Об авторе
Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза.
Автор романов, повестей, рассказов, статей, киносценариев. Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих других литературных премий. С 1994 года — постоянный автор журнала «Москва».
— Вечной любви, господа, не бывает! Поэтому и пить за нее я не намерен, увольте, — говорил, выходя на палубу большого парохода «Речная красавица», совсем еще молодой русский офицер Самсонов, явно считающий себя хорошо пожившим и все познавшим человеком. Обращался он со своей речью к трем другим русским офицерам, так же, как и он, одетым в штатское платье — пиджаки, брюки, сорочки, галстуки, шляпы. И лишь выправка легко выдавала во всех этих людях военную косточку. Все они были изрядно навеселе, и пьянее других Самсонов, которого заметно пошатывало.
Шесть лет назад в Петрограде, тогда еще Петербурге, он окончил Михайловское артиллерийское училище и первым делом познал горечь отступления из Брест-Литовска, потом безуспешную Барановичскую операцию, получил ранение, валялся в госпиталях, рвался снова на фронт, но драться вскоре пришлось уже не с немцами, а со своими. Шел с Корниловым на Петроград, после победы большевиков осенью 1917 года отказался выступить на защиту Временного правительства, бежал в Гельсингфорс, вступил в армию Юденича, кормил вшей в эстонских бараках, а после неудачного нового похода на Петроград решил искать военного счастья за Уралом и попал к Колчаку в то самое время, когда того уже били и гнали в глубь Сибири. Принял участие в Сибирском Ледяном походе, оставившем на его щеках темные следы обморожений, а после гибели Колчака вместе с остатками его армии отступал до самой Маньчжурии.
И вот теперь он плыл по главной китайской реке на пароходе и, пьяный, рассуждал о природе любви:
— Имел, господа, практические занятия. Сначала мы горим и пылаем, кричим, что наконец-то идеал найден, но... месяц, другой, от силы третий — и мы уже зеваем и шепчем себе под нос: «Черт бы побрал эту любовь!» Далее — пошлое однообразие очередного расставания, слезы, слюни... Короче, так.
Четверо китайцев разного возраста, также одетых в европейские костюмы, недорогие, но опрятные, разных оттенков серого, с неприязнью покосились на пьяных русских, но пока ничего про них не сказали, охваченные лирическим настроением, вызванным красотами природы, распахнувшимися перед ними в это прекрасное июльское утро.
«Речная красавица» своей белоснежной грудью величественно рассекала волны реки Янцзы в ее широком течении на полпути между Нанкином и Шанхаем. И что там какие-то пьяные русские иммигранты — слишком большая честь обращать на них свое внимание, устремленное к возвышенному. Дул ветер, по реке ребрами бежали волны.
Самый старший, сорокапятилетний Хэ Шухэн, выделялся среди своих товарищей пышными усами, и прозвище у него было Усатый. Он изображал из себя солидного профессора, при котором путешествовали ассистент и двое студентов, один младшего курса, другой — самого старшего.
— Стихотворец! Прочти что-нибудь из своих стихов под стать мгновению, — обратился Усатый к «ассистенту», который давно уже слыл хорошим поэтом.
Двадцатисемилетний сочинитель выделялся среди своих спутников гордой осанкой и высоким ростом — под метр восемьдесят, тогда как другие были чуть выше метра семидесяти. Его звали Мао Цзэдун, что означало — «тот, кто облагодетельствует Восток», а если совсем чуть-чуть изменить иероглиф «дун», то будет не «Восток», а более глобально — «всех живущих».
Выпрямившись во весь рост, Мао в свойственной ему поющей манере прочитал-пропел одно из лучших своих стихотворений:
Хоть ветер дует, и волны пошли,
Сень сада на суше меня не влечет...
Конфуций сказал: все в мире течет,
Как струи реки этой вечно текли.
— Красиво! — восхитился Ронг, по фамилии Мяо и по прозвищу Тигренок, что по-китайски — Сяо Лаоху. — Только я бы по-другому сочинил: «чтоб струи любви в жизни вечно текли».
