Срок работы пробной версии продукта истек. Через две недели этот сайт полностью прекратит свою работу. Вы можете купить полнофункциональную версию продукта на сайте www.1c-bitrix.ru. Весна в Ялани. (Окончание)
При поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
119002, Москва, Арбат, 20
+7 (495) 691-71-10
+7 (495) 691-71-10
E-mail
priem@moskvam.ru
Адрес
119002, Москва, Арбат, 20
Режим работы
Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
«Москва» — литературный журнал
Журнал
Книжная лавка
  • Журналы
  • Книги
Л.И. Бородин
Книгоноша
Приложения
Контакты
    «Москва» — литературный журнал
    Телефоны
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    «Москва» — литературный журнал
    • Журнал
    • Книжная лавка
      • Назад
      • Книжная лавка
      • Журналы
      • Книги
    • Л.И. Бородин
    • Книгоноша
    • Приложения
    • Контакты
    • +7 (495) 691-71-10
      • Назад
      • Телефоны
      • +7 (495) 691-71-10
    • 119002, Москва, Арбат, 20
    • priem@moskvam.ru
    • Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    Главная
    Журнал Москва
    Поэзия и проза
    Весна в Ялани. (Окончание)

    Весна в Ялани. (Окончание)

    Поэзия и проза
    Сентябрь 2014

    Об авторе

    Василий Аксенов

    Василий Иванович Аксёнов ро­дился в 1953 году в селе Ялань Ени­сейского района Красноярского края. Окончил исторический факультет Ленинградского государственного университета имени А.Жданова. Первые публикации появились в 80-х годах. В 1990 году вышла книга «День первого снегопада», в 2004-м — «Солноворот», в 2010 году — «Время Ноль». Лауреат премии андрея Белого (1985). Член Союза писателей Санкт-Петербурга. С 1974 года живет и работает в Санкт-Петербурге.

    Иван Голублев

    Одно никак не можешь вспомнить, силься, не силься, другое — забыть. Губку в воду опусти и там, в воде, ее попробуй выжать. Только лишь — стиснуть в кулаке — так и держать, пока не вытащишь. И жить вот так же. Пока жив. Ночью особенно — как на яву.

    И днем — как вспышка.

    Изнуряет.

    Ставен для сердца пока не придумали — так мать обычно говорит. Меня жалея. И добавляет: как и всему, ненастью время, надо пережить, ведь распогодится когда-нибудь, мол.

    Переживаю.

    Илья терпел и нам велел.

    Человек не кошка — ко всему привыкает. Как вовне, так и в себе. Уже не так, как поначалу. Первого встречного не хочется прибить. Кто не был там — того особенно. Ну а кого-то и вдвойне.

    Кто ж виноват?.. За все будь Богу благодарен. И власть от Бога.

    Понимаю. Но когда ты одной своей частью — руками, ногами, головой — здесь, а другой — чем-то оставшимся под завалом — там, то понимание двоится, и — где сам предмет, а где его обманчивый двойник — распознать бывает трудно.

    Ветер прогонит тучи, солнышко покажется.

    Молись, мол.

    Пробую.

    И плакать не стесняйся.

    Ну а вот плакать не могу, не получается. Плакать умело то, что там осталось. Еще, наверное, не унялось: когда ночь тихая и я когда не сплю — как будто слышу.

    Лица ребят. Перед глазами. Какими были в тот момент. В альбоме этом не тускнеют. И ты вот, взводный. Я обогнал тебя по возрасту. Тебе там только двадцать пять. Но ты теперь всегда — как старший.

    Взрывной волной швырнуло нас в гнездо, в эту квартиру однокомнатную. Серегу, Ваську и меня. Влетев в подъезд, мимо квартиры этой пробегали; двери в ней не было — валялась рядом. В этот момент. Будто бы обещали не опаздывать — так подоспели.

    Как будто лопнуло воздушное пространство, свернулось в свиток...

    На каждый шаг молись, проси благословения.

    Молился, кажется?.. Не помню.

    Или стенной бетонный блок, словно картонку, взрывом вышибло, или перекрытие потолочное в коридоре обвалилось — проем дверной загородило наглухо за нами, мы оказались в западне. Там, под торцом плиты, и Костя Перелыгин, Нау, — песни Бутусова все слушал, так и прозвали, — бежал за нами... Костя, наверное, не просто же бушлат... так и торчал из-под плиты, вместе с прикладом автомата... Живым его никто уже не видел. И мертвым тоже. Будто вознесся... без одежд.

    А после...

