Об авторе
Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза.
Автор романов, повестей, рассказов, статей, киносценариев. Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих других литературных премий. С 1994 года — постоянный автор журнала «Москва».
Глава двенадцатая
Ленинград
1939
Погодка в Питере — не наврал душа-человек Леонтьев! — и впрямь оказалась загляденье. Тепло, солнышко светит, благодать! Приехали в девять часов утра и с вокзала на такси — в Первый дом Петроградского совета, как после революции стала официально называться главная гостиница города, которую все непреклонно величали «Асторией». Номер шикарный, хоть и одноместный, а по площади — как вся их московская квартирка в Нащокинском. Ковры, кресла, столики, стулья, канапе, фикусы в кадках и даже пальмочка, а кровать — как баржа.
— На этом аэродроме наши самолеты расправят крылья! — подмигнул жене Булгаков. Но, глянув в зеркало, обнаружил там усталого, больного человека с виду никак не сорока восьми, а чуть ли не шестидесяти лет от роду, лоб прорезали глубокие морщины, кожа бледно-зеленая. И до сих пор его подташнивало. — А теперь завтракать и гулять, гулять! Сбросим с себя Москву, оденемся в град Петра!
В ресторане заказали яйца кокот:
— Нигде, кроме «Астории», их не умеют так бриллиантово готовить!
— И как в этом дворце проживания мог повеситься Есенин, я не понимаю, — сказала Елена Сергеевна.
— Ti sbagli signora, поэт имел неосторожность совершить это в соседнем здании, в «Англетере».
— Ах, ну да... Я их вечно путаю.
Он спросил газет, и газеты сообщили, что вчера польская армия, не успев отойти за Вислу, оказалась в полном окружении и теперь ее существование — вопрос нескольких дней.
— Польска сгинела! — даже с некоторым сожалением заключил Михаил Афанасьевич. — Недолго играл марш Радецкого, пора исполнять полонез Огинского. Жаль как-то даже, хотя бы месяца два сражалась лучшая армия Европы, а то и двух недель не продержалась. Впрочем, шляхтичи всегда были такими: с виду боевиты, а в бою биты.
— Теперь тевтонцы выйдут прямо к нашим границам, — вздохнула Елена Сергеевна с тревогой: ее старшего сына недавно мобилизовали.
— Одна надежда на Молотова–Агитпропа, — постарался утешить ее муж. — Ну что, Люсенька-лапусенька, напшуд!
— Это что значит?
— «Вперед» по-польски.
— Нет уж, по-польски правильнее будет «драпаем»!
Выйдя из гостиницы, полюбовались боевитым памятником Николаю Первому; почему его большевики не свергли, одному Богу известно.
— Вот уж кто бил поляков, так уж бил, — кивнул на царя писатель.
— А что-то вы в своей пьесе про Пушкина ни словом о том не обмолвились, — ехидно уколола мужа Елена Сергеевна.
— Увы, если б я про него что хорошее вставил, пьесу бы и сейчас не разрешили.
— Хорошо, что хоть сейчас.
Пьесу о Пушкине Булгаков написал три года назад, к грядущему столетию со дня гибели поэта. Все еще ожидая тщетно, когда Сталин позвонит и пригласит к себе, Булгаков решил в образе царя показать равнодушие власти к писателям, и Николай у него в пьесе никак не вмешивался в предстоящую дуэль Пушкина с Дантесом, произносил безжалостные слова: «Позорной жизни человек. Ничем и никогда не смоет перед потомками с себя сих пятен. Но время отомстит ему за эти стихи, за то, что талант обратил не на прославление, а на поругание национальной чести. И умрет он не по-христиански... Поступить с дуэлянтами по закону». Но и такая трактовка образа государя не помогла пьесе. Главкипятком зарезал ее уже на стадии заключенных договоров с несколькими театрами, от которых уже были получены авансы. Харьковский театр даже подал в суд, требуя возвращения авансированных денег, но проиграл Булгакову.
И лишь этим летом, когда должен был пойти «Батум», Главкипятком одумался и разрешил булгаковского «Пушкина»:
«Широкой картины общественной жизни в пьесе нет. Автор хотел создать лирическую, камерную пьесу. Такой его замысел осуществлен неплохо. Заключение политредактора: Разрешить. Политредактор ГУРК Евстратов».