Мин Ли, знаток Конфуция и носящий среди товарищей прозвище Конфуций, хлопнул Ронга по плечу:
— Что ты понимаешь в стихах, малыш!
Мин был на целых два года старше Тигренка. Тому двадцать один, этому двадцать три.
— Нет, он прав, так тоже хорошо. Струи любви... — защитил Мяо Ронга поэт.
— Тоскуешь по своей Зорюшке? — спросил поэта Усатый.
— Закончим наши дела в Шанхае, с нетерпением полечу к ней, — решительно ответил Мао.
— А как же твоя первая, законная жена? — спросил Мин.
— Не говори мне о Ло! — поморщился Мао, с отвращением вспоминая, как, когда ему исполнилось четырнадцать лет, отец решил женить его на троюродной сестре по имени Ло Игу. В день свадьбы жених попросту сбежал из родного дома и полгода жил в Шаошани у одного своего знакомого студента. — Я никогда не любил ее. Родители заставили. Конечно, многие скажут, что сейчас, после смерти отца и матери, я обязан уважать их волю... Но теперь не те времена, чтобы жить с нелюбимой ради уважения к усопшим родителям!
— Хочешь сказать, любовь выше, чем уважение к отцу и матери? — спросил Ронг.
— Любовь выше всего, выше неба, — ответил поэт и, задумавшись, добавил: — Или она и есть небо.
Тем временем четверых русских, стоящих неподалеку от четырех китайцев, тоже охватила волна лирики.
— Чем вам не Волга, господа! — воскликнул пьяный Самсонов.
Двадцатисемилетний Арнольд Гроссе, племянник Виктора Федоровича Гроссе — генерального консула Российской империи в Шанхае, самый трезвый из всех четверых, красивым голосом пропел:
— Волга, Волга, мать родная, Волга русская река...
— Штабс-капитан Гроссе, а то же самое по-немецки можете? — спросил его тридцатипятилетний полковник Борис Трубецкой, приходившийся Арнольду троюродным братом. В своей компании он выглядел наиболее подтянуто, чисто выбрит, причесан. Изящно посеребренные виски придавали его внешнему лоску особый шик.
— Да запросто! — ответил штабс-капитан и не менее красиво пропел: — Wolga, Wolga, Mutter Wolga, Wolga — unsere russischen Fluss...[1]
— Вот ведь этот наш русский фольклор, — поморщился Трубецкой. — Самая любимая в народе песня — и о ком, господа? О лютом разбойнике Стеньке Разине, который, по существу, был пират, убийца, грабитель. Астраханского епископа живьем сжег, когда тот отказался признать в нем царя. Хорошо ли это? Не говорит ли это о том, что народ наш в душе своей тоже разбойник, убийца и грабитель?
— Конечно, говорит! — согласился Самсонов. — Возьмите хоть меня, к примеру. Я чистой воды разбойник и плут. и ни от кого не скрываю, что я такой.
— И что, вы княжну тоже бы? — спросил Гроссе.
— Запросто! Где там княжна? Эй! Подайте княжну! — Самсонов стал оглядываться, будто в поисках официанта, призванного принести ему персидскую красавицу на подносе. — Не видала такого подарка эта желтая река.
— Нет, княжну жалко, — сухо засмеялся Трубецкой. — Она, поди, была хорошенькая. А этот варвар...
Все как-то разом приутихли, глядя на проплывающие мимо берега с муравейниками бедных селений, с многочисленными джонками, прилепленными к прибрежьям, а поручик Лопаткин, самый из всех грустный, промолвил:
— Волга! Никогда нам ее не видать больше!
В отличие от Трубецкого и Гроссе, он не блистал происхождением. Здесь, в Китае, его ждало, скорее всего, скудное существование, а тоска по потерянной родине сверлила Лопаткина, как проникающее ранение.
— Да и черт с ней! Чем вам Янцзы хуже? — хлопнул его по плечу Трубецкой.
— Тем, что она — Янцзы, — ответил поручик.
Все посмотрели на него, вздохнули, а Самсонов крикнул, будто ему чем-то острым ткнули под ребра:
— Довольно! Пойдемте еще кутить, господа! Я трезвею, а это уже полное свинство.