    Ты, с остальными нашими ребятами, вроде и близко был, в том же подъезде, но в другой квартире и видеть этого не мог. А потому вот и рассказываю. Не в первый раз уже — в который.

    Парни, сейчас бы супу горячего с фрикадельками тарелочки две-три на первое хряпнуть, — говорил Васька, слоняясь по заваленному штукатуркой, журналами, открытками, фотографиями, окурками, шелухой от семечек, битой посудой, ложками, вилками и стреляными гильзами разных калибров паркетному полу, — да лосятины вареной с чесночком и с горчицей навернуть на второе. Травил нарочно. Серегу и меня. Ну а на третье... Я: заткнись! На нервы действует. Только не Ваське, с его жалезными не нервами, а неврами. Хоть и незлой, но вредный Васька человек. Что на такого действует, не знаю. Про Ваську сказано: ему хоть кол на голове теши. И неуемный, рот у него и в детстве никогда не закрывался. К Сереге начал приставать, не помню, с чем уж. А у Сереги сломана нога, как и терпел... терпел вот как-то, даже подшучивал над тем же Васькой. Серегу Васька Умным называл, а не по имени, прозвал его так с самого начала, еще с учебки. Тот на филолога до армии учился. В Иркутске. Может, и на философа. Точно не помню. Помню, что фило, дальше — нет. На третьем курсе. В университете. Не отчислили, не выгнали — по собственной дурости: сам пришел в военкомат и напросился. Родине долг решил отдать, то, мол, забуду, а в должниках ходить, дескать, не хочется. Не по породе, не по чести. Отдал. Ни должника теперь, ни долга. И ни породы. И ни чести. Кому-то — нет, но для меня — утрата. А Васька девять классов не закончил. Убёг из школы, воли захотелось... И получил ее, с лихвой, как в клетке, запертый, вместе с Серегой и со мной, в чьей-то разбитой и загаженной квартире многоэтажного панельного дома, за тысячи верст от Ялани, нашей с ним родины — моей и Васьки.

    Он, Васька, мне далекая родня. Он и прабабушка моя — Усольцевы.

    Сутки не ели мы, уже вторые... Он нам про суп и про лосятину. Было бы под рукой тяжелое что, запустил бы... Из автомата не стрелять же.

    Ну а на третье, а?.. вместо компоту водки бы. По литру бы на рыло. Чё приуныли, десантура?

    Развеселился. Не к добру.

    Шатается Васька из угла в угол — возле меня прошел, возле Сереги, возле окна маячить опасается: снайпер не выцепил бы, о чем до этого его предупредил Серега и с чем он, Васька, согласился, — шарит вокруг себя своими рысьими глазами. Не ищет что-то, по привычке, везде уже все обыскал, даже на кухне. Из-за его густых, почти сплошных, коричневых веснушек, может, из-за чего-то и еще крапчатым залупаем обзывал Ваську, сына своего, отец его, дядя Коля. За его дерзость, полагаю, и занозистость. А бабушка — шакалом: он у нее конфеты воровал. Если останемся в живых, домой вернемся, так называть они его уже, наверное, не станут. Думаю так.

    Сбылось.

    Не называют: оба покойники уже — и бабушка, и дядя Коля.

    А в школе Ваську звали шнырой.

    Но по большому счету Васька добрый, только беспечный, раздолбай.

    Исписаны уцелевшие обои разноцветными фломастерами и разной краской из баллончика. И нашими, и духами. Кто только тут за эти дни не побывал, не расписался. Кого отсюда только не выкуривали. Теперь вот мы — как канарейки... Палить лишь некуда, хоть и гнездо, — против окна, в двух метрах от него, во дворе, со всех сторон простреливаемом, — перевернутая на бок БМП — весь обзор загородила, осталась щель только для снайпера, а тот возможность не упустит. Если кто подпалит ее, эту машину, нас тут не только закоптит, но и поджарит... Написано по-русски, по-английски и... на ихнем. Мы с Васькой в школе учили немецкий. Васька, кроме дер фатер унд ди мутер поехали на хутор дер фатер навалился ребенок получился, ничего больше не помнит, но это помнит назубок. Серега что-то перевел ему — про русских женщин, — смягчил, наверное, немного. Оставив там, где наши написали, содрал Васька со стены часть обоев с сильно не понравившимися ему надписями на английском и на ихнем и на голой штукатурке нацарапал штыком: «Пидарасы».