Во МХАТе стали готовить постановку, но черепашьими шагами.
Помянув царя Николая, они пошли по проспекту Майорова, бывшему Воскресенскому, мимо величественной громадины Исаакиевского собора.
— Отчего, как думаешь, главный храм Петербурга Исаакиевский?
— Да сто раз говорили об этом, Миша! Оттого что Петр Первый и Александр Невский оба родились в день Исаакия Далматского.
— Может, ты забыла.
— Это ты стал у нас в последнее время забывчивый.
Вышли на Исаакиевскую площадь, носящую имя Воровского, и, как всегда, Михаил Афанасьевич возмутился:
— Была площадь в честь святого, стала — в честь вора.
— Ты каждый раз это тут говоришь.
— Да потому что у него на счетах...
— И это тоже сто раз. А жена его так любила, что, узнав о гибели мужа, умерла от разрыва сердца.
— Жена никак не может служить этому гаду оправданием.
Вошли в Сад трудящихся имени Горького, бывший Александровский. Булгаков сморщился, как будто в животе начались рези, Елена Сергеевна посмотрела на него знающим взглядом, что он морщился, когда думал о себе в сравнении с другими писателями, могла примерно угадать, что он сейчас скажет.
— Вот когда я помру, в мою честь даже помойку не переименуют.
— У помоек и названий-то нет, — усмехнулась жена.
— Отчего же, — продолжал он злиться, — в Иерусалиме главная помойка называлась Хинном. От этого слова потом произошло наше «геенна огненная», потому что там время от времени поджигали мусор и вонь стояла на весь Иерушалаим. Когда я помру, попроси, чтоб назвали геенна огненная имени Булгакова.
— А что, очень даже красиво звучит. Миша! У тебя в душе геенна огненная, кончай жечь в себе мусор. Тебе что врачи говорят? Не сравнивай себя с другими и будешь здоров, доживешь до ста лет.
— Знаю, это моя главная беда. Вот шел бы я по парку имени Александра Второго и не корежился бы. Потому что царь Александр тут первый дубок посадил. А по Саду трудящихся имени Горького — меня раздражает. Все, что только можно, в честь великого пролетарского писателя переименовали. А почему я не пролетарский? Я всю жизнь своим горбом хлеб насущный добываю.
— Вы ненавистник пролетариата, профессор Преображенский, — усмехнулась жена.
— Нет, я не Преображенский. Да и вообще ни один заметный персонаж моих книг не может похвастаться, что это я.
— И Мастер?
— А что Мастер? Разве он столько налопатил, сколько Булгаков? Один романишко осилил да и нюни распустил, как только его не стали печатать. Меня же всю жизнь еле-еле печатают, а я держусь.
— Но ведь Маргарита же я?
— Ты? Да ты в тысячу раз глубже и ярче, чем эта кукла. И вообще над ними надо еще как следует поработать, и над Мастером, и над Маргаритой. Пока что они у меня схематичные. Не тянут на главных героев. Плывут по течению. Не сражаются. А герой должен бросать вызов судьбе.
— Разве Маргарита не бросает?
— Ха-ха! Только когда за ней нечистая сила приходит и заставляет бросить вызов судьбе. Приедем в Москву, я основательно сяду за этих двух голубчиков.
— А помнишь, как штурман Жорж тогда спрашивала: «Вам куда, голуби?» Все дни той весны, как драгоценное вино, отстаиваются во мне. Я так люблю тебя, Миша, так люблю!
— А я тебя, моя прекрасная незнакомка. Живу с тобой столько лет, а до сих пор не знаю, кто ты такая.
— А ты кто такой? Ну-ка!
Они вышли на Сенатскую площадь, в год столетия восстания 1825 года переименованную в площадь Декабристов, и, глядя на Медного всадника, Булгаков сказал:
— Обязательно напишу пьесу «Петр Алексеевич», по типу «Ивана Васильевича».
— И первого императора, как и первого царя, не напечатают, а спектакль запретят.