Четверо китайцев поморщились, глядя на шумную компанию иностранцев. В последнее время в Поднебесной все чаще можно было встретить выходцев из России, грустных, потерянных, злых и чаще всего — нетрезвых.
— Эти русские офицеры уже в Нанкине сели на пароход пьяными, — с укором произнес Мао.
— Как ты определил, что они офицеры? — спросил Тигренок.
— По выправке видно. И по поведению, — ответил поэт, всегда все точно подмечающий.
— Скоро их много будет у нас в Китае, — проворчал Усатый Хэ. — Ленин разгромил контрреволюцию по всей России. Остался последний оплот во Владивостоке.
— Но и там им долго не продержаться. Такие вот, как эти, ездят по всему Китаю, убеждают в необходимости противостоять Советской России. Только все напрасно. Их дни сочтены, — произнес свой приговор Мао.
Русские офицеры собрались было уходить, как вдруг все тот же Самсонов притормозил:
— Постойте, господа! Гляньте-ка вон на того китаёза! — Он кивнул в сторону Усатого Хэ. — Сдается мне, я видел его среди краснопузой сволочи в боях под Читой.
— Самсонов, как ты можешь отличить одного китайца от другого? — спросил Лопаткин. — Они же все на одно лицо.
— Они, между прочим, о нас такого же мнения, — усмехнулся Трубецкой.
— А мне лично плевать на их мнение, — заявил Самсонов. — Не пойти ли посчитать зубки вон той подозрительной роте?
— Еще чего не хватало! Вам бы, подпоручик, не мешало проспаться. Завтра прибываем в Шанхай, — строго пресек полковник возможные действия драчуна.
— Нет-нет, господа! Сначала нарезаться, а уж потом проспаться, — ответил Самсонов и, уходя с палубы парохода следом за своими спутниками, с затяжной ненавистью посмотрел на Усатого: вот только рыпнись, и я из тебя отбивную сделаю, а потом — как ту княжну.
Вскоре он уже сидел за столиком и, произнеся очередной тост за Россию, ревел:
— Выпьем чарку удалую за помин ее души!
* * *
Вечером того же дня обе компании оказались на корме «Речной красавицы», за столиками ресторана под открытым небом. Пламенел закат, приятный ветерок обдувал лица. Не совсем молодая, но все еще сказочно красивая певица в черном вечернем платье с блестками и с перьями фазана в смоляной высокой прическе пела песню, какие были в моде в Шанхае в начале ХХ века, — некое смешение китайского и европейского эстрадного пения. Ей подыгрывал небольшой оркестр из четырех исполнителей — пианино, янцинь, баньху и флейта.
На корме расположились шесть столиков. За одним Мао, Хэ и Мин распивали одну на всех бутылку легкого винца. За другим, уставленным бутылками и закусками, восседали важные Трубецкой и Гроссе, грустный Лопаткин и буйный Самсонов, успевший за сегодня дважды нарезаться, дважды проспаться и теперь снова напивающийся. За третьим столиком расположились две испуганного вида молодые француженки, пришпиленные к своим чашечкам кофе. Тигренок Мяо подсел к ним и ненавязчиво охмурял обеих. Один столик пустовал, а еще за двумя столиками сидели мужчины-китайцы в европейских костюмах. Они с особенным трепетом слушали красивую и грустную песню Лули. В отличие от мнимого профессора, на лице у которого сидело явное недовольство.
— На каком языке она поет? — спросил Усатый Хэ гневно.
— Разве не на китайском? — удивился Мин, в отличие от своего старшего товарища, слушающий певицу с нескрываемым восторгом.
— А по-моему, ее китайский как-то не по-китайски звучит, — возразил Усатый.
— Есть такое ощущение, — кивнул поэт Мао. — Выслуживаются перед европейцами, скоро вообще по-английски да по-французски петь станут. Хотя нельзя не признать, поет очень красиво.
— По-моему, так очень и очень! — воскликнул Мин.