    Серега, лицом — и ты, наверное, заметил, взводный, — очень похожий на Юрия Гагарина, с ямочками на щеках и подбородке, улыбчивый, смешливый, лежит на сложенном вдвое персидском ковре, сверху накрытый бурой дубленкой, которую достал я из шкафа с оторванной дверцей, — валялась там, а не висела дубленка эта. На левой ноге у Сереги шина из лакированных подлокотников разломанного Васькой кресла. Васька и шину наложил, скрепив ее смотанной с приклада автомата синей изолентой. Молчком лежал, с закрытыми глазами Серега. Может — в сознании, а может — нет. Теперь вот смотрит. Улыбается. Философ. Или филолог, точно не скажу. Полез зачем-то он в карман дубленки, вынул оттуда сложенный вчетверо белый носовой платок. Понюхал. Дорогим одеколоном, сообщил нам, пахнет; из другой, мол, жизни, добавил.

    Васька сказал: сдаваться будем, дескать, пригодится.

    Я — ноги вытянул и положил на них калаш, — подстелив под себя стопку арабских, как нам Серега объяснил, журналов, ваххабитских, сижу на полу, к стылой стене спиной, уши у шапки опустил и воротник поднял, но все равно трясусь от холода. Слева окно, без рамы и без стекол. Снежинки редкие заносит в комнату. Свет заслоняет БМП. И уже сумерки спускаются на город — на поле боя. Вспоминаю со злостью на себя, что заметил три дня назад, пробегая мимо, на невысоком бетонном столбике какой-то ограды краюху хлеба, поклеванную вороной или воробьями, очень теперь жалею, что не схватил ее, краюху эту, и не прибрал в карман бушлата — тогда был сытый.

    Вот дурак.

    Пишется через о, сказал Серега.

    Умный! Какая разница, как пишется, важно, как есть, ответил Васька. Ушел в угол, присел там, рядом с Серегиным пулеметом, на корточки, пристроиться так любит. И на рыбалке так сидит обычно, перед удочкой — чтобы, как клюнет, сразу выдернуть, а не бежать откуда-то к ней. И когда курит. Полдня так может просидеть, и не устанет, и ноги у него не онемеют, не затекут, как говорят в Ялани.

    Они — что здесь, что в Африке — такие: пидарасы... хоть через «о», хоть через «а» их напиши.

    Хочется есть. Хочется пить. Хочется спать. Хочется дома оказаться как по мановению... в Ялани. До Половинки бы пройтись... Сейчас там белый, рыхлый снег, не то что тут — слякоть и сажа...

    Грады провыли.

    Где-то поблизости со свистом пролетела мина, отправленная, похоже, из стодвадцатки, недалеко от нас где-то и бухнула, наткнувшись на мишень, вряд ли случайную — такую зря не запускают. Пол в доме дрогнул; вздрогнул я, из путешествия вернувшись...

    И тут же, через несколько секунд, весь город охнул тяжело. Уже не город, а развалины — как простонали.

    От близкой молнии как будто, ослепило; от грома близкого как будто — оглушило. И потолок на нас стал обрушаться...

    Господи, Господи, Господи, Господи — как прострочило. Так я подумал. Или закричал. А может, голос матери услышал. Рядом мы с ней как будто оказались. Душа к душе. Как прислонились. Я: где ты, где ты?! Никого. Я: мама, мама... Пусто, пусто.

    Это я помню.

    И как чужое, не свое: я будто вскидываю руки... и пальцы светятся, как свечки, — я будто вижу, но не задуваю.

    А после — черное отсутствие. И в нем ни проблеска, ни звука. Ни чувств, ни мысли. Ни внутренних, ни внешних ощущений. Так, может, глина или камень пребывают, глухо предчувствуя себя. Или как ноль — предчувствуя число.

    Спрашивала меня как-то Светка, видел я что-то там или не видел? Нет, ничего. Я так ей и сказал. Меня как не было.

    Никак. Нигде.

    И будто не было всего, мир еще будто не родился... или погиб уже, исчез бесследно.

    Смерть вот такая же, наверное: снаружи черное, глухое изнутри. И не она ли про себя порой тебе нашептывает: я — это хорошо, я — отдых и покой? Бывает так, что хочется поверить ей, и ты готов уже с ней согласиться. Но не об этом.

    Только потом — я не о времени, а о событии, — чувствую, осознаю ли, но не из себя будто, а откуда-то извне, сверху, от разрушенного потолка, с болтающимися в проломе обоями, просто ли наблюдаю, как ты, взводный, успокаивая добрым матом, раньше я от тебя не слыхивал такого, тянешь из-под бетонных обломков меня, а я — как пластилиновый. Сначала — за одну руку, она оторвалась, как отрывается кусок от пластилина. Потом — за ногу, и та оторвалась. Потом — за другую ногу, потом — за другую руку. За каждый палец. Обрывая их, как листья жухлые от ветки, как от ромашки лепестки ли. И голова оторвалась... Все вроде было по отдельности. Только потом как будто совместилось.

