Об авторе
Наталия Николаевна Костюченко родилась в деревне Старая Иолча Гомельской области Брагинского района. Окончила Белорусский технологический институт имени С.М. Кирова по специальности «лесное хозяйство». Прозаик, публицист. В настоящее время работает главным редактором ежемесячного литературно-художественного и общественно-политического журнала «Нёман». Публиковалась в периодических изданиях Беларуси, России, Литвы. Автор ряда книг прозы: «Верба над омутом», «Молчание» и др. Лауреат нескольких республиканских и международных литературных конкурсов и премий. Награждена медалью имени Франциска Скорины. Член Союза писателей Беларуси. Живет в Минске.
Давно, с юношеских лет, пишу. Но никогда не писала о любви. Нет, не о той любви, которой называют чувство к родине, к матери, к самой жизни, наконец. Я имею в виду любовь между мальчиком и девочкой, юношей и девушкой, мужчиной и женщиной.
Когда я приносила свои рукописи в редакцию и у меня спрашивали, о чем же я пишу, то обычно после моего непродолжительного замешательства с какой-то снисходительной доброжелательностью или даже с иронией подсказывали ответ: «О любви?» Ну конечно же, о чем еще может писать девушка, женщина?! И тут я решительно и возмущенно отрицала: «Ну что вы! Темы моей прозы гораздо серьезнее. Я затрагиваю вопросы философские и психологические. Например: “Для чего живет человек на земле?”»
Да... Так уж вышло. Ни одной любовной истории за столько лет.
И что же? Я хочу попробовать написать о любви, рассказать о любви. Хотя кульминацией истории, которую расскажу, окажется предательство. Наверное, прав был К.Гельвеций, когда сказал: «Сущность любви заключается в том, чтобы никогда не быть счастливым».
Больно возвращаться в мыслях в прошлое. Может быть, кто-то, вспоминая прожитые годы, подпитывает энергию своей души, итожа в первую очередь личные победы и достижения, бережно укладывая их, словно кирпичики, в тот фундамент, на котором самодовольно явит себя миру. Такой уверенно говорит о своих заслугах. Он горд.
Биография... Часто бывает, что хорошо написанная собственная биография, представленная только позитивными вехами, — всего лишь иллюзия. Иллюзия, в которую готов поверить сам автор и, что еще печальнее, заставит поверить других. И чем больше в этой иллюзии иллюзорного, тем с большим рвением аплодируют, принимая ее, окружающие.
Миру нужны герои... Но существует ли герой, который ни разу не упал? Великая и горькая правда в словах: «Мир делится на грешников, которые считают себя праведниками, и праведников, которые считают себя грешниками».
Я глубоко верю, что, оставаясь наедине с собой, далеко не каждый гордится своим прошлым, что многие, терзаясь чувством вины или стыда, хотели бы переписать те или иные страницы жизни наново.
Вряд ли кто способен огласить истинную свою биографию. Она так же редка, как и хорошо прожитая жизнь. Далеко не каждому дано соблюсти себя в полной чистоте, всегда быть свободным от страстей и искушений, тщеславия и зависти — словом, ни разу не замарать свою душу и не стать предателем. Истинная биография — скорее не о достижениях, а о грехах.
* * *
Запомнились те ночи... Лунные, ясные, звездные и темные, «хоть выколи глаз». Те ночи покоряли мягким давлением тихих звуков, полной тайн темнотой, трепетавшей в причудливых тенях, запахами, глубоко проникавшими в кровь и становившимися частью твоей плоти. Ночи, которые пахли жизнью и, порождая в твоей душе тончайшие мелодии неведомых ранее чувств, околдовывали тебя.
Каким было очарование теми ночами... Еще бы! Разве не обостряют восприятие мира свойственные юности восторженность и состояние влюбленности или ожидание, предчувствие влюбленности? Когда тебе еще пятнадцать. И ты в волнении только начинаешь ощущать, до конца не осознавая, зарождающиеся перемены в тебе, во всей твоей внутренней сущности, перемены, которые как чудо, как некое ошеломляющее открытие уготавливает каждому без исключения природа.
Юное, особенное, неожиданное, волнующее... Потрясающее тебя до глубины души, удивляющее своей силой первое чувство! На то, первое, похожего не будет никогда. По остроте, чистоте, искренности...