— А эти опять нажираются! — перевел Хэ свое недовольство на русских. — Свиньи!
Иммигранты пили, давно уже забыв про тосты и что надо чокаться. При этом Трубецкой пребывал отчего-то в прекрасном расположении духа, на лице у Гроссе играла ирония, Лопаткин изнывал от тоски, а Самсонов — от злости, толкавшей его под локоть: ну когда же драка?!
— Я не понимаю, это народная песня или какая? — спросил он, слушая дивную певицу.
— По-моему, просто красиво поет, а до остального мне нет дела, — сказал Трубецкой.
— По-моему, полковник, вам вообще ни до чего нет дела, — мрачно промолвил Лопаткин. — Россия летит в тартарары, а вы находите удовольствие, слушая эту...
— Эту китайскую красавицу, — зло и весело сказал Трубецкой. — Что мне за дело до России, если ей до меня нет дела? Если она вышвырнула меня? Я обожал свое Отечество, был как никто предан ему, а оно... Начните жизнь сначала, господа белогвардейцы. Была жизнь русская, теперь будет китайская. Чем плохо?
— Конечно, когда у некоторых денег куры не клюют! — хмыкнул Самсонов.
— Подпоручик! Не стыдно? — пристыдил его Арнольд.
— А чего мне стыдиться? Что у меня нет таких деньжищ, как у вас? Да еще не даете мне кулаки почесать об эти азиатские морды!..
— Янцзы... — Лопаткин опрокинул очередной стаканчик. — Головой бы в эту Янцзы...
— И найти в ней концзы, — засмеялся Трубецкой.
— Подумаешь, жена нашла себе большевичка! Не горюй, Лопаткин! — Гроссе хлопнул поручика по плечу. — Мы тебе китаяночку найдем. Хочешь, с этой певичкой договоримся?
— Ну уж нет! — возмутился полковник. — На нее я глаз положил. Вам же не нравится, как она поет, а мне так очень по душе. — И Трубецкой послал певице воздушный поцелуй.
Певица из вежливости ответила ему улыбкой, но ее глаз черным агатом сверкал в сторону молодого красавчика, непринужденно щебетавшего с француженками на их родном языке. Закончив грустную песню, певица выслушала аплодисменты и запела легкую и задиристую, о том, как молодой англичанин хочет соблазнить юную китаянку, но сам попадется в ее сети, ничего не получит, уедет в свою Англию и будет долго с тоской вспоминать ту, в которую влюбился в далеком Китае.
— Как хорошо поет эта женщина, — восхитилась одна из француженок.
— Ее зовут Лули, — сказал Ронг.
— А что означает это имя?
— Оно переводится как «влажный жасмин».
— Очень красиво! Влажный жасмин... Откуда вы так хорошо знаете французский?
— Я вырос в Париже. Мой отец — владелец ресторана на Монмартре.
— Вот как? А мы из Марселя... А на какой улице ваш ресторан?
— Прямо возле площади Тертр. Там, где недавно построили огромный собор.
— Сакре-Кёр?
— Совершенно верно. И после пресного причастия прихожане спешат в ресторан моего папаши поесть чего-нибудь повкуснее.
Француженки, будучи явно не из тех, кто рьяно причащается, весело рассмеялись. Тигренок тем временем незаметно от них подмигнул певице. Та мгновенно откликнулась юноше ласковой улыбкой.
В это время Мао, Хэ и Мин все вместе посмотрели на Ронга.
— Похоже, наш парижанин готов охмурить этих французских дурочек, — сказал Мао.
— И певичку в придачу, — недовольно проворчал Хэ.
— Да уж, малыш пользуется успехом у женщин, — с нескрываемой завистью произнес Мин.
— Завидуешь? — засмеялся Мао.
— Вовсе нет. Думаю, Ронг поделится со мной одной из двух.
— Ну и нравы! — возмутился Хэ.
— Да ладно тебе, Усатый! Будто сам в юности не был таким, — весело похлопал его по плечу поэт.
— Я? Ну уж нет...
Мао толкнул его под бок:
— Не ври, Хэ! Признавайся, бегал за каждой юбкой?
