Об авторе
Максим Адольфович Замшев родился в Москве в 1972 году. Окончил музыкальное училище имени Гнесиных и Литературный институт имени А.М. Горького. Автор трех книг стихов, рассказов и романа «Аллегро плюс». Стихи публиковались во многих журналах, газетах и альманахах. Член-корреспондент Петровской академии наук и искусств. Награжден медалями «Защитник Отечества», «За просветительство и благотворительность», медалью Суворова, дипломами «Золотое перо Московии» 1-й степени, дипломом имени Станиславского и дипломом «За выдающийся вклад в пропаганду русской словесности». Лауреат Всероссийской литературной премии имени Николая Рубцова, Всероссийской литературной премии имени Николая Гумилёва, Международной премии имени Дмитрия Кедрина, премии имени Александра Грибоедова.
Каждой осенью ему хотелось стать глухим, чтобы не слышать непрекращающегося враждебного гула, который преследовал его даже во сне. Его удивляло, что находятся люди, любящие осень, — пишут о ней стихи, наслаждаются ее угасанием, влажностью, серостью. Умиляются листочкам и не замечают едкого дыма, когда их жгут. Восторгаются ее золотом и краснотой, не отдавая себе отчета, что это признаки конца. Это все равно что радоваться краснощекому покойнику перед смертью. Осенью солнце исполняется равнодушия. Иногда оно вовсе и не напоминает солнце — какой-то нелепый, бессмысленно яркий шар.
Осень для него не равнялась день в день календарю. Каждый год оно по-разному начиналось, это жуткое время, когда все умирает, орет о своей смерти, гудит в голове отчаянно, как пойманный в ладонь шмель, а снега все нет, нет. В такие дни он с немыслимым трудом заставлял себя передвигаться, ходить на работу, общаться с окружающими, поддерживать иллюзию житейского распорядка и не доставлять никому незаслуженных неприятностей. С первым снегом только он возрождался. Тогда всей силой вдоха загонял в себя запах пришедшей зимы, ее очищающую свежесть, молодел, приободрялся, ощущая повсюду хрустящую легкость. Редкие моменты, когда он был собой, когда он сам признавал себя собой. Коллеги по работе каждый год в такие дни удивлялись его отменному настроению; по их мнению, для него не имелось никаких видимых причин. В ответ на вопросы, чему он так радуется, Гусаров лишь блаженно улыбался, давая повод для кривотолков: он в курсе чего-то, что другим неведомо. Некоторые даже задумывались, будто Алексей Степанович знает, что вот-вот получит повышение, однако таит это от окружающих; но потом дела и заботы уносили их далеко от этих неприятных мыслей.
В нынешнем году снег изрядно задерживался. Улицы города из последних сил лакали раннюю темноту, захлебывались ею, выплевывали ее, и от этих плевков образовывались неровные лужи.
В пятницу вечером в Замоскворечье полно народа. Особенно на больших улицах. Офисный люд вытекает из офисных зданий в поисках пятничных развлечений. Гусаров отпросился с работы пораньше. Все, что планировал, закончил, бумаги к грядущей проверке готовы, а спина ноет все сильнее, обострится радикулит — пиши пропало. Сперва он зашел в аптеку, купил диклофенак и сразу проглотил две таблетки. Спина постепенно отпускала. Надо больше ходить, чтоб кровь разгонялась. Гусаров нащупывал свою траекторию в бестолковом городе, где храмы после сумерек уменьшались до размера своих куполов, поскольку именно они горделиво выделялись на фоне серого неба, всегда одинокого, беспрестанно ищущего и не находящего иное небо, которое Господь не догадался создать. Рядом, навстречу, вслед ему перемещались прохожие, и каждый из них был, несомненно, счастливей его. Он с тоской предполагал, какой скучный вечер ему предстоит провести. Свои сорок пять лет он чувствовал сейчас, как сорок пять гирь, привязанных к ногам. Когда он был женат, время ощущалось совсем по-иному. Не то чтобы легче и быстрее, а как-то незаметней. Дни заполнялись сумбурными хлопотами, чаще неприятными, но это давало шанс времени не развалиться на уродливые депрессивные осколки. И все-таки что-то треснуло. Вдребезги! И в нем тоже! Потом, после развода, он долго собирал себя. В конце концов что-то получилось, какое-никакое, а целое, и теперь ему приходилось судорожно вцепляться в ускользающую свою личность, как плохо плавающий вцепляется в буёк, чтобы не захлебнуться в волнах навеки. Он признавал, что жену не любил, что жил с ней из жалости, пытался спасти ее (как выяснилось потом, неизвестно от чего), пока такая его вполне вроде бы гуманитарная и внешне благородная тактика не вырастила из жены монстра. О супруге Алексей Степанович не вспоминал никогда, радуясь, что ему не приходится с ней общаться. Иногда ему казалось, что он не узнает ее, если встретит на улице. Был у него один неблизкий приятель, фигляр и фанфарон, который с восторгом делился, что как-то прошел на улице мимо своей второй жены, не признав ее. Потом выяснилось, что женат он был только однажды.