Ночи... Далекие и близкие. Как далеко и близко все то, что было в твоей жизни. Летние ночи в деревне, тишину которых не нарушало, а даже как-то по-особому усиливало безудержное ликование опьяненных ими кузнечиков. Только лай собак иногда разрывал ее, напоминая, что в этом одурманенном, почти нереальном пространстве кто-то не дремлет, а всегда настороже. Ночи, которые незаметно растворяются, сереют и исчезают после первых петухов.
Иногда с легкой грустью и уже взрослой иронией вспоминается, как мы с двоюродной сестрой Таней возвращались после ночных гуляний. Осторожно, чтобы никого не разбудить в хате, нащупав клямку, медленно отворяли тяжелую входную дверь, которая, несмотря на наши старания, все равно предательски скрипела. В сенцах после свежести ночи нас обдавало некой теплой и сладковатой душностью, знакомой и приятной. Пахло сушеными травами и молоком. Не забуду, пока жива, те ощущения и запахи.
Помню, как на цыпочках, не торопясь, чтобы не задеть лавку или табурет, мы проходили через первую комнату, где спали бабушка и дедушка, в горницу. Там тихонечко снимали с себя нарядные платья, бережно, на ощупь вешали их на спинки стульев и все так же на цыпочках, боясь, чтобы не слишком скрипели половицы, крались к своим кроватям.
Уснуть долго не удавалось. Завораживала, не позволяя отвести от нее глаз, перерезанная крестом оконной рамы светлеющая дрёма уходящей ночи. В душе все еще ширились эмоции, хотелось поделиться впечатлениями, пошептаться. И мы не выдерживали, шептались, пока на той половине горницы разбуженный нами старший брат Тани, уже женатый и утративший интерес к подобным ночным бдениям, сердито не одергивал нас: «Девки! А ну-ка, не мешайте спать!»
Чувства, похожие на те, что впервые волновали юную душу, будут в течение жизни зарождаться еще не раз, но никогда уже не возникнет при этом такого искреннего удивления, такой восторженной и жадной восприимчивости, уверенности в исключительности и неповторимости этих поразивших тебя своей новизной явлений. Тому, к чему естественно, по природе своей, готовится еще неискушенная и наивная душа, суждено стать чуть ли не мистическим, не отягощенным земным опытом чувством. Первая влюбленность остается навсегда особенной. Нет-нет, да и полыхнет она в памяти далеким, негаснущим огоньком, слишком непохожим на те, что были или еще будут возгораться в твоей жизни.
Девки-девки... Не спится им. Шепчутся... И все вглядываются, вглядываются в сереющее за окном утро...
Что за этим окном их ждет? Что?..
Тем летом, когда я и Таня, вдохновляемые самыми лучшими ожиданиями, робея и стесняясь, ходили в клуб или к реке, где у костра собиралась молодежь, мы хотели понравиться, влюбиться, встретить каждая своего «принца на белом коне».
Не стану судить о чувствах сестры, но уж в моей душе, это точно, огромным рассветным заревом разгоралась надежда. Еще не успев влюбиться, я уже была влюблена. Волшебно влюблена. Иногда утром, подходя к окну и вглядываясь куда-то поверх деревьев в саду, в то, что пока еще было невидимым, недосягаемым и далеким, мысленно спрашивала: «Где ты? Кто? Что делаешь? Ты ведь есть, моя половинка. Живешь... И не догадываешься, что я вот тут, сейчас думаю о тебе...»
Будучи вот таким странным образом влюблена, я уже была не одна, свято веря в существование его — суженого, единственного, родного. И не сомневалась, что скоро, очень скоро произойдет наша встреча.
Однако первый, кто смело, решительно и открыто подошел ко мне, оказался совсем не принцем. Меня, робкую и стеснительную, выбрал самый дерзкий в округе, условно судимый за драку пьяница и хулиган. Федор, или, как его называли, «цыган», был года на три старше меня. Рослого, плечистого, с крепкими кулаками и броской, какой-то не местной, то ли южноукраинской, то ли молдаванской, внешностью чернявого парня обходили и боялись. Да и сам он держался особняком. Я ни разу не видела его трезвым.