Хэ пуще прежнего рассердился, раздул свои пышные усы, но вдруг — рассмеялся:
— Еще бы не бегать! По молодости-то! На то она и молодость.
— Надо бы еще чего-нибудь заказать. Усатый Хэ, не жадничай! — сказал Мао. — Ведь ты же у нас богатый профессор! Мы не должны вызывать подозрений. Давай заказывай!
— На этой корме я кормчий. Когда ты будешь кормчим, тогда и приказывай.
За русским столиком Лопаткину стало совсем худо.
— Тошно мне, господа! Пойду пройдусь...
Он встал, медленно покинул корму парохода, побрел вдоль бортика. Музыка и пение стали удаляться от него, потом где-то вдалеке снова раздались рукоплескания. Он остановился и с тоской смотрел, как впереди парохода гаснет прощальный луч китайского заката.
— Волга... Янцзы... Пропади все пропадом!
Усатый не сильно расщедрился, заказал всего лишь еще полбутылки вина и вскоре уже расплачивался с официантом. Мао, Мин и Хэ покидали ресторанчик, бросая смешливые взгляды на Ронга, который продолжал развлекать своей болтовней глупеньких француженок, одновременно ревниво поглядывая на Лули, которую Трубецкой пригласил за свой столик. Этот русский с хозяйским видом, будто ему принадлежит если не весь Китай, то, по крайней мере, бассейн реки Янцзы, провел певицу под локоть, усадил за столик, сам налил ей шампанское:
— Parlez-vous français? Do you speak English? Vielleicht, sprechen Sie Deutsch?[2]
Она отвечала, что говорит и по-французски, и по-английски, и даже немного по-немецки. Трубецкой заговорил с ней по-французски:
— Я никогда не слышал ничего более божественного, чем ваше пение. Позвольте поинтересоваться, как вас зовут?
— Лули.
— Какое волнующее и прекрасное имя. Оно похоже на лепесток сладкой розы, лежащий на языке. Господа, давайте выпьем за здоровье этой прекраснейшей женщины, подарившей нам сказочные минуты наслаждения от ее непередаваемо чудесного пения.
— Птица Сирин! — сказал Самсонов, чокаясь своим бокалом о бокал певицы. — Где там Лопаткин? Еще свалится за борт в своей дурацкой тоске.
В тот же миг вдалеке прозвучал выстрел.
— О, я же говорил! Лопаткин застрелился! — хмыкнул Самсонов.
— Типун тебе на язык, подпоручик! — возмутился Гроссе.
— На язык лучше лепесток розы, — ответил Самсонов. — Лепесток сладкой розы, — добавил он, шаржируя слова Трубецкого.
— Меня зовут Борис. Скажите, а вы поете только по-китайски? — продолжал полковник нежным голосом очаровывать певицу. — Знаете ли вы французские песни?
— Да, и немало, — ответила Лули. — Но мне больше нравятся песни на моем родном языке. Я считаю его самым красивым.
Пока Лули отдыхала за столиком русских, музыканты развлекали публику игрой на своих инструментах. Вдруг на палубе появился капитан парохода. Вид его не предвещал ничего радостного. Он приблизился к Трубецкому, наклонился к его уху и сообщил по-английски:
— Простите, что нарушаю ваш отдых, но матрос видел, как один из вашей компании застрелился из пистолета и упал за борт нашего судна.
— Черт бы его побрал! — воскликнул Трубецкой, вскакивая. — Господа, Лопаткин застрелился!
— Я же говорил, — усмехнулся Самсонов, но тотчас до его пьяного сознания дошло, что здесь не водевиль, а трагедия. — Что вы сказали? Как застрелился?!
— Меррр-зззавец! — негодовал полковник по поводу самоубийства поручика.
Вечер был безнадежно испорчен.
* * *
Суета вокруг гибели Лопаткина продолжалась часа три. Расспросы, охи и вздохи, сожаления по поводу страшного и при этом глупого поступка горестного поручика, фамилия которого почему-то показалась смешной одному из китайцев, и Самсонов напал на него, желая избить, потом заглаживание этого еще одного инцидента...