    Потом — нескоро.

    После непроницаемого черного отсутствия. Когда я смог подумать: я. Когда едва словно засветился. Искра во мне как будто заронилась. Или — в меня посеял кто-то семя, и оно стало прорастать.

    Я, опустившись сверху, стал в себя, лежащего, как будто втискиваться. Я, разделенный, стал одним.

    Но что-то от меня осталось под бетонными обломками, и тому чему-то сделалось больно, так нестерпимо, что завыло то, что там осталось, как собака... А я опять как в пустоте, в черном отсутствии, меня опять вроде не стало.

    Нигде, никак.

    Как будто свет и звук повсюду выключили, а заодно уж и меня, и я подумать было уже некому, и ты сказать кому-то — также...

    Это потом уже узнал я, что ты, взводный, волоком нас — меня, Ваську, который тоже потерял на какое-то время сознание, по голове его так крепко тяпнуло, что отключился, и Серегу — по очереди, не в абсолютной тишине, не в совершенной темноте, под всполохи разрывов, трассеров и ракетниц, доставил до санчасти. Сдал нас по счету. Погиб ты. По-настоящему погиб. Не только был похожим на погибшего. Через три дня после этого и после, значит, Рождества. Загородив собой какого-то мальца от автоматной очереди, свинца тебе как будто не хватало — и грудью выхватил его из воздуха, теперь хватает — с грузом таким не побежишь, не полетишь, лежать уж только да обдумывать — на это вечность.

    Это мне Васька после рассказал, уже в Ялани.

    Не видел я тебя убитым, и для меня живой ты. Так для меня живые многие, кто уже мертв. Вот я и думаю, что смерти нет. В каком-то смысле.

    Вот ты — вижу. Слышу... но не повторю. Во мне ругайся. Громко. На меня. Стерплю я, взводный: по заслугам.

    У Бога нет мертвых, говорит мать, все у Него живые.

    Понимаю.

    Или чувствую.

    Ему, Ваське, на левой руке три пальца отдавило — отрезали их, теперь культяпистый, да еще ухо отодрало — то пришили, чуть оттопырено теперь. Серега умер там еще, в санчасти. И это после я узнал. Скорее — понял.

    А я вот выжил. Жить за других теперь приходится. Пытаюсь. Любить и тех, кто их любил, кого они в ответ любили. Пусть и заочно, представляя. Я так теперь произношу:

    И тех, и этих, Господи, помилуй.

    И мать мне вторит.

    Это потом уже узнал я, что сначала меня и других раненых отправили на вертушке в Моздок. Вертушку сбили. Кто был совсем живой, погибли, а кто, как я, был почти мертвый, тот уцелел — лишь откатился. Нас подобрали наши. Я оказался в Краснодаре. Все это делал кто-то за меня. Зачем-то делал? Я был как срубленное дерево — просто лежал, и меня можно было, как бревно, перекатить, перетащить или на части распилить — не закричал бы, не заплакал, хоть и почувствовал бы, может, — на что-то ж дерево способно, пока не сгнило.

    Где-то пропали документы. Мои. Военный. Или еще там, в санчасти, которую разбомбили. Или сгорели в вертолете. Не переслал никто их мне по почте после. Долго потом пришлось доказывать, что я есть я. Но не о том тут, не про это...

    Родных у Сереги не было, он сам об этом нам рассказывал, искать некого, хожу к нему теперь вот на могилу — она у нас тут, в Елисейске. Я думаю, что это он здесь с почестями захоронен. Да и не думаю, а чувствую.

    И он, и я — так получилось.

    Не он, конечно. Что-то от него. Он сейчас — где-то. Если философ — философствует, если филолог, то... чем занимаются они, не знаю. И я с ним рядом — по ошибке. Имя мое здесь было выбито. Так и осталось...

    И за родителей его произношу я: Господи, упокой неведомых мне. Ты же их веси имена. Их имена записаны на белом камне.

    Он — по ошибке или — я? Может быть — оба: Иоанн и Сергий.

    Мне надо было написать матери. Моей. Что я еще к ней не приехал. Что я еще пока не там. Но как? Слов в голове металось множество, как пчел в рою, они в нее как кучей будто были свалены, но я не мог их верно подобрать и правильно составить в предложение. Наугад будто, как бочонки лото из мешка, их достаешь или детали лего из коробки, а соорудить из них что-то понятное и цельное нельзя — они случайные; или как пазлы — из них картинку было не создать. Одно достал, другое вынул, хочешь подставить его к первому, а оно, первое, уже куда-то задевалось.