С дочкой все было, разумеется, сложнее, чем с женой. Он убеждал себя, что обожает ее, не сможет прожить ни дня без ее милого смеха, улыбок, словечек, однако постепенно не оставалось сомнений: он любил ее такую, какую себе выдумал, а не живую девочку, с формирующимся характером, повадками, пристрастиями, глупостями, выкрутасами. Теперь, встречаясь с ней (бывшая жена этому не препятствовала), Гусаров быстро уставал, мучился от незащищенности и рвался как можно скорее вернуться в свою проверенную скорлупу. Дочь отдалялась от него стремительно, ее уносил куда-то разноцветный мир, и он не в силах был сопротивляться.
Паузы между встречами все удлинялись. И никогда не возникало желания удержать ее около себя подольше.
После продажи общей с женой квартиры он поселился с отцом, который по немощи больше не справлялся с одиноким житьем. Дни Гусарова обесцветились, он стремительно терял интерес ко всему, что его раньше будоражило, попросту говоря, старел. Кризис среднего возраста мог бы его настигнуть, но такой невзрачной, лишенной экзистенции была жертва, что он медлил и медлил.
Снега Гусарову хватало не больше чем на неделю, в некоторые годы на две. Настоящая жизнь начиналась и быстро завершалась. Потом все возвращалось на круги своя. И все равно он ждал этих первых снежных дней с замиранием сердца и крепко тосковал, когда снег задерживался. Отец его тоже любил снег, но по-другому, с русской лихостью; снег был для старшего Гусарова напоминанием о молодости, когда можно было из баньки разгоряченным прямо в сугроб, когда легко выдумывалось что-то о безвозвратной снежной любви, когда шубка и снежинки на воротнике едва ли не важнее самого предмета воздыханий, когда разрешаешь себе ходить, не боясь, что поедет нога и рухнешь слабеющим телом на мерзлую землю, совсем не такую романтичную на ощупь, как она видится сверху.
Алексей представил, какая сейчас толкучка в метро, спешить ему было некуда, и он направился в сторону набережной. Подумал: бесцельная прогулка — удел свободных людей. Свобода для него была чем-то книжным, но он тем не менее часто размышлял о ней, нехотя примерял ее на себя, как дорогой пиджак, в котором некуда ходить.
Река словно сжалась от холода, гранитные набережные сдавливали ее русло, стремясь задушить, но у них ничего не получалось. Вода побеждала. Не уступала ни сантиметра. Те, чей слух обладал иррациональной чуткостью, слышали шум этой борьбы. Когда вода превратится в лед, это будет в помощь. Так важно расслышать. Черная вода — белый лед. Вечная диалектика.