— Это точно, — печально усмехнулся он. — Но ведь рукописи не горят. Verba volant, scripta manent. И рано или поздно и царь, и император придут к читателю и зрителю.
Вышли к Неве, молча наслаждались простором и тем, как дышится.
— Что бы ни было, Миша, мы живем, — сказала Елена Сергеевна ласково. — И живем хорошо. Гораздо лучше, чем очень многие люди.
— Но хуже, чем многие босявки, — поморщился Михаил Афанасьевич. — И почему Бог им все дает, скажи мне? Вот помрем, прилетим в рай, а там все лучшие облака опять заняли Авербах да Киршон, Фадеев да Ермилов. У каждого белоснежное облако величиной с Францию. А нам что дадите? А вот, извольте, облачко, оно хоть и серенькое, и потрепанное, да полностью ваше, даже, заметьте, не коммунальное.
Она хоть и сердилась на него за такие вечные нюни, но тут рассмеялась:
— И птицы постоянно мимо летают и галдят, спать не дают... Ну, Миша! Кончай слякоть разводить!
Они побрели не спеша по набережной Рошаля, бывшей Адмиралтейской, рассуждая о том, почему два памятника Петру Первому, некогда стоявшие тут, большевики уничтожили, а Николаю на Исаакиевской площади не тронули. А все потому, что Клодт установил коняшку на две задние ноги, а две передние повисли, вытянутые вперед: шедевр инженерной мысли, есть что показать иностранцам, селящимся в «Астории».
— А представляешь, Люся, идем мы сейчас, а навстречу он. И говорит: «Я вижу, товарищи муж и жена Булгаковы, вам нравится в Ленинграде. Хотите, поселю вас вот в этом доме с видом на Неву? Забирайте себе весь третий этаж с балконами, а я к вам в гости приезжать буду».
— А я бы согласилась переселиться в Ленинград.
Они добрались до Зимнего дворца и вышли на площадь Урицкого, бывшую Дворцовую. Устремили взоры на Александровскую колонну. Булгакова распирало и тут поёрничать:
— Был бы я Сталин, давно бы приказал заменить крест на серп и молот, дабы пролетарский ангел показывал не на символ крестных мук, а на предметы городского и сельского труда, понимаете ли.
— А что, смотрелось бы не хуже, — кощунственно захихикала Елена Сергеевна.
— А здесь, — Михаил Афанасьевич указал на барельефы внизу колонны, — я бы изобразил штурм Зимнего, оборону Царицына, первую пятилетку и изгнание Троцкого из СССР.
— А убийство Урицкого Каннегисером? Как увязать с новым названием площади? — возразила Елена Сергеевна.
Он обнял ее и поцеловал:
— А еще лучше было бы изобразить встречу Булгакова с Шиловской на блинах, игру Булгакова с Маяковским на бильярде в присутствии Шиловской, затем...
— Получение Михаилом и Еленой Булгаковыми роскошного дворца на Небесах и...
— Позорное изгнание с небес всех агитпроповцев и бывших рапповцев, аки падших ангелов.
Пройдя под аркой Главного штаба, вышли на улицу Герцена, бывшую Большую Морскую, и по ней — на Невский проспект, который ну никак не хотел именоваться проспектом 25 Октября, и все по-прежнему называли его Невским, даже руководители государства в частных беседах. Одно дело — произнести с восторгом: «Мы шли по Невскому!», другое — нелепо промямлить: «Мы шли по двадцать пятому октября».
Пройдя немного по проспекту, муж и жена конечно же свернули на набережную Мойки и отправились в здание, заветное для каждого писателя. Правда, в какой-то миг Елена Сергеевна воспротивилась:
— Давай не пойдем. Что-то подсказывает мне: не надо нам сегодня ходить туда. Ведь это дом его смерти.
— А мне что-то подсказывает, что нам обязательно надо туда сходить, — заупрямился Михаил Афанасьевич.
— Ладно, идем. Хоть бы он был закрыт!
Но музей в доме княгини Волконской оказался открыт, и они вошли в него, взяли билеты.
— У меня такое чувство, — произнес муж, — что он сам сейчас выскочит нам навстречу...