Мое ожидание чуда неожиданно раскололось и рассыпалось на мелкие осколки, когда он однажды, как только закончились в клубе танцы, пошатываясь, подошел, без смущения посмотрел мне в глаза и, ни о чем не спрашивая, молча, без единого слова, чуть на расстоянии последовал за мной и сестрой. И так же в следующий вечер. И в следующий...
«Ох ты и попала, девочка. Он же бандит...» — сочувствовали мне.
Я не поворачивала голову в его сторону, когда возвращалась из клуба домой с сестрой и подругами. Но боковым зрением видела его огромный темный силуэт и огонек папиросы. Я его боялась. И это был какой-то особенный, почти животный страх. Раскаленным клубком нарастало нервное напряжение. Весь придуманный мною волшебный мир рухнул. И теперь, кроме Федора, никто из парней уже не мог ко мне подойти.
— Ну ж, мае внучки, расскажите, хто вас провожал? — как обычно, наутро с лукавым любопытством спрашивала у меня и Тани бабушка. И, озабоченно качая головой, говорила в адрес моего «ухажера»: — Гэта ж трэба, каб хлопец из самой последней на все деревни семьи да выбрал мою внучку! Кажуть, что у них в хате даже кровати няма. На сене, застланном постилкой, спят, вместе с собаками. Ни коровы, ничёга. Тольки горелочку попивают. То ж, моя внучка, самые последние люди! Они у нас тутака недавно, с Украины переселились: Параска, яе мужык, двое сынов — один из их твой, внучка, кавалер — да дочка, самая меншая, Ленка. Говорать, у дитяти з обуви тольки галоши... Малая была, еще в школу не ходила, а уже у батьков выпить просила. Подойдет до стола и плачет: «Хочу горелки». — И, комкая в пальцах цветастый край своего фартука, глядя на меня, предупреждала: — Гляди ж, моя внучка, ото ж надхудших за них нема.
Таню, хотя она была старше меня, пока никто не провожал. Невеселая у бабушки о ее любимых внучках складывалась картина. Хоть девки и видные, как считала она, городские, но... Повздыхав, а затем приободрив нас: «Ну ничёга, ничёга... Вашае яшчэ все напераде», — бабушка выставляла из печи на стол завтрак и спешила по хозяйству.
Однажды Федор пришел в клуб очень пьяным. Его шатало, раскачивало в разные стороны, словно могучий дуб ураганным ветром. И вдруг, когда зазвучала медленная танцевальная музыка, он направился ко мне, вышагивая решительно, размашисто и неровно. Я испугалась. Мне казалось, что такой, как он, если ему отказать в танце, ударит или убьет. Бросив сестру и подруг, я выбежала на улицу, стрелой пересекла островок света, падавшего от единственного возле клуба фонаря, и, оглянувшись, не преследует ли меня Федор, поспешила скрыться в лишь кое-где прореженной желтыми огоньками хат тьме.
Чтобы меня было невозможно ни догнать, ни увидеть, я побежала не по деревне, а по бездорожью, через совхозный сад, спотыкаясь и царапаясь о кустарник, потом через поле вдоль леса. Я боялась, что он опередит меня и встретит возле хаты. И это уже был не просто страх, а нечто большее. Задыхаясь, я падала, вставала и вновь бежала.
Все следующие дни до отъезда в Минск я в клуб не ходила.
* * *
Спустя год, летом, я снова приехала в деревню.
Стояла жара. И, хотя был июнь, в проседи листьев верб, уныло вытянувшихся вдоль деревенских улиц, проглядывала желтизна. Лишь однажды прошел небольшой дождь, скупо окропив иссушенные добела пески.
В любую погоду — как в горячие дни, обжигая ступни, так в дождь и в холод — я ходила босиком, думая, а вернее, чувствуя, что таким образом, через соприкосновение, проникает в меня удивительная нежность родной земли. Целый год я тосковала по ней, увозя с собой в Минск в спичечных коробках ее малые пригоршни. Приезжая в деревню, разувалась прямо на станции, чтобы так, босой, ходить до отъезда, обуваясь лишь по случаю — в клуб или на несколько часов в ближайший город.
Спокойно, без особых событий истаевали дни каникул. Я, с радостью обнаружив, что Федор в клубе не появляется, снова стала ходить на танцы. Обычно возвращались большой компанией. Меня и моих подруг, ни за кем открыто не ухаживая и никого из нас не выделяя, провожали парни из нашей и соседних деревень. Иногда они катали нас на мотоциклах и, когда ловили рыбу, угощали на Днепре ухой.