Недалеко отсюда он родился. Почти все люди испытывают сентиментальные чувства, когда попадают в места, где выросли, особенно если давно в них не бывали. Но Гусарова это не касалось. Его никогда не тянуло в родной двор, хоть и работал он в нескольких сотнях метрах от него. Он сам не всегда мог объяснить себе почему. Может быть, потому, что там оставалось то, что не должно было обрушиться, но обрушилось. От произошедшей несправедливости у него прихватывало сердце, которое он лечил то нитроглицерином, то коньяком. Его отец, ныне обыкновенный полунищий, страдающий всевозможными хворями пенсионер, когда-то был ведущим артистом крупного московского театра. Какой же гордостью преисполнялся маленький Алексей, когда его вместе с классом водили на премьеру какой-нибудь классической пьесы, а папка блистал на сцене в главной роли. Потом наступили времена сериалов, отец в них совершенно не вписался, из театра ушел, заделался сперва огородником на своей крохотной дачке, потом это ему наскучило, и он принялся за мемуары, которые быстро застопорились, и кончилось все унылой жизнью между скамейкой во дворе и телевизором дома. Пенсию он себе заработал самую маленькую из всех возможных. Когда Алексей был женат, отец никогда не вмешивался в его дела, чувствуя глухую неприязнь невестки, и, даже если бы она относилась к нему с восторгом, вряд ли бы что-то изменилось. Он полагал, что молодые сами должны строить свою жизнь и ни в каких советах не нуждаются. Случалось, отец и сын не созванивались месяцами. В те дни, когда они виделись, бывший театральный премьер держался бодро, чтоб у сына не закрадывалось и мысли, что он нуждается в помощи и опеке и, как потом выяснилось, иногда почти голодает. В тот день, когда судья вынес окончательное решение о разводе после всех апелляций и выкрутасов бывшей супруги Алексея, отец и сын встретились в ресторанчике на Малой Бронной, чтоб отобедать. Тогда же Гусаров-младший, видя, как его папка с трудом сдерживает слезы, осознал, как он был необходим ему все это время. На вопрос Алексея: «Как же ты, батя, справлялся, тебе же даже до магазина иной раз не дойти?» — тот отвечал с ухмылкой: «Мне еще повезло! Вон Мишку Конева пригласили сниматься в рекламе шоколада, а он с голодухи так его переел, что помер». Михаил Конев когда-то вел одну из самых популярных программ советского ТВ, а потом про него забыли вроде бы насовсем. Выяснилось, что не насовсем. Лучше бы не вспоминали... А еще этот район, где он мальчишкой выучил каждый универмаг, каждую булочную и галантерею и захаживал в них, чтобы отыскать взглядом, а затем спрятать в карман оброненные кем-то денежки (материальный эквивалент находок колебался от десяти копеек до целых двадцати пяти рублей), напоминал ему о матери. Это было даже не воспоминание, а могучее пятно беспросветной тьмы. Саму мать, живую, с теплыми, пахнущими молоком руками, он помнил как сейчас. Не смел ее забывать. Но как бы он ни стремился уничтожить его в себе, никак не стирался из памяти день ее смерти: равнодушные санитары, уносящие тело в морг, которым он, подросток, зачем-то сказал «до свидания» и сам ужаснулся этим словам, словно вмиг высохший и забальзамировавшийся в недвижности черт отец, причитающие бабушки, еще какая-то родня... Эта картина часто преследовала его, затаскивала к себе, манила, и свыше его сил было противиться. Всякий раз он рыдал, как ребенок, становился тем мальчиком, на которого обрушился весь белый свет, оказавшийся черным и жутко тяжелым.
Город в эти часы не скрывал от Гусарова свое уродство. Он весь расплывался, кривил свои ландшафты, являл собой воплощенное неудобство из машин, домов, людей, а дым из трубы над кинотеатром «Ударник» походил на кольца из трубки курильщика, который курит и курит, не в силах принять какое-то важное решение.
Гусаров вдруг как-то весь отяжелел, словно в ноги вставили тяжелые штыри. Идти дальше стало утомительно, и он не знал, что предпринять: доковылять до ближайшей станции метро или присесть в кафе немного передохнуть и погреться чайком. Спина то отпускала, то опять ныла. «Скоро пройдет, — успокоил он себя. — Так всегда бывает».
Ему стало невыносимо грустно. Неужели нет никакого другого варианта для него? Осталось только доживать? Сорок пять. Пятьдесят пять. Шестьдесят пять. Неужели жизнь имеет сегодня лишь две дороги: домой, в неуютную квартиру, вдыхать холостяцкие запахи, или пить чай в какой-нибудь забегаловке, понимая, что напиток никудышный, а официанты ждут не дождутся, когда он уйдет, освободив место для более выгодного клиента? Лучшее позади. А что было лучшим? После смерти матери отец много болел. Потом вроде бы восстановился, но вскоре рухнул СССР, и его актерские дела сдулись, как воздушный шарик, забытый кем-то на празднике и недостаточно хорошо закрученный, пропускающий воздух. Алексей рано обрел самостоятельность, но не наслаждался ей, в отличие от многих своих сверстников. Поступил на мехмат МГУ, что было бы поводом для гордости в другой жизни. Но время менялось. Чтобы найти работу, ему пришлось окончить бухгалтерские курсы. В эпоху разгула коммерции он без работы не оставался. Если бы не его заработки, вряд ли его будущая жена обратила бы на него внимание. В девяностые дамы просто обезумели в поисках мужей, способных их обеспечить. Теперь он гордо называется начальник финансово-экономического отдела.