Лишь через три часа Трубецкой, вызнав наконец, где ночует певица, постучался в дверь ее каюты. Молчание. Он постучался еще раз, решительнее прежнего. Ему никто не ответил.
Тем временем в кровати Лули все было в самом разгаре, и стук лишь на пару мгновений прервал течение реки наслаждений.
— Тихо. Нас нет. Мы спим, — сказала певица со смехом.
— Конечно, нас нет, это не мы, и эти не мы спят, и все это им только снится, — тоже смеясь, ответил Ронг и продолжил свое дело.
В дверь продолжали настойчиво стучаться. Наконец, когда надоело, русский полковник снова выругался в адрес Лопаткина, столь некстати решившего свести счеты со своей неудавшейся жизнью:
— Меррр-зззавец!
Отдыхая от любовных дел, Тигренок с облегчением произнес:
— Кажется, нас оставили в покое.
— Я думаю, это тот русский, по имени Борис, — сказала Лули. — Возомнил, что чертовски хорош собой и я захочу с одного бокала шампанского провести с ним ночь.
— К тебе, наверное, часто пристают.
— Случается. Ненавижу это! Особенно черти-иностранцы. Считают, раз всем поет, значит, всем дает. Наши китайцы куда более скромны и воспитанны. А эти негодяи уверены, что каждая понравившаяся им китаянка готова... Не хочу даже говорить о них. Тошно.
— А сколько у тебя было любовников?
— Не ожидала от тебя такого бестактного вопроса. А скольких ты привлек своим обаянием, милый мальчик?
— Я первый спросил.
— Не так много, как ты можешь подумать. Не мало, но и не много. Я выбираю только тех, кто мне очень нравится.
— Значит, я очень понравился?
— Ты славный паренек. Такое определение подходит тебе лучше всего. Славный паренек.
— Но я ведь еще и красив?
— Это не главное в мужчине. Мужчина может быть даже уродлив, но иметь мужское очарование. Обаяние, перед которым не любая устоит.
— Я хороший любовник?
— Ты — молодец. Наша вторая ночь, а ты неутомим. Что? Снова? Ну, иди ко мне!
* * *
22 июля 1921 года на шанхайской пристани собралось много народу, самого разношерстного: китайцы в национальных и европейских одеждах, англичане, французы, русские, даже немцы и голландцы. Все они махали руками, цветами и шляпами, встречая подплывающую «Речную красавицу». У борта парохода, повернутого в сторону пристани, среди прочих пассажиров стояли неподалеку друг от друга Мао Цзэдун, Хэ Шухэн, Мин Ли, Борис Трубецкой, Арнольд Гроссе, француженки Катрин и Николь.
— Конфуций! Иди-ка вытаскивай своего дружка из объятий певицы, — сказал Мао.
— Пожалуй, пора, — усмехнулся Мин и покинул палубу.
Трубецкой, в отличие от вчерашнего злобно-веселого, теперь пребывал в мрачном расположении духа, злясь на певицу, а еще больше на самоубийцу:
— Нет, ну каков мерзавец Лопаткин! Так испортить вечер!
— А Самсонов намеревается вставать или нет? — недовольным голосом спросил Арнольд.
— Пойду его будить. Свинство! Еще удивляемся, почему мы просрали большевикам! — выругался полковник и тоже покинул палубу.
— Куда же вчера подевался наш милый китайчонок?.. — сказала с грустью Николь.
— Как думаешь, он все вчера про себя наврал или только частично? — спросила Катрин.
Зная, где сейчас Ронг, Конфуций громко постучался в дверь каюты певицы. Именно в это же время мимо проходил Трубецкой и увидел, как открылась дверь каюты Лули, из нее выскочил растрепанный, но одетый Ронг, за спиной у которого на мгновение мелькнуло лицо красавицы певицы. Трубецкой позеленел от злости, прошел мимо, скрипнул зубами, но с усмешкой, в которой одновременно вспыхнули и злоба, и восхищение:
— Ах ты щенок!..