— И предложит жить здесь, — усмехнулась жена.
— Нет, просто скажет: «Мишка, Ленка! Как я рад вам!»
Экскурсоводка, худенькая девушка, водила старшеклассников по комнатам, и Булгаковы ходили следом, прислушиваясь:
— В те времена люди наивно верили во многие мистические символы, вот и Александр Сергеевич доверчиво полагал, что кольца способны оберегать или давать творческую силу. Здесь мы видим кольца, изображенные на портрете Пушкина работы Тропинина.
— А ты не носишь колец, — сказала Елена Сергеевна. — Кроме обручального. Может, стоит завести себе талисман?
— Но они не уберегли его от ранней гибели, — возразил Михаил Афанасьевич. — К чему тогда? Мой талисман — ты. «Храни меня, мой талисман, храни меня во дни гоненья, во дни раскаянья, волненья: ты в дни печали был мне дан!»
— Я так люблю тебя, Мишенька! — произнесла она и смахнула слезу из уголка глаза.
Экскурсоводка говорила:
— Если бы Пушкин не оказался в ссылке, он непременно бы пришел на Сенатскую площадь вместе со своими друзьями декабристами...
— Почему вы говорите «на Сенатскую», когда она давно уже площадь Декабристов? — проворчал один из школьников.
— Потому что тогда она была Сенатская, — грустно возразила девушка. — Было бы смешно, если бы декабристы пришли на площадь Декабристов.
Они медленно двигались по огромной пушкинской квартире, и Булгаков вновь не мог избавиться от мыслей, что сам он вынужден селиться в трехкомнатной, так и не имея собственного кабинета. А тут как раз, преследуя экскурсию, они подошли к огромному кабинету Александра Сергеевича.
— В тот день Пушкина ждали к обеду, — настраиваясь на трагичный лад, говорила худая девушка. — Вот представьте себе, стучат часы в официантской, прислуга говорит: «Кушать подано», — и разливает суп по тарелкам, а в этот миг на руках вносят раненого Пушкина. Его несут в кабинет, укладывают вот сюда, на диван. И все эти вещи, которые вы видите, Александр Сергеевич видел перед своей смертью. Вот его любимая чернильница, негр в золотых штанах, подарок Нащокина...
Елена Сергеевна ткнула мужа в локоть:
— Нащокина! А мы в Нащокинском живем!
— И что же?
— Пушкин часто бывал у Нащокина в Москве, — продолжала девушка. — Они были близкими друзьями. Вот на этом диване, ребята, великий русский поэт умирал от полученной раны. Он смотрел на бесчисленное количество книг и прощался с ними, как с живыми людьми.
Под долгий и скорбный рассказ о гибели Пушкина Булгаков внимательно разглядывал корешки книг, в основном французских, изучал пушкинский почерк на выставленных рукописях, а когда экскурсия двинулась дальше, шепнул жене:
— Постой на стрёме, я хочу негра стащить.
— С ума сошел?
— Давно уже. С тех пор, как тебя увидел.
— Да ладно тебе, ты тогда просто хотел Любанге насолить, вот и пустился во все тяжкие за мной ухлёстывать.
— Стащу негра и буду в него окунать перо, стану прославленным, как Пушкин. И квартиру такую же получим.
— Ага, и на дуэли с Фадеевым погибнешь.
— Почему с Фадеевым? Он к тебе клеился?
Когда они вышли снова на набережную Мойки, он выглядел искренне огорченным:
— Жаль, что ничего не стащили. Хотя бы щепочку от эшафота декабристов.
— Нельзя ничего хранить в доме, что связано со смертью, — укоризненно сказала она.
— А ты заметила, в некоторых местах Пушкин пишет «я» слитно со следующим словом? «Язнаю», «явижу», «янаписал». Его «я» растворяется в мире слов. Когда я умру, я тоже растворюсь в мире слов.
— Довольно о смерти! — топнула она ножкой.
Вернувшись на Невский, они подышали букинистическим запахом в бывшей кондитерской Вольфа и Беранже, но ничего из старых книг не купили, дабы не занимать руки. Люся сказала:
— Вообще-то это страшное место.