Он прибавил шагу, вдохнул как мог глубоко, не торопясь выдохнул.
Все-таки не справедлив он к людям! Нельзя так... Только о себе печется. Ведь дома старик ждет его, скучает, хоть и постарается это скрыть, да и чай в кафе вовсе не обязательно заварят плохо, равно как и официанты не факт что окажутся извергами. Он внутренне усмехнулся тому, как давно никуда не приглашал женщин, считая, что ему никто не подойдет и он только зря потратит время. Хотя на что ему оно было так необходимо, его время?
Надо что-то менять в себе.
Ни с того ни с сего ему пришла в голову мысль: «А вдруг нынешняя пятница станет необыкновенной и с ним произойдет что-то незабываемое?» Была на работе у них одна девушка. Занималась оформлением договоров. Ее звали Лера. Невысокого роста, обаятельная, с крошечными блестящими сережками в ушах, низковатым голосом, живыми, неспокойными глазами и звонким, коротким смехом. Поначалу она глянулась ему, он оживился, иногда пытался перехватить ее взгляд, благо их столы стояли совсем недалеко друг от друга, но, встретив ее растерянную, будто приклеенную улыбку, разочаровался. «Могла бы улыбнуться как-нибудь повеселее, пококетливее», — досадовал он. Хотя зачем это ей? Наверняка у нее все в порядке, есть друг или покровитель, и чем он, стареющий молчаливый холостяк, может заинтересовать ее? Хотя почему обязательно так? Женщины часто меняют свое мнение, а порой просто не ведают, каково оно у них на самом деле. Лера красивая? Что такое красивая для него? Губки, глазки, реснички? В Лере что-то было, несомненно, не внешнее. Озорство, живость, линия подбородка. Когда он представлял, что кто-то ее целует, ему становилось не по себе. Но он справлялся. Не искал уже драм. А с такой молодой и живой девушкой точно придут в его жизнь ревность, переживания. Он к ним не готов. В какой-то момент он отставил Леру в своих размышлениях, так и не предприняв никакой попытки обратить на себя ее внимание. Но все же след ее, некий слепок внутри остался. Ведь даже мысль о женщине на какое-то время оставляет ее внутри мужчины. Интересно, что она о нем думает? И думает ли вообще?
Он и не заметил, как дошел до поворота к Третьяковской галерее. Мысли отвлекли его от боли в ногах, а теперь, кажется, и ноги прошли. Метро совсем близко. Но в кафе все же можно зайти... Ненадолго. Он свернул с набережной в Лаврушинский и минут через десять уже сидел за столиком, изучая меню. Пятница, в конце концов. Можно позволить себе и кружку пива, как в молодости. Эх, зачем она была нужна такая, молодость? Кто говорит, что молодость прекрасна, скорее всего, недостаточно ясно помнит свою. Но ведь не у всех же молодость была такая невзрачная, как у него! Что за обиды на все человечество? То, что прошло, то прошло. Важно, что впереди.
Пиво несли так долго, что Гусаров успел его расхотеть. В итоге чуть пригубил. Вкус так себе. Оставил почти полную кружку на столе. Съел только орешки и черные гренки. Плебейская еда, но ему в самый раз — во рту солоно, как от слез.
Без женщин он обходился после развода вполне легко, словно застыло в нем мужское, самцовое и, застыв, не давало чувствам выйти наружу. Да и были ли они, эти чувства? За всю свою жизнь он не помнил ни одного их проявления всерьез, взахлеб, так, чтобы ни на кого не оглядываться. Так, чтобы погрузиться с головой в женщину, жить ее радостями, печалями, просыпаться и засыпать с мыслью о ней, вместе с ней болеть и выздоравливать, сходить с ума от минутной разлуки. Его юности сопутствовали романы легковесные и короткие, почти не запоминающиеся, а с женой все было как будто вполнакала, не до конца, даже в лучшие их дни.