Сходя с трапа парохода, француженки оглядывались по сторонам, не появится ли вчерашний симпатичный китайчик. Их встречали пожилой господин, одетый с иголочки, и довольно неряшливый слуга.
— Здравствуй, папа! — Катрин и Николь с двух сторон поцеловали представительного господина и, казалось, уже забыли про китайца, но, усевшись в экипаж, напоследок стали вновь оглядываться. И вдруг увидели. Спускаясь с трапа парохода, он махал им приветливо, и они в ответ радостно помахали ему.
— Кто это? — спросил отец.
— Забавный паренек, — ответила Николь. — Между прочим, сын богатого владельца ресторана на Монмартре.
Экипаж умчался с пристани, а Ронг в компании с Мао, Хэ и Мином, спустившись с трапа, пошел навстречу некрасивой тридцатилетней женщине по имени Ван Хуэйу, одетой, как и большинство китаянок на пристани, в нарядное летнее платье, длинное и легкое.
— Здравствуйте, дорогая Ван! — почтительно обратился к ней Усатый Хэ.
— Здравствуйте! — официальным тоном произнесла встречающая. — Мне поручено размещение гостей нашей научной конференции. Прошу в автомобиль.
Четверка приехавших направилась в сопровождении встречающей к большому трипль-фаэтону. Невысокий крепенький водитель, типичный шанхаец, выскочил из-за руля, стал укладывать чемоданы гостей.
— Здравствуйте! Как доплыли? Кушали сегодня? — спросил он.
После приветствия спросить человека, кушал ли он сегодня, являлось традиционной формой вежливости.
— Познакомьтесь, это Го Леан, представитель Шанхайской организации, — представила водителя Ван Хуэйу.
— Очень приятно, Го, — стали знакомиться приехавшие. — А ты кушал?
— Кушал, большое спасибо, кушал.
Когда гости уселись, трипль-фаэтон тронулся и покинул пристань — как раз в тот момент, когда с трапа парохода спускались Трубецкой, Арнольд и Самсонов. На пристани их встречали дипломат Дубов и подпоручик Григорьев, увидев которого Самсонов, доселе хмурый, озарился радостью:
— Григорьев! Ты!
— Самсонов! Дружище!
Их судьбы были схожи, они вместе отступали с Колчаком, делили горечь поражений. Оба слыли забияками и весельчаками. Старые приятели радостно и крепко обнялись, хлопая друг друга.
— Ну, теперь, Шанхай, держись! — веселился Самсонов.
— Приветствую тебя в китайском Париже. Так с недавних пор называют этот город, — радовался приятель.
— Лучше бы мы с тобой оказались во французском Шанхае!
— Главное, что не в каком-нибудь Замухрайске.
Вскоре новоприбывшие иммигранты ехали по шанхайским улицам. Григорьев сидел за рулем «линкольна», Самсонов рядом с ним, а остальные — на заднем сиденье, где при желании можно было разместить еще одного человека, но тот человек не пожелал ехать дальше по дороге своей жизни.
— Он застрелился ночью и упал за борт, — рассказывал Трубецкой. — Видел один из матросов. Но к тому все шло. От бедняги Лопаткина ушла жена, он потерял все свое состояние, победы Красной армии подействовали на него угнетающе. Он уже давно стремился к суициду.
— Жаль беднягу, — горестно вздохнул Дубов.
— Я не жалею самоубийц, — холодно возразил полковник.
— Я тоже, — поддержал его Арнольд. — По-моему, они вырожденцы. Только вырожденец может добровольно стремиться к смерти.
— Это верно. Хотя и мне жаль бедного Лопаткина, — отозвался Самсонов.
— А мне не жаль, — сказал как отрезал Трубецкой. — Тоже мне персидская княжна!
— При чем здесь княжна? — ерепенился Самсонов. — Персиянка же не сама себе пулю в лоб пустила, ее Стенька, выродок... Кстати, может, эти косоглазые черти сами Лопаткина за борт выбросили? Почему тот негодяй смеялся над его фамилией?