Однажды Надя, одна из моих деревенских приятельниц, позвала меня сходить с ней в соседнюю деревню к ее родственникам:
— Заболела корова. А Витальку привезли на лето. Мамка сказала, чтоб сходила за молоком.
Виталька — шестилетний белобрысый мальчуган, сын ее старшей сестры, которая жила недалеко, в тридцати километрах, в молодом городе атомщиков — Припяти. Там, на Чернобыльской атомной станции, работал ее муж. Каждое лето она привозила своего Витальку в деревню к родителям — «на молоко».
Иолча... Соседняя деревня. Она ближе к Днепру. Вдоль нее — вербы-гиганты. Они намного выше и могучее, чем те, что растут в моей любимой Прудовице. Мы сидим с Надей на лавочке, прислонившись к забору, ждем, когда подоят только что вернувшуюся с пастбища корову. Волнами лоснится на вербах от поднявшегося ветра седая листва. Красновато-розовый закат слегка подрумянивает ее, едва заметными мазками накладывая теплый оттенок.
— Может, ветер дождь нагонит... Пусть бы... А то все сохнет без дождя, — по-взрослому озабоченно рассуждает Надя.
Иолчанская дорога не песчаная, как у нас в Прудовице. Она выложена бетонными плитами и тянется до Днепра. Бетонные плиты, можно сказать, вечные, они сохранились со времен войны. Дорогу по сей день называют военной. Плиты теплые, чуть шершавые, по ним ходить приятно. А после дождя кое-где на них лужицами стоит вода. Она настолько чистая и прозрачная и так быстро прогревается, что в таких лужицах, словно в бассейнах-лягушатниках, любит плескаться детвора.
И вдруг из соседнего двора, огороженного низким, покосившимся, утопавшим в не кошенной со стороны улицы траве забором, вышел высокий, плечистый парень, выкатывая перед собой велосипед. К раме велосипеда была привязана удочка. Бросив короткий взгляд в нашу сторону, он, легко перекинув ногу, вскочил на велосипед и медленно, оставаясь в поле нашего зрения, стал ездить взад-вперед по бетонке.
Надя, задумчиво провожая его глазами, заметила:
— Откуда у него велосипед? У Доленюков и на хлеб денег нет. Может, попросил у хлопцев?
Я ошеломленно и в то же время как зачарованная, без страха смотрела на парня. Это был Федор. Трезвый. Клетчатая рубаха, завязанная над животом узлом, на ветру за плечами раздувалась, словно парус. Ветер трепал непослушные черные кудри. Шоколадный загар тепло оттенялся закатом. Он держал спину ровно, голову — гордо, казалось, сам смотрел на себя со стороны, и, сделав несколько кругов возле нас, поехал в сторону Днепра.
— Ух ты! — восхищенно и по-прежнему задумчиво выдохнула Надя. — Вот же Бог дал человеку красоту! А между прочим, если бы нашлась девчонка — но чтобы он в нее по-настоящему влюбился — да взяла его в руки, какой бы из него парень мог быть!..
Надя выговорила эти слова с такой искренней и страстной убежденностью, что мне стало казаться, будто они исходили от кого-то другого, более значительного и знающего, кто сказал мне это через нее, чтобы глубоко затронуть мою душу всем их смыслом.
В выходной Федор пришел в клуб. Нетрезвый. В кинозале уже демонстрировали очередной из привозимых ежедневно, кроме понедельника, фильм.
Вспышкой меня пронзила радость. Я хотела, чтобы он пришел: трезвый или пьяный — любой.
Я сидела во втором ряду. Отыскав меня глазами, он как-то грубо, тяжело обрушился в жалобно заскрипевшее кресло впереди меня. Оглянулся.
— Федор, — без страха и смущения впервые обратилась к нему я, — как жаль, что ты выпивший. А я думала попросить, чтобы ты проводил меня домой.
Он на мгновение замер, тряхнул головой и, ничего не ответив, поднялся и ушел.
До окончания фильма, которого я, тупо глядя на экран, конечно же не видела, он так и не появился. В зале, где потом были танцы, его тоже не оказалось.