Народ, окружавший его в кафе, по его мнению, был такой же низкокачественный, как и пиво... Шумят, галдят, жуют, улыбаются. Делают вид, что у них все хорошо. Смотреть на них более чем неприятно. Он на минуту прикрыл глаза, и почему-то ему привиделось, как некто одноногий отстегивает дома протез, страшно морщась при этом. Стало почему-то жалко этого несуществующего одноногого и всех существующих безногих, безглазых и т.д. Самое страшное — это потерять симметрию, лишиться чего-то одного из двух. Человек всегда двойной, двойственный, делящий на два, состоящий из двух половинок. Подумалось, не поэтому ли, чтоб найти пресловутую вторую половинку, надо сперва отделить половину от себя, чтоб место высвободить? Пришло в голову: «А если бороду отрастить?» Попытался представить себя с бородой, но не смог. С фантазией у него было не очень. Хватило лишь на то, что из нее вылез какой-то тип и произнес:
— Зря ты так, Гусаров.
Не любил слушать чужие разговоры, но в уши прямо вонзались слова сидящих неподалеку:
— Ты зачем к нему подкатывала?
— В смысле? С чего ты взял?
— С того! Казалось, вот-вот — и в постель потащишь.
— Я? Я потащу? Да пошел ты!..
— Ну вот. Уже посылаешь.
— Ты задолбал своей ревностью. Я тебе кто? Жена?
— Опять ты за свое.
У участницы этого диалога были такие синие волосы, что от них трудно было оторвать взгляд.
Жизнь других людей. Зачем она ему?
Вместо пива он заказал коньяк, погода больше подходила к этому напитку. Допил до конца. С детства не выносил не дочитывать книги, оставлять еду на тарелке или жидкость в кружке. Представлялось, что это грех, который будет стучаться к тебе из прошлого без конца. Грех незаконченности. В голове после коньяка как будто что-то сдвинулось, приоткрылась какая-то шторка, а за ней — слабое поблескивание уютного костерка. Внутри что-то приятно расслабилось, успокоилось.
Ну что ж, можно рассчитываться и двигаться к метро. Нехитрая получилась гулянка, но все же лучше, чем никакая. Не так тягостно на душе!
Выходя из кафе, он подумал: может, все же на следующей неделе пригласить куда-нибудь Леру? И тут же осёк сам себя: вот уж глупости! Ничего не получится из этого. Ему сорок пять лет, ей двадцать с небольшим, нет смысла начинать что-то серьезное. Да и она не согласится, скорее всего. А развеяться? Краткий роман? Эмоции? Самому стало смешно от этого... Ничего краткого не будет. Не его это случай. Все длинно и мучительно у таких, как он. Вяло. Унизительно. И неизменно плохо кончается. Он неинтересный человек. И виноват в этом только он сам. Когда надо было рискнуть, он не рисковал. Когда представлялся случай что-то поменять, не менял. Теперь пустое. Поздно уже... Его ангел-хранитель плюнул на него и улетел, оставив в качестве защиты плотный туманный кокон, через который не пробиться.
Он ждал, когда загорится зеленым светофор на Ордынке, и в этот момент его отвлек писк телефона в кармане. Алексей не сомневался, что это какой-то рекламный спам, и, уже начав переходить улицу, на ходу достал мобильный и поднес его к глазам. То, что он прочитал, ошеломило его, плюс ко всему в этот момент на него чуть не наехал автомобиль. Оказалось, что зеленый еще не переключили. Слава богу, водитель успел притормозить. Высунувшись из окна, он порывался обругать незадачливого пешехода, но, увидев отрешенный вид того, передумал, только чертыхнулся и плюнул на проезжую часть.
«Как ты себя чувствуешь, любимый?»
В такой вопрос складывались буквы. Никто не мог написать ему такой эсэмэски! Никто не мог назвать его любимым! Никто, кроме отца, не мог интересоваться его здоровьем! Вдруг его пронзила нехорошая догадка. Вероятнее всего, это телефонные шутники. Ответит он, к примеру, что-нибудь на этот номер, а деньги с него снимут огромные. Кто-то ему рассказывал про это! Хотя кто так может шутить? Деньги все равно идут операторам. Не сотрудники же МТС так развлекаются! Правда, в наше время любые чудеса жульничества возможны... Да что это он! У него и денег-то на телефоне рублей двести. Тоже мне мишень для аферистов! Отвечать на эсэмэску или нет? Здравый смысл предлагал выбрать между двумя вариантами: не отвечать вовсе или спросить, кто это.