— Страшное? — вскинул бровь Булгаков.
— В этой кондитерской Пушкин оговаривал условия дуэли со своим секундантом Данзасом. Потом здесь же читали вслух лермонтовское «На смерть поэта», за что Лермонтова сослали на Кавказ. А Достоевский здесь впервые встретился с Петрашевским и в итоге угодил на каторгу. И Чайковскому именно здесь подали стакан воды, зараженной холерой, после чего он умер.
— Вот я чувствовал, что не надо сюда заходить, — поморщился Михаил Афанасьевич. — Хорошо, что ничего не купили. А то бы непременно страницы книги оказались заражены ядом. Допустим, слюной Ермилова. И мое имя присоединилось бы к Пушкину, Лермонтову, Достоевскому и Чайковскому.
Затем они полюбовались разнообразием рыб в огромном аквариуме дома Мертенса, где теперь располагался хороший универсам.
— О, вон та полосатая и в прошлый раз тут была.
— И вон та разноцветная.
— А этого чудовища не было.
— Однако вон там и там плесень, — заметил Булгаков. — Не представляю, как они чистят такой гигантский аквариум.
— Действительно, плесень, и как ты все замечаешь?
— Причем это черная плесень, аспергиллус нигер. У человека с ослабленным иммунитетом способна вызывать тяжелые заболевания, вплоть до почечной недостаточности.
— Пойдем отсюда.
Здесь же, в доме Мертенса, можно было попить кофе с эклерами, что они и сделали, забыв про аспергиллус нигер.
— Надеюсь, Григория Распутина не здесь отравили эклерами? — пробормотал Булгаков, на что Люся фыркнула:
— Позор! Его отравили в Юсуповском дворце.
— Да знаю, знаю... А здесь что раньше было? Меха, кажется?
— Торговый дом Мертенса. Да, меха.
— Стало быть, наверняка здесь Блок примерял шубу с отравленным мехом.
— Сейчас в тебя эклер кину, Мишка!
Выйдя, Булгаков похлопал себя по пузику:
— Превосходные эклеры!
— Ты аж четыре слопал, — засмеялась Люся.
— И кофе как в Париже, — вздохнул Михаил Афанасьевич. — Жаль только, что мы в Париже ни разу не бывали.
— Не с чем сравнить.
— Еще побываем, солнце мое. Обязательно побываем. Если только нам в эклеры не впихнули яду.
— Ну Мишаня!
В хорошем настроении двинулись дальше, у Казанского собора, превращенного семь лет назад в Музей религии и атеизма, Булгаков заметил, что и в девятнадцатом веке сей храм почему-то мало посещался верующими, о чем свидетельствует сцена из гоголевского «Носа». В Дом книги, увенчанный башней-фонарем со стеклянным глобусом, заходить не стали, зная, что среди нагромождений великой советской литературы не найдут даже малюсенькой книжонки с его фамилией на обложке. Но и без визита в храм советской книги Булгаков снова огорчился от мыслей, что он чужой на этом празднике жизни.
Они шли по Невскому, и настроение менялось: то делалось грустно, то отбрасывали от себя заботы и радовались чудесному и вполне летнему утру в самом красивом городе мира, то являлась радость, что впереди ждет чудо — слава, успех, признание властей, новая квартира, дача в подмосковном поселке Переделкино, в котором созданный пять лет назад Союз писателей с недавних пор стал строить двухэтажные деревянные особняки, и Михаил Афанасьевич поспешил вставить Переделкино в свой роман как Перелыгино. То прилетала тревога, что они на пороге какого-то ужасного бедствия и ничего этого, мечтаемого ими, не будет никогда. Наибольшую грусть навевали театры, где не идут его пьесы, и книжные магазины, где не торгуют его книгами. Стоящая за спиной у вальяжной Екатерины Великой бывшая Александринка, ныне, слава богу, хотя бы Пушкинка, а не какая-нибудь там Урицинка, посмотрела им вслед исподлобья.
— Изнасилованная Мейерхольдом, — с сожалением покачал ей головой Михаил Афанасьевич.