    Ты — как совсем еще безвольный, несмышленый. Ни внять, ни выразить. Лишь на руках тебя пока еще держать. Умом младенец бессловесный. Или как птица — только охать.

    Иной раз и само слово — вот ты и вытащил его из общей кучи, будто и разглядел, но если вдруг оказывалось длинным, например здравствуй, тут же в уме оно на буквы распадалось, ну а из букв уже обратно это слово не получалось у меня восстановить. Дрствуайз или авуйардстз — я мог из них сложить, и разберись в таком нагромождении. Лишь смутно помнил, что оно, слово какое-то, пусть хоть и это, обозначает, что с ним к кому-то следовало обратиться. К кому другому, может быть, а может, к самому себе. А то и... Ладно, что уж всуе.

    Было мучительно переживать это бессилие. И рассказать о нем кому-то было невозможно. И кто бы понял этот бред?

    Молился сердцем:

    Ох! Ох! Ох!

    Почти как птица.

    Воздыхая.

    И отвечая на чей-то — врача, к примеру, или медсестры — вопрос, кто я, я вместо я мог запросто извлечь из общей кучи случайное слово, например дерево. Мне говорили после, перед выпиской, что я как мертвый был. Выглядел так. Но только выглядел. Был не как мертвый я, а был — как дерево. И на чей-то вопрос, как моя фамилия, я мог произнести попавшееся первым слово:

    Дерево.

    А у Сереги, моего товарища, ты его помнишь, была фамилия такая: Деревянко.

    И поэтому он мог уехать в Елисейск вместо меня. А там, еще в санчасти, куда нас вынес, взводный, ты, по лицам нашим трудно было различить, кто из нас кто, — в грязи, в пыли, наверное, все были, словно в камуфляже.

    И я не думаю, я чувствую. Думать об этом перестал. Еще бы чувствовать... чуть глуше.

    Тут он. Хожу к нему. Сижу под тополем. Тополь ведь тоже дерево, каким и я был одно время. Теперь хожу вот — человек. И со словами стало проще... Случайных меньше. Не распадаются на буквы. Только когда злюсь сильно на себя — уж не на буквы рассыпаются, а вдребезги...

    Но я пытаюсь измениться. Бог даст — исправлюсь.

    Я не свободен был, как дерево, в передвижении, привязан к месту был, словно корнями. Но в несвободе этой был свободен. Видел двух матерей — земную и небесную. Они молились за меня. Но не об этом...

    Все вроде понимал, осознавал, но односложно. Мог так подумать: дождь. Мог так подумать: небо. Или: идет. Или: летит. Или: спокойно. А дождь... идет — мне было не составить.

    И уж потом.

    Весна. Май. На редкость теплый, хоть и ветреный. Мать после скажет: в Духов день.

    Приехал я на поезде в Милюково. На автобусе — до Ялани. Я уже мог сказать: Ялань, когда заказывал билет, и Милюково — безошибочно.

    Иду по Линьковскому краю. Сухо. Давно, похоже, снег сошел. Здесь, на высоком. Вихрями пыль по улицам гоняет. Щебечут птицы. Собаки — многих узнаю. Есть молодые — незнакомые. Кобыла Дункель. Лесника. Ее я помню. Есть перестала — траву щипать — и смотрит на меня, давно не видела — припоминает.

    Деревья голые еще — как в палисадниках, так и в лесу, — и лишь мурава зеленеет.

    Только что вывалилась из-за ельника, уже нависла над деревней — туча. Чернее ночи. Сама себя будто жует и небо будто доедает.

    Вижу издали, стоит она, мать моя, возле ворот. Где-то была, откуда-то вернулась. В одной руке веревка или прутья, не распознать мне. Глядит упорно в мою сторону, глаза ладонью заслонив, хоть ей и солнце не мешает — за тучей солнце, — и на колени стала опускаться — ноги вдруг стали не свои, как после скажет, подломились.

    И разразился ливень. Гром. Гроза. Мать после скажет: нынче первая.

    Я подбежал к ней, к матери, поднял ее и начал говорить:

    — Мама. Ты не узнала? Это я.

    Слова связались в предложения, на слоги даже не распались.

    Но боль в затылке не прошла.

    Я дома.

    Будто как мерзлого меня в мой дом внесли — начал оттаивать.

    Оттаял.

    Так, что и время даже по-другому потекло, то его не было, свернулось будто в точку, тут — потянулось, как прямая.