Невольно запустилась череда догадок, кто это может быть. Это точно не Лера. Ее номер у него записан, он бы определился. Да и с какой стати она ему такое пошлет? Бывшая жена возжелала помириться? Теоретически возможно, но практически маловероятно. Она бы так не мудрила. Какой он ей сейчас любимый? Кто-то из давнего прошлого, чей номер не сохранился? Таких нет. А если...
Случилась с ним уже после развода одна история, краткая, нелепая, но он помнил о ней. Их фирма отмечала день своего основания в саду «Эрмитаж». Шикарная вечеринка! Длинные, богато накрытые столы. Потом переместились в клуб «Петрович». Он выпил немного, но как-то запьянел. И вот подошла к нему девушка, положила ему руку на плечо и сказала: «Будь раскованным хоть раз в жизни. Пошли потанцуем». Они танцевали полночи. Причем только быстрые танцы. До пота, до умопомрачения. Когда расставались, он дал ей свою визитку, записал ее номер в телефон, но спьяну не сохранил. Сперва досадовал из-за этого, но потом пустил все на самотёк. Пусть будет как будет. Она ему так и не позвонила. Может, она? Но прошло года два. Или больше?
Пока он перебрал варианты, пришло еще одно эсэмэс с того же номера:
«Извините, я ошиблась номером».
Какой же он дурак! Размечтался... Перебирал имена. Никому он не нужен. Что и требовалось доказать. Так все банально! А ведь он сразу обязан был распознать, что если кто-то называет его любимым и спрашивает о здоровье, то это не что иное, как ошибка. Ошибка, и больше ничего. Нечего было выдумывать...
Обида недолго поглодала его внутренности, на короткое время даже заныл живот, но потом он даже развеселился. Никаких проблем! Его жизнь остается такой же, как прежде. Никто в нее не вмешается, никто ничего в ней не нарушит.
А в выходные, глядишь, и снег пойдет.
В вагоне метро он рассматривал схему московского метрополитена так пристально, будто видел ее в первый раз. Намечал какие-то странные маршруты, которые он никогда не совершал и вряд ли когда-нибудь совершит. Когда он доехал до своей станции, ему пришло еще одно эсэмэс:
«Вы не обижаетесь, что я ошиблась? Еще раз простите».
Он поспешно набрал ответ, словно подготовил его заранее:
«Не обижаюсь. Бывает. Хорошего вам вечера».
Может, зря он это написал? Хотя его же спросили... «Хорошего вам вечера» — несколько двусмысленно. Это перебор. С другой стороны, почему нет? Почему не успокоить человека, если он смущен? Удивительно, что нашелся некто, которому небезразличен другой, совершенно незнакомый человек, который беспокоится, не обидел ли он ненароком. Похоже, она очень хорошая девушка. Или женщина... Дай Бог ей счастья. Что это? Опять эсэмэс?
«Спасибо. Он хорошим уже не будет».
Вот это номер! Гусаров недоумевал. Как ему на все это реагировать? Как-то подозрительно все это. Он опять усомнился в искренности абонента: вдруг это все же розыгрыш и его хотят втянуть в какую-то гнусную историю? А если нет? Теперь уже не откликнуться будет совсем невежливо. А что писать? Спрашивать, почему ее вечер не будет сегодня хорошим? Немного нагловато. Но женщина там, в телефоне, явно надеется на что-то, и ей, похоже, совсем не хорошо сейчас. Иначе зачем писать тому, о ком ничего не знаешь? Откуда уверенность, что его заинтригует все это? Может, ему девяносто лет? Или двенадцать? Или он вообще не мужчина? Зачем ей все это?
В раздумьях он дошел до дома. Отец сидел в гостиной за столом и что-то писал. Завидев сына, он снял очки и бодро отрапортовал:
— Вот решил к мемуарам вернуться. Столько лет писал дневники! Вот на их основе и напишу что-нибудь. Может, и получится интересно. Скоро ведь умирать. Хочется запечатлеть свою жизнь. Может, и не такой никчемной она была? А? Как думаешь?