— Господь с тобой, — возразила Елена Сергеевна. — Десять лет, как тут уже Радлов властвует.
— Этот хотя бы Шекспира эксплуатирует, — кивнул Булгаков. — И брат его хороший портрет с меня нарисовал.
— К тому же грех теперь Мейерхольда проклинать.
В этом году выдающегося театрального деятеля расстреляло пулями судьбы — сам он в июне арестован и находится неизвестно где, а жену его, красавицу Зинаиду Райх, зверски убили в июле, семнадцать ножевых ран.
— Вот ты все «квартира, квартира»! У них с Зинаидой Николаевной в Брюсовском переулке огромная квартирища была — и где теперь то счастье? Говорят, все полы были забрызганы ее кровью, она из комнаты в комнату от убийц бегала. А они кололи, кололи, никак не могли убить.
— Не приведи Бог, — посочувствовал Булгаков.
В великолепном Аничковом дворце с недавних пор располагался Ленинградский дворец пионеров и школьников.
— Молодцы Романовы, — иронично похвалил Михаил Афанасьевич, — какой домище для детей отстроили. Всем будущим поколениям буржуев в назидание: стройте, стройте, нам потом пригодится.
Когда они вышли на Аничков мост, он вдруг почувствовал прилив головной боли, а в глазах помутилось так, что несравненные клодтовские кони показались расплывчатыми, будто на очень скверной фотографии. Мир вдруг превратился в картину Моне «Впечатление. Восходящее солнце».
— В Фонтанку непременно надо плюнуть на счастье, — сказал он.
Они постояли на мосту, дождались, когда рядом не будут сновать прохожие, и, изрядно накопив слюны, плюнули.
— Что за дивный день! — воскликнула Елена Сергеевна. — А вон и Любашин дворец, — кивнула она на изысканный архитектурный шедевр архитектора Демерцова, изначально принадлежавший князьям Белосельским-Белозерским, к коим вторая жена Михаила Афанасьевича никак не принадлежала, хоть и дворянка.
— Да уж, Любашин, — проворчал Булгаков.
С ним происходило неладное. Отовсюду на него смотрел Ленинград, и в глазах у Ленинграда стояло: да как вы посмели плевать в мою Фонтанку! Ты, белогвардейский недобиток, и ты, ушедшая к этому подонку от славного красного командира!
Все великолепие дворца смазывалось и расплывалось в его глазах, будто на картине того же Моне «Руанский собор», где фасад собора в розово-белых расплавленных тонах. А когда они подошли к кинотеатру «Гигант», он окончательно понял, что происходит нечто ужасное и непоправимое — он слепнет!
— Смотри, смотри, Хмелёв! — воскликнула Елена Сергеевна, показывая на афишу, которую несчастный Михаил Афанасьевич воспринимал уже не как Моне, а как «Композицию VII» Кандинского: что-то пытаешься разглядеть и ничего разглядеть не можешь.
— Где Хмелёв? — спросил он подавленным голосом.
— Да вот же, на афише. Мишенька, пойдем посмотрим картину. «Человек в футляре».
— Кто человек в футляре?
— Да что с тобой? Фильм, вот, идет. «Человек в футляре», режиссер Анненский, который «Медведя» в прошлом году, мы смотрели, обхохотались. Беликова Хмелёв играет... Да что с тобой?!
— Я ничего не вижу, любовь моя!
— Понятно, придуряемся, черные очки увидел, — подумала, что поняла, Елена Сергеевна. На афише их, можно сказать, родной Хмелёв в роли Беликова имел на лбу черные очки, а глаза выпученные, будто прозревший слепой.
— Где черные очки? — плачущим голосом пробормотал он, глядя по сторонам и видя кругом сплошные картины Кандинского.
— Миша! — всполошилась жена, понимая теперь, что муж не шутит — настолько позеленело его лицо.
— Я ослеп, ангел мой, я почти ничего не вижу, — бормотал он. — Здесь ведь недалеко до Московского вокзала. Веди меня, немедленно возвращаемся в Москву!
Она перепугалась:
— Ты не шутишь?
— Какие шутки, Люся! Немедленно в Москву! Я ослеп!