После танцев я в общей толпе вышла из клуба. Вместе с подругами минула освещенную фонарем часть дороги. И тут возник он! Не так, как прошлым летом, чуть на расстоянии, а рядом, совсем рядом.
Мы говорили, но мало. О чем — не вспомню. Больше молчали. Запомнилось только волнение.
Позже он расскажет мне, что тогда, покинув кинозал, направился прямо к колодцу и, вытягивая из него ведро за ведром с водой, опрокидывал себе на голову.
— Ты будешь в клубе завтра? — спросил у моей калитки Федор.
— Не пойдем в клуб, Федя. — Мы впервые стояли близко, лицом к лицу. Только я смотрела на него снизу вверх, а он — чуть наклонив ко мне голову. Так я еще никогда ни перед кем не стояла. Чувство, которое я при этом испытывала, не передать словом, но оно остается свежим и острым в памяти до сих пор. — Приходи лучше, как начнет темнеть, сюда. Только трезвый.
Он, согласившись, кивнул. Не прощаясь, я пошла к хате.
Мы даже не условились о времени. На следующий день, торопливо и не совсем старательно выполнив несложные бабушкины поручения, я в волнующем, немного нервном и в то же время счастливом томлении выглядывала в окно, наблюдая, как темнеет вечер.
Чувствовала, знала когда... Казалось, целую вечность шла от хаты до калитки. Дрожащими руками отворила ее и в нерешительности остановилась. Мои глаза выхватили на светловатом фоне песчаной дороги знакомый темный силуэт, вначале неподвижный, а потом уверенно направившийся в мою сторону.
Я и Федор стали встречаться. Не в клубе. А у моей калитки.
Мы бродили по деревне, прогуливались вдоль леса, ходили на луг. Я — неизменно босиком. Мне нравилось быть намного ниже Федора ростом и ощущать его превосходство в физической силе. То обстоятельство, что я босая и что мы прогуливались в темноте, вынуждало его беспокоиться обо мне, чем я втайне наслаждалась. Хотя и выражал он свое беспокойство едва заметно и сдержанно: лишь вздрагивал, если я где-то слегка спотыкалась или оступалась, и осторожно придерживал меня за руку.
Мне было приятно, что такой бесстрашный, как мне казалось, грубый и сильный человек так трогательно боялся брать мою ладонь в свою. Но когда это случалось, я с трепетным восторгом вчувствовалась в надежную мозолистую нежность его крепкой руки. Постепенно водить меня за руку почти до рассвета стало единственной близостью, которую он позволил по отношению ко мне.
Федор приходил ко мне каждый вечер, а утром шел на работу. И с того первого нашего свидания выпившим я его больше не видела. Во время встреч мы чаще молчали. Но иногда, желая узнать что-либо о его жизни, я осторожно, хотя и с большим трудом, наталкиваясь на угрюмое сопротивление, вытягивала из него скупые слова.
То, что я узнавала о Федоре от него самого и от других, одновременно и радовало, и причиняло боль.
— Моя внучка, — то и дело сообщала бабушка, — люди так плохо говорят о тебе. Сегодня знов в лавке пыталися: «Чего это твоя Наташка с этим Доленюком спуталась? А мы ж думали, что она такая хорошая да скромная девочка».
— Бабушка, но почему же я не скромная? Он нисколько не обижает меня. И мы ничего плохого не делаем, — как могла оправдывалась я.
А она продолжала убеждать:
— Я верю, внучка. Да тольки жён не для тябе. Хто ты, а хто ён. Хто яго батьки, а хто твае. — И вздыхая: — Той жа ж Федька после восьми классов школу бросил, так пил. А ты у нас отличница, городская, разумных батьков! Нашто ён табе? Ох и стыдно мне людей, моя внучка. Ох и стыдно. Не такого хлопца я для тебя хотела.
И тогда, слушая бабушку, я вдруг поняла, догадалась о том, в чем не признавалась себе: встречаясь с Федором, я стыдилась его, как стыдятся плохих предков или родственников-преступников, и старалась, чтобы меня не увидели рядом с ним люди. Не потому ли перестала ходить в клуб? И вместе с моей душевной слабостью и трусостью зародилось и быстро начало набирать силу предательство, пусть пока еще незаметное, но настоящее.
Однажды, гуляя с Федором поздно вечером по деревне, мы встретили возвращавшихся с фермы доярок. Я