— Бать, я не знаю. Главное, чтобы вся эта писанина не отняла у тебя слишком много сил. А так пиши, конечно. Обещаю, если закончишь, я сам понесу по издательствам.
Сколько раз они возвращались к этому разговору, сколько раз делали вид, что он происходит между ними впервые. Больше чем на два-три дня отца никогда не хватало, и он, отчаявшись, в гневе забрасывал рукопись на антресоли, клянясь больше никогда ее оттуда не доставать. Через какое-то время все повторялось заново.
— Ты голодный? — Отец, несмотря на немощь, что-то каждый день кашеварил.
— Нет. Пока не хочу ничего. Не волнуйся. — Гренки и орешки отбили аппетит надолго.
— Ну, хорошо. Отдыхай.
Отец опять взял ручку и уткнулся в белый лист. О том, чтобы приучить его к компьютеру, речи не шло. Почерк был у него ровный, прямой, почти каллиграфический.
Гусаров-младший, посчитав, что на этом церемонии окончены, прошел в свою комнату, с наслаждением снял с себя костюм, рубашку, аккуратно развесил все и влез в большой байковый халат. Затем вытянулся на диване, включил телевизор.
На экране яростно спорили люди в пиджаках.
Теперь уже можно не отвечать ей! Она уже, поди, и забыла о нем, посчитала, что он оскорбился такой назойливостью. А что еще может быть? Если она так уж жаждала его ответа, то написала бы еще раз. А она молчит. Все это к лучшему. И чего это он так распереживался из-за каких-то пустяков? Он уже совсем было успокоился, но из кармана пиджака телефон вновь подал весть о себе. Гусаров почти вскочил, чтобы вытащить его.
«Простите меня, я понимаю, что все это очень странно. Моя дурацкая ошибка. Мне очень хочется с вами поговорить. Если вы скажете нет, я удалю ваш номер. Жду».
Неужели она предполагает, что он поведется на это? Зачем ему с ней разговаривать? О чем? Какая она, право, нетактичная. А может, она безумна? Просто обычная сумасшедшая, переживающая по осени обострение? Ведь нормальный человек такое едва ли себе позволит. Так вторгаться в чужую жизнь!
Позвоню и отчитаю ее! Пусть своими делами занимается, а в мои не суется. Он вдруг услышал свое сердце, которое билось, словно вне его.
Надо решить все это побыстрее...
* * *
Каждый человек в своей жизни, наверно, в чем-то разочаровывается. Для Гусарова вся жизнь была цепью разочарований. Причем такой цепью, из которой с каждым годом изымалось новое звено, и в итоге от нее ничего не осталось. Разочарования для Алексея не были связаны с тем, что он изменял свое отношение к чему-то или к кому-то. Они существовали сами по себе, вне логики, вне движения жизни. Просто в какой-то момент ему неизменно открывалась иная суть явления, человека, предмета. Он мог разочароваться одинаково легко в обычном столе, стоящем на кухне, и в человеке, которому до этого симпатизировал. Очаровывался он чем-то? Бесспорно. В ранней юности его натура отличалась крайней степенью впечатлительности. До определенного времени свято верил в идею рыцарства. Ему представлялось, что рыцарство — это некий единственный в своем роде мужской кодекс, знатока которого мечтают заполучить в мужья все без исключения женщины. Но несколько примеров из его жизни вскоре развенчали этот миф, а потом убедили, что последнее нужное в мужчине женщинам — это рыцарство. Им вообще, как правило, не пригождается в представителях противоположного пола ничего конкретного и бесспорного, они подбирают партнера по довольно диковинным, но только им известным сочетаниям качеств, в той или иной степени устраивающих их в данный момент. Полученное в итоге они называют «мой мужчина». Одни из самых омерзительных слов в русском, да и в других языках — это «мой», «моя», «мое». Они — основа испорченных характеров, ссор и даже войн. Они — предтеча отвратительной буржуазности. Они — флаг тупости и мещанства. Они — путь человечества в гнилую яму забвения. Одно время Гусаров был увлечен идеями социализма и уже после краха советской власти с воодушевлением посещал коммунистические сходки и даже видел, как один очень патриотически настроенный литератор открыл зубами банку немецкого пива. Его завораживала эстетика красного цвета, красная мистика, но потом он понял, что и это пустое, узнав от знакомого, что все предвыборные кампании коммунистов финансируются из Кремля и процент голосов, который они получают, заранее с ними же и согласован. Именно после этого он выстроил для себя теорию продукта и потребителя, существующих вне материального поля.