Глава тринадцатая
Голубятня
1924
Как оно закружилось, как завихрилось, какая вдруг круговерть переместила людей и предметы, одному Гоголю известно с его Солохами да Пацюками. Жил себе бывший врач, а ныне начинающий литератор в убогой комнатушке да в треклятой коммуналке, где Аннушка проливала масло и в самый мороз забывала на кухне окно закрывать. Жил он с грустной и худющей, а главное, давно нелюбимой женой Тасей, от которой хотелось сбежать. Но когда выходишь на улицу, вокруг тебя снует Москва, присматриваясь к тебе и принюхиваясь: не ты ли, контра, когда-то писал статейки против нас, — возвращение домой становилось спасительным, так ребенок прячется под одеялом от ночных страхов.
А теперь глянь, читатель, перенесло его ветром на второй ярус деревянного флигеля во дворе дома в Чистом переулке, до недавнего времени Обуховом, и с ним уже не бледная и скучная Тася, а бойкая, упругая подруга, еще не жена, но уже во всем как жена, и зовут ее Любаша. Он смотрит на ее чуть покачивающуюся походку и думает: «Кажется, я в нее уже влюблен». Хотя живут они вместе четыре месяца, а знакомы год или больше. Она веселая, хорошо поет, бывшая балерина и танцует не хуже Айседоры Дункан, неплохо рисует и даже сочиняет, любит придумывать всем смешные прозвища и его зовет Макой. Хотя нет, это он сам про себя сказал, когда читал Витьке книжку про орангутанчиков.
Кто такой Витька? Это мальчик четырех лет. Михаил и Любаша живут на втором этаже, разделенном на три даже не комнаты, а клетушки. Кухни нет, а просто в коридоре, разделяющем клетушки, стоит плита, на ней готовят и ею же обогревают флигель. Да уж, далеко не дача Толстого и не квартира Коморских! В одной клетушке живут Михаил с Любашей, в другой — пожилая вдова Анна Александровна с дочкой, страдающая астмой, в третьей — Марья Власьевна, торгующая пирожками и кофе на Сухаревке. Иногда ее дочь подкидывает ей ненадолго вот этого самого Витьку. С бабкой ему неинтересно, и он быстро перемещается к соседям:
— Дядь Миш, почитай киську.
И тот читает ему «киськи». Однажды попалась изданная в прошлом году сказка в стихах Евгении Бируковой «Мика, Мака и Макуха» — о приключениях трех юных орангутанов. Самый трусливый — Мака, чуть что, он: «Ну, попались!» Михаил Афанасьевич засмеялся и говорит:
— Вот я такой же. То и дело мерещится: войдут и скажут: «Ага, попался!»
Так и повелось звать его Макой. А жилище свое они называют Голубятня, ибо в нем и впрямь подобает жить не людям, а голубям. Анна и Марья постоянно ссорятся, подозревают друг друга в кражах, чуть не дерутся. И внизу, на первом ярусе, постоянные драки — молодой милиционер то и дело колотит жену, та потом ложится в сенях и рыдает. Любаша однажды сунулась ее утешать, а Мака:
— Напрасно. Ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Что ты смотришь? Так англичане говорят, известнейшие циники.
— Брешешь, поди? Ну-ка, скажи это по-английски.
— No good deed ever goes unpunished.
— Гляди-ка, кажись, не брешешь.
Домочадцы и гости чернобородого мужика, что на первом ярусе, по соседству с милиционером, дерутся реже, зато часто собираются за столом, пьют чай и не только, а напимшись, громко орут русские народные песни.
Словом, сменял наш герой не шило на мыло, а мыло на два шила. Но странная вещь, живется ему теперь почему-то легче и радостнее. Вот идет он сейчас по Кузнецкому Мосту, под ногами чавкает противная предновогодняя оттепель, сыро, слякотно, а ему хорошо. Опухоль за ухом, кажись, больше не растет, а ведь три раза делали ей иссечение, ныло в сердце подозрение на рак. Сегодня у дантистки Зиночки залечил окончательно два проблемных зуба. И в прямой кишке вроде бы все олрайт, а то тоже были подозрения...
