрея. В одном из таких домов была и квартира дяди Афони, откуда дедушка и привез пианино...)
Когда пришли немцы, в тех домах поселились высшие офицерские чины, там была комендатура. При немцах мы туда не ходили.
В Снежном все время было неспокойно. На базаре каждый день были облавы полицаев; кого-то хватали; опасно было подбирать листовки, которые либо сбрасывали с самолета, либо кто-то разбрасывал. Однажды мама принесла листовку, в которой было такое четверостишие:
Здравствуй, сваха Волноваха![2]
Здравствуй, дедушка Донбасс!
Разбомбили Волноваху —
Теперь очередь до вас!
Как мы радовались этому привету! Это же наши! Значит, силы есть!
Вот и весна 1942 года наступила. Совершенно не помню, как мы встречали Новый год. Наверное — никак. Немцы наступали. Слухи разные были, больше тревожные. Но жизнь шла, надо было думать, как дальше существовать (припасы-то истощались). Я по малолетству была не в курсе разных дел, событий, но узнала, что нам гражданские снежненские власти не выделяют земли на огород, как другим. Оказывается, в Снежном образовалась община, которая и управляла всеми хозяйственными делами и решала, кому что можно, а кому нельзя. Эта община и отказала дедушке в огороде под предлогом, что он не коренной. А ведь дедушка пришел на шахту работать в четырнадцать лет коногоном, после смерти отца, который умер на панском поле, под телегой, оставив жену с тремя детьми. Дедушка был старший, и он пошел в коногоны, чтобы помочь матери как-то жить. Шахта была единственным местом, где он мог заработать хоть какие-то деньги. И вот община ему отказывает под предлогом: не коренной. Думаю, дело было не в этом, а в дяде Афоне (спасибо, что хоть не донесли). Без огорода прожить было нельзя, и, чтобы все-таки получить землю, дедушка пошел в сторожа на огородах. Огороды были километрах в десяти от Снежного — далековато. Мы посадили там картошку, кукурузу, подсолнечник. Да и все так.
Фронт отодвигался. Где-то шли жестокие бои. Иногда в Снежном каким-то утробным гулом отзывались гремевшие где-то танковые бои: даже стекла в окнах, бывало, звенели.
Однажды, идя с мамой на огород, на околице возле железной дороги, возле леса, мы увидели захоронение: огороженный невысокой аккуратной деревянной оградкой холмик, на котором лежали садовые цветы. Кто это? Проходившая мимо местная женщина рассказала, что неделю назад немцы приволокли наш разбитый танк, из которого вынули тело танкиста, положили на землю, а танк утащили. «Мы его похоронили, мужики сделали оградку. Кто он — мы не знаем».
Вот один из пропавших без вести: ведь танк его не остался на поле боя... И теперь, идя на огород, мы брали с собой цветы, чтобы положить на могилу неизвестного танкиста, а возвращаясь — клали полевые цветы. Могила всегда была в цветах.
Однажды, идя на огород, соседка Тоня Панюкова подошла к оградке, чтобы положить цветы (это уже стало как бы обязательным ритуалом для снежненцев). Вдруг к ней подошел немец и, указывая на видневшееся за железной дорогой немецкое кладбище (а за путями в лесу был немецкий госпиталь, разместившийся в бывшей больнице), сказал, что цветы надо класть на могилы немецких солдат, а не сюда. Тоня знала немецкий язык, даже работала где-то переводчицей, и ответила немцу, что у нее мало цветов, но в следующий раз она так и сделает. Конечно, она очень испугалась (как она нам рассказывала), но все-таки нашлась, как ответить.
Очень запомнились мне ночные бомбежки. Как только наступала ночь (а летние ночи в Донбассе черные, как антрацит, руку вперед вытянешь — пальцев не видно), издали слышится такое знакомое, родное: тыр, тыр, тыр — приглушенно, никаких завываний: наши летят! Сейчас бомбить будут! Повисали осветительные ракеты, на звук самолетов скрещивались лучи прожекторов, и черное небо разрезали трассирующие очереди. Мы замирали: Господи, хоть бы не попали... Громыхали разрывы бомб... Проносило! Слава тебе, Господи!
Но однажды пришла с базара бабушка и принесла печальную весть: на Софьино-Бродской сбили наш самолет... В нем оказались две девушки... У одной — длинные косы...
Горечь и боль, страх, не оправдывающиеся ожидания — из этого была соткана наша жизнь в оккупации. И она продолжалась. Вот некоторые эпизоды. Топот ног, в открытую дверь стремительно вбегает мужчина, крикнул бабушке: «Что-нибудь!». на столе лежала луковица. Бабушка сует ее в протянутую руку — он так же стремительно выбегает... Слышен топот ног... Выстрелы...
И опять же в открытую дверь как-то входит солдат-мадьяр и, улыбнувшись смущенно, обращается к бабушке: «Матка, кушать». Бабушка дает ему кусок хлеба, картофелину в мундире. «Спасибо», — он уходит. А мадьяры (или венгры, или румыны — мы их называли «мадьяры») такие несчастные, какие-то забитые, голодные. Если немец схватит курицу или еще что-нибудь — ему можно, мадьяру — нельзя; пожалуйся немцу — он отберет у мадьяра, вернет, а того и побить может.
Через день — опять смущенно улыбаясь: «Матка, кушать». Бабушка его за стол усадила (в «немецкой» комнате, постояльцев тогда не было), налила ему борща большую миску, кусок хлеба положила: «Ешь». А на столе стояла чернильница-неразливайка. Мадьяр поел, миску только что не вылизал, сказал «спасибо» и ушел. А чернильница — пропала... Вот народ... Хоть чернильницу — а утащил. Для чего она ему? Может, у своего канцеляриста на что выменяет...
Однажды в хороший летний день, часов в 11–12 дня, у нашей калитки остановилась легковая машина. Из нее вышел офицер, вошел в калитку, подошел к стоявшему на пороге дедушке, козырнул и попросил показать пианино (знал, что пианино есть!). Дедушка проводил офицера в комнату (подошла мама), тот осмотрел пианино, поднял крышку, пробежал пальцами по клавишам и сказал, что пианино у нас возьмут на неделю-две для генерала такого-то (назвал даже фамилию), а потом привезут обратно. Дедушка сказал «хорошо» (а что он мог еще сказать?). Вечером приехала грузовая машина с солдатами, погрузили осторожно пианино... И мы, погоревав, уже распрощались с ним.
Каково же было наше удивление (
- Комментарии