Эпоха капитализма привела к тому, что каждый человек стал превращать себя в продукт, достойный того или иного потребителя. Речь сейчас только о мужчинах. Женщина есть продукт по определению, нервозно ждущий покупателя, но всерьез не ищущий его, наслаждающийся тем, что тот никуда не денется — сам придет. Мужчина в нормальном обществе должен являться вожаком, делателем чего-то, создателем и перекройщиком мира, но в зрелом капитализме ему отведена позорная роль продукта. Сперва он создает из себя продукт, потом предлагает. В самом простом случае — работодателю, в самом сложном — верховной власти. Продает себя, одним словом. Продажа — единственная форма выживаемости в современном мире. И вопрос не в том, продашься ты или нет, а в том, возникнет ли к тебе интерес у покупателя. Не поэтому ли так убог ныне удел поэтов? Поэзия абсолютна. И абсолютно беспомощна. Она самодостаточна в своей беззащитности. В поэзии Гусаров разочаровался, кстати, раньше, чем в социализме. Он не мог видеть, как авторы изумительных стихов лгали в конце восьмидесятых, а позже, в придурковатых несбывшихся девяностых, красовались на телеэкране, выкаркивая бессмысленные заказные агитки; в его голове не укладывалось, как поэзия вобрала в себя столько злобы, столько срама, столько яда, как позволила так издеваться над собой. Ему казалось в юности, что поэты — это лучшее воинство добра, а на поверку вышло, что не более чем тщеславные нытики. У отца был один друг — пожилой поэт-неудачник Бабкин. Когда он заходил к ним на чай, он говорил только о себе и о том, как его зажимают негодяи издатели. Иногда он звонко причмокивал и грозил несуществующим недругам на редкость маленьким кулачком. А потом, когда пьянел, рассказывал истории своей жизни с немыслимо пошлыми подробностями. Одна запомнилась. «Пришел, — говорит, — как-то домой поддатый, не раздеваясь, сел в прихожей зазнобе одной позвонить, любезничаю с ней и не ведаю, что жена по параллельному телефону все слышит. Так она выждала, потом вышла и веником меня исхлестала. А я ей в ответ: “Не бей собаку веником, грозы бояться будет”».
Гусаров порой вольно или невольно задумывался: может, ему тоже создать из себя продукт? В конце концов, он не глуп, неплохо учился. Не век же прозябать в коммерческой фирме на средней должности? Но каждый раз все это разбивалось о две скалы. Одна из них называлась «поздно», другая «зачем». Кушать есть на что, да и ладно. Куда еще рыпаться?.. Размышлял он и о том, как попадают в разряд покупателей, и в итоге пришел к выводу, что вся зловещая суть этой системы в том, что конечного покупателя нет. Все покупают и перепродают друг друга без окончательной цели. Как раз поэтому капитализм непоколебим. Рая на земле быть не может. Это догма. Рай на земле — модификация ада. Все мы в разных его частях. У всех у нас так или иначе жар. И все мы не хотим осознавать, что в аду.
Так зачем же он все-таки решил ей позвонить? Надеялся, что обычный порядок вещей нарушится? А нарушается ли он вообще когда-нибудь, или это только легкая вибрация пространства от неистовства наших надежд?
Все последнее время в его человеческом пространстве находился только отец. Почему он не женился после смерти матери? Молодой же еще совсем был. Боялся его задеть, привести в дом чужачку? Или забылся, с головой уйдя в театр? После ухода мамы к ним долго никто не заходил в гости. Да и теперь, после его эпопеи с женитьбой, редко кто заглядывал. Поэт Бабкин, живший неподалеку. Еще один дед из соседнего подъезда, приносящий с собой домино и по выходным мучающий их бесконечными криками «Рыба!». Они играли втроем, без интереса, но подолгу. В азарт впадал только сосед.
Пару лет назад Алексей посетил театр, где прежде служил его отец. Опять-таки их фирма устраивала культпоход. Поначалу он отказывался, но потом его потянуло. В детстве он там любовался отцом, почему бы не сходить хотя бы для сравнения? Театр в несчастьях отца не виноват. Только время. Отец как-то обмолвился: «Театр априори жестокая вещь
- Комментарии