    Ходил рыбачить на налимов. Потом — на щук. Только без радости, как раньше. Раньше и времени не замечал я на рыбалке. А тут не знаю, как его убить. И не ходил, вернее-то — слонялся.

    Ваня, больно смотреть мне на тебя — как неприкаянный.

    Я понимаю.

    Журавли и гуси пролетели. На юг сначала, а потом обратно. Снег навалил, потом растаял. Тепло. Мороз. Ненастье. Вёдро. Череда.

    Гуси и журавли — опять...

    Смысла не стало в этом для меня. И будто места в этом мне не стало.

    Начал я, взводный, выпивать. Как скажут здесь: закладывать маленько. Просто сказать, непросто передать. И не маленько. Почти два года пил, без перерыва. Сквозь этот морок как-то замечаю: переживает мать. Не за себя, а за меня. И я ответственность теряю, почти утратил — когда одно лишь на уме: где раздобыть и чем опохмелиться? А человек не должен быть таким. Хоть за кого-то нужно быть ответственным. Пусть за того, кто далеко, а за того, кто рядом, — обязательно. И пить я бросил. Как-то проснулся возле дома, в снегу, и сам себе сказал: все, парень, хватит.

    И мать до этого молилась.

    О всесвятый Вонифатие...

    И Богородице.

    Прими молитву матери, о чаде слезы проливающей...

    Может быть, так, что — приняла.

    А потом поехал в Елисейск искать работу. Как безработному-то оформляться — стыдно. Туда-сюда сунулся. Нигде не нужен, никому. Не огорчаюсь. Помню, что распогодится когда-нибудь, что это нужно для чего-то. Ну, подожду, мол. Нужно для меня. А для чего — пойму когда-нибудь. Иду по улице. По главной. И не велик вроде, но город. Слякотно. Суетно. Уже скучаю по Ялани. Зайду к Сереге, думаю, — поговорим. Пофилософствует он — Умный. Что вдруг подскажет, посоветует. Иду. И вижу. Сначала — сердцем, а потом — глазами. Или всем телом и душой. Мне стало худо; как будто с жару на мороз — к затылку льдину будто приложили, и без того покоя не давал мне.

    Светка.

    Не дождалась она меня, связалась с кем-то.

    Идем по улице навстречу. Шаг не замедлили. Сравнялись. Глаз не отводим. Народ кругом. В делах, в заботах. Кто на работу, кто домой. Она вдруг падает мне в ноги, в слякоть, коленями на тротуар, тут же заплакала и говорит: Ваня, прости меня. А у нее уже ребенок. От кого-то. Я выяснять не стал. Мне и сказали — я забыл. Кто-то нездешний. Встань, говорю. Нет, говорит. Поднял ее. В слезах. Дальше пошел. Она за мной. Не знаю, говорит, что со мной было, я как ослепла, Ванечка. Я говорю ей: и оглохла. Да, и оглохла, повторяет. Бросил? — спрашиваю. Нет, отвечает, сама ушла, когда прозрела. Я, говорит, всю жизнь готова у тебя вымаливать прощения. Не надо, говорю. И думаю: и я ведь вырос без отца, ну и ее ребенок будет безотцовщиной. Я знаю, что это такое. Не допустить бы.

    Мы повенчались.

    И живем. Снимаем в городе квартиру. У нас теперь есть сын, усыновленный мной, и дочь. В честь моей матери — ее назвали Катериной. А сына Ваней назвала она, жена моя, Светлана. Еще тогда, когда он не родился. Кто-то еще под сердцем у нее — родится скоро. Не остановимся на этом.

    Как Бог даст — мать так говорит.

    Работы не было. Охотился, рыбачил. Корова есть — молосного хватает. Ну, как-то жили, с голода не умирали. Ягоды летом соберешь — продашь. Грибы. Орехи. Черемша. Ну, как в деревне, что обычно.

    Приезжал в Ялань Мерзляков, Федор Каримович, лесобарон, он жил когда-то здесь, учился в школе. В вальщики звал к себе. И обещал аванс мне выдать тут же. Я отказался. Лес изводить вокруг Ялани не смогу. Еще бы где-то... Я же тут вырос, все — мое, себя уродовать не будешь. И хоть кого-то... Предлагали потом и другие лесозаготовители пойти к ним в летучий отряд. Ночью быстро свалить лес, набегом, а перед утром приедет воруйка, загрузит на лесовоз бревна, и тот увезет их до рассвета в город, под прикрытием, конечно, — если вдруг тормознут менты, так откупиться. Я отказался. Пусть кто другой идет и валит, только не я. Пусть этим ничего и не исправлю, но участвовать в этом не стану. Так я решил. Думать не хочется, прав или нет. Просто так совесть подсказала, а я с ней спорить не хочу. И бесполезно: она же совесть — не проигрывает.