Разболтанное твое здоровьишко, бывший доктор Булгаков, то на одно, то на другое жалуешься, а все равно стараешься на людях бодрячком держаться. А то, знаете ли, унюхают в советских джунглях, что ты больное животное, да и сожрут с потрохами!
Так как же случилось-то, что жил он в Нехорошей квартирке, а перелетел на Голубятню? А вот как.
Началась эта сказочка с того, что новый, 1924 год Михаил и Татьяна встречали в Большом Кисловском переулке, у их новых друзей Саянских — художника Леонида Викторовича и его жены Юлии. Плакаты Саянского «Скоро весь мир будет наш» и «Красный пахарь, работай спокойно» мелькали тогда повсюду. Квартира просторная. В разгар веселья женщины в отдельной комнате затеяли гадание на свечном воске. И грустная Тася вернулась домой в совсем расстроенных чувствах, разрыдалась. В чем дело?
— Мы там воском в миску капали, на тебя и меня гадали, и у тебя всё кольца да кольца, а мне — пустышка да пустышка. Черное предзнаменование. Вот увидишь, мы скоро разведемся.
— Интересная ты женщина! В силу молитвы не веришь, а в силу глупейшего гадания — будьте покойны. Даже странно как-то.
А в середине января, сверкая огнями, привлекал зависть прохожих особняк Берга в Денежном переулке. До недавнего времени в нем располагалось посольство Германии, и эсер Блюмкин именно тут застрелил посла Мирбаха; теперь его занимал центрисполком Коминтерна. И где, как не здесь, проводить праздничный вечер сменовеховцев?
Булгаков явился в компании со Слёзкиным и Стоновым, будто нарочно подобрав такие говорящие фамилии. Как спутники Марса Фобос и Деймос — страх и ужас. Первым делом — к буфету, где давали игристое «Абрау-Дюрсо» и пирожки с рыбой. Осматриваясь по сторонам в поисках собеседника, Михаил Афанасьевич вдруг увидел рядом с собой знакомое лицо. Миловидная женщина в парижском платье-коктейль, источающая тонкий аромат «Шанели № 5», смотрела на него с обаятельной улыбкой и вдруг сказала:
— Голуби тоже сволочь порядочная, не так ли?
— Что-что, простите? — не понял он.
— Это ведь у вас в рассказе жена сетует, что в Москве полно ворон, а в Париже только голуби, а муж отвечает ей этой шикарной фразой, чисто в гоголевском духе, — проговорила она приятным, обворожительным голосом.
— Я что-то и сам запамятовал, — смутился он и протянул ей бокал игристого взамен уже опустевшего.
Они разговорились.
— Неужели не помните меня? — спросила она. — Я Буква.
— Точно, Буква! — слегка хлопнул он себя по лбу. — А где же ваша Не-Буква?
— Отсохла. Зачем же Букве жить с Не-Буквой?
И она отвлекла его от литературных бесед с писателями откровенным рассказом о том, как развелась с мужем:
— Все говорят: «Ну конечно, он же гораздо старше ее». Но всего-то на двенадцать лет, разница чепуховая. Жена я была верная. Однако Илья Маркович задушил меня своей несусветной и постоянной ревностью. К тому же... Почему я постоянно обязана доказывать, что разделяю его либеральные взгляды? Я не антисемитка, отношусь к евреям с теплом, но почему я должна всем доказывать великолепие идей сионизма? Скажите, я должна?
— Если не подписывали бумаг с подобными условиями, то нет.
— Не подписывала. И я не выдержала. Я не просто разлюбила его, а возненавидела. Да, наверное, никогда по-настоящему и не любила. Иначе нашла бы в себе силы стать тоже пламенной либералкой. Он ничего не зарабатывал. Это я про Париж. А я балерина, очень неплохо зарабатывала танцами, участвовала в балетной труппе. И мне не хотелось уезжать из Парижа. Но нет, он потащил меня в этот мрачный Берлин. Представляете, чтобы я ему не изменяла, он носил на пальцах три кольца с какими-то колдовскими абракадабрами. А сам однажды в Константинополе, когда мы чудовищно голодали, вдру
- Комментарии