— Потому что окончание на «кин» у китайцев звучит неприлично, — пояснил Дубов, давно уже работавший в Китае. — Они стараются все наши такие фамилии произносить иначе: вместо Пушкин — Пусицин, вместо Кошкин — Косицин и так далее.
— Сволочи! — скрипнул зубами Самсонов. — Они у меня еще попляшут!
— Как тут обстановка? — поинтересовался Арнольд.
— Пока все спокойно, — ответил дипломат. — Консульству подняли плату за услуги, но пока выживаем неплохо.
— Радуйтесь, господа, скоро будет бал-маскарад! — сообщил Григорьев.
— Ого! Это хорошая новость! — Самсонов даже стряхнул с себя жалость по Лопаткину.
— Наверное, Арнольд, твой двоюродный дядя отмечает юбилей? — спросил полковник.
— Да, по всей видимости, — сказал Гроссе-младший. — Двадцать лет с тех пор, как Виктор Федорович был назначен генеральным консулом Российской империи в Шанхае.
— Российской империи... — печальным эхом отозвался Дубов.
— Не вздыхайте, Леонид Петрович! — сказал ему Трубецкой. — Лопаткин тоже начал с того, что все вздыхал: «Ах, Волга!.. Ах, Россия!..»
— А главное, господа, у нас теперь новый предводитель дворянства! — сообщил Григорьев.
— Кто же?
— Генерал Донской. Александр Васильевич.
— Да ну! Предводитель? Хотя этому паркетному генералу как раз и руководить дворянством. Арнольд! Опять твоя родня! — засмеялся полковник. — Ведь, если не ошибаюсь, Донской женат на твоей родной тетушке?
— Так точно! На тете Марго.
— Ну ты и обложился тут родственниками!
— А главное, господа, у них дочка — пальчики оближешь! — лукаво подмигнул куда-то в небеса Григорьев.
— Моя кузина. Елизавета Александровна, — живо откликнулся Арнольд и повернулся к полковнику. — Борис! Ты же у нас теперь вдовец. Давай женим тебя на ней? А что, приданое генерал даст богатое.
— Лиза, Лиза, Лизавета... Моя сладкая конфета... — промурлыкал в ответ Трубецкой.
* * *
Тем временем в другом автомобиле, едущем в это утро по шанхайским улицам, тоже шел оживленный разговор.
— Мы разместимся на территории французской концессии, в общежитии женской гимназии Бовэнь, — оповещала приехавших Ван Хуэйу. — Там же будут проходить заседания съезда. Заранее приношу извинения: условия весьма простые, но, сами понимаете, денег у нас не много, а директор гимназии госпожа Хуан Шаолань, моя знакомая, согласилась за все про все взять всего лишь двадцать юаней.
— Не беспокойтесь, уважаемая Ван, — успокоил ее Мао Цзэдун. — Древние римляне говорили: удобствами разрушается достояние отечества.
— Госпожа Ван, ведь вы — жена Ли Дачжао, не так ли? — спросил Мин.
— Верно.
— Я очень уважаю вашего мужа. Я, как и он, убежденный конфуцианец.
— Мин наизусть знает всего Конфуция! За это все его прозвали Красным Конфуцием, — сообщил Ронг.
А Мао важно заявил:
— Пришло время китайцам жить не одним Конфуцием.
— А директор гимназии знает, кто мы такие на самом деле? — спросил Усатый.
— Нет. Поэтому прошу вас как можно более старательно изображать из себя профессоров и студентов — участников научной конференции, — строго объявила Ван.
* * *
Во дворе российского консульства в Шанхае на изумрудном английском газоне лежал футбольный мяч. Он зажмурился, и женская ножка, обутая в белую туфельку на невысоком каблуке, сильно ударила по нему. Мяч полетел, подобно выпущенному из пушки снаряду, и весьма метко попал в спину Веры Михайловны Ландышевой, довольно молодой и весьма энергичной, полноватой, но подвижной женщины.
— Ах ты демон! — возмутилась Вера Михайловна, подбежала к мячу и тоже ударила его.
Мяч направился в сторону клумбы с цветами, убежал в заросли пышных
- Комментарии