    А потом Васька Усольцев, мой одноклассник, дальний родственник и сослуживец, ты его помнишь, стал зазывать меня вступить к нему в бригаду. Он — бригадир. Угоняли они — в Елисейске, в Милюкове, добирались и до Исленьска — иномарки, разбирали их на запчасти, запчасти продавали. Немало в месяц выходило. Купил Васька себе крутой японский внедорожник и квартирку.

    Не согласился я. И заниматься этим отговаривал его: не дело.

    Васька сидит уже. Накрыли их бригаду.

    Потом встретил Истомина, дядю Олега, который живет в Ленинграде, а на лето приезжает к матери в Ялань, к Елене Дмитриевне, старушке. Встретились на Кеми с ним. Он пообещал, что поговорит со своим приятелем и одноклассником Шавским Олегом Порфирьевичем, у которого сын работает начальником пожарной охраны. Я — после армии, меня принять, мол, могут.

    Вот, взводный, я работаю теперь в пожарке.

    И боль ушла из-под затылка. Или совсем покинула меня или нашла во мне бесчувственное место. Под сердцем, может.

    Быть стало легче.

    Я стараюсь.

    Весенний день в апреле
    (мать)

    Тук, тук — копытца по настилу. Отстучали. Словно картечь просыпал кто-то на пол — прокатилась. И после глухо — как по мху или матрасу ватному, почти не слышно — по перегною — копился тот здесь много лет.

    Это он, Коля, выгнал на пригон овец. Воротца только приоткрыл им — сами вышли. Их сквозняком как будто вытянуло. На белый свет из полумрака.

    Стоят овцы, скучившись. Пока не разбредаются. Насиделись за зиму в неволе, натерпелись — осваиваются; что-то припоминают, может, мало ли, чуть не полгода взаперти — могло забыться.

    — Бяши.

    Парнокопытные... ну, ясно.

    Тут, на пригоне, им хоть и не безграничная, не полная, конечно, но свобода, после двора, где они проводили большую часть зимнего времени, и тесной стайки, куда в морозы сильные их Луша запускала, чтобы они не околели, — обвыкают. Там они стены видели да перекрытие, а здесь — обзор: ельник, поляны, небо, огород.

    — Пространство, — Коля огляделся.

    И солнце — главное. Во двор, глухой, оно не проникало, разве что в щели тонкими лучами, в которых изморозь играла да проявлялся пар от выдохов овечьих; в стайке — тем более, та — без щелей.

    Принес Коля с завозни от заканчивающегося уже стожка навильник сена. Норма. Яслей тут нет, свалил его к заплоту. Сверх меры дашь — и стопчут половину. Дело известное:

    Овечки.

    Красивый палевый ягненок выделяется в черно-серой отаре. Выходила его Луша — не сдох.

    Ее любимчик.

    Задрал ягненок бархатисто-курчавую голову с небольшими черными и блестящими, как антрацит, рожками на шею взрослому, остриженному недавно, барану — терпит тот, устроив свою отвердевшую в многочисленных сражениях башку с закрученными в штопор бледно-зелеными, как патина, рогами на чужой спине при этом; жмурится сладострастно — не то от похоти, не то от солнца; ягненок — тот еще невинный, но тоже щурится — от солнца.

    Под нож-то как она потом его?.. Любимчик.

    Куры тут же, на пригоне. Раньше их, чуть только рассветало, Луша выпустила из подсобки, где они в курятнике томились.

    — Кути. Облезлые. Еще бы.

    Клювы очистят хоть от своего помета. А то... как эти...

    Бродят кути, роются в сенной трухе, облезлые, энергично разгребая ее лапами, как заведенные. Надолго хватает завода — будут без устали копать, пока обратно не загонишь. Петух среди них. Крупный. Голенастый. Ярко-белый, с золотым отливом. Забот у него больше, чем у его подруг беспечных, — то и дело, временно прекращая поиск пропитания, воинственно вскинув легкую голову с тяжелым алым гребнем, зорко озирается вокруг: вдруг где какой противник нарисуется. И вверх косится одним оком — не парит ли в небе коршун, не мелькает ли где ястреб, с этих станет. Хоть и нет цыплят еще, бояться не за кого, но —

    Инстинкт.

    — И курицы, и овцы, — переводя медленно взгляд с одних на других и обратно, сказал Коля. — Канешна.

    Канешна — это значит глупые.

    — Не то что остальные... Хоть и ворона.

    И та легка вон на помине.

    — Рыскат, досужая, вынюхиват, холера.

    Перелетает шумно со столба на столб, с кола на кол грузно пересаживается, остро зыркает ворона во все стороны, на человека, на овец, на кур: кто тут, что тут, по какому поводу собрание и без нее-то как, дескать, обходятся, без соучастия ее? Курам что дали поклевать? Не дали? Вопросов много у нее, сама себе на все ответит.

    — Такая птица... Овцы и курицы веселыми бывают? Чё-то не видел. Вороны — да. Собаки — тоже. Кот наш, и тот... пока не обленился... Эти серьезные всегда. Им не до шуток... так как будто. И как стеклянные у них глаза.

    Длинная речь. Не за один прием высказалась. В пять заходов, включая вздохи разной глубины и елки-палки, здесь не вставленные. Другой кто-нибудь, более расторопный на язык, та же Луша, за это время все яланские новости, скопившиеся за долгую зиму, успела бы пересказать, включая вздохи разной глубины и, непременно, Осподи помилуй. Ни жить, ни говорить Коля не торопится. Как живется, так и живет. Как говорится, так и говорит. Не подгонишь. И все делает так, не подсуетится. Так вот и ходит. «А от медведя побежишь?» — спрашивала его как-то Луша, раздражаясь от его медлительности или удивляясь ей. «Не знаю, — отвечал ей Коля. — Если ноги не откажут». «Испугашься?» — «Испугаюсь». «Ты прикинься сразу мертвым», — говорила ему Луша. «Зачем?» — спрашивал Коля. «Чтобы не съел, еще зачем же!..» — «Мертвого съест еще скорее». «Страх-то. Не приведи, конечно, Осподи, с ним и встречаться, — добавляла, крестясь, Луша. — Нам, людям, дорожка прямая, а ему, зверю, — боковая, и чтоб в худой час не сойтись с ним».

    Сорока рядом где-то обозначилась.

    — Застрочила, пулеметчица... чё-то намерилась украсть, опять на чё-то нацелилась.

    Сказал так Коля про сороку. Тут же продолжил, по другому уже поводу:

    — День-то опять, смотрю, вон... это...

    Это — погожим быть сулит.

    На то похоже.

    — Теперь ничё не совпадат, оно канешно.

    Убрав во дворе и в стайке, подметя в ограде, наколов дров и натаскав с родника воды — в речках она после разлива мутная — в избу, в баню и в подсобку, вышел Коля за ворота, сел на лавочку и закурил.

    Сизый табачный дым, спокойно выпущенный, а то и с кашлем вытолкнутый изо рта, тянется к небу, словно к родному, без явного сожаления и очевидной печали покидая курильщика, — так это выглядит со стороны. Кто знает, как на самом деле? Чуть оторвался, смирный, и исчез — на фоне синем.

    — Пропал, как дым... не зря же сказано.

    Или про прошлогодний это снег?..

    Где бы на нем, на небе, облачко увидеть, хоть бы клочок, чтобы глазами зацепиться, передохнуть, а не скользить безостановочно от горизонта к горизонту. Ладно, не разнесло еще след самолета, по которому, как по твердому, можно, не опасаясь сбиться с курса, прогуляться взглядом с севера на юг. Этим же курсом пролетел и самолет, его оставивший. Уже и эха поднебесного не слышно: будто позвал его хозяин, поманил — и убежало.

    Дней десять так уже стоит.

    — Весна красна... так говорится. Оно и это...

    Луша должна прийти — ушла за хлебом.

    Смотрит Коля в даль Линьковского края, выглядывает ее. По ярко-синему плащу узнает сразу. Да и не только по плащу.

    • Комментарии
    Загрузка комментариев...
    Назад к списку
    Журнал
    Книжная лавка
    Л.И. Бородин
    Книгоноша
    Приложения
    Контакты
    Подписные индексы

    «Почта России» — П2211
    «Пресса России» — Э15612



    Информация на сайте предназначена для лиц старше 16 лет.
    Контакты
    +7 (495) 691-71-10
    +7 (495) 691-71-10
    E-mail
    priem@moskvam.ru
    Адрес
    119002, Москва, Арбат, 20
    Режим работы
    Пн. – Пт.: с 9:00 до 18:00
    priem@moskvam.ru
    119002, Москва, Арбат, 20
    Мы в соц. сетях
    © 1957-2024 Журнал «Москва»
    Свидетельство о регистрации № 554 от 29 декабря 1990 года Министерства печати Российской Федерации
    Политика конфиденциальности
    NORDSITE
    0 Корзина

    Ваша корзина пуста

    Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
    Перейти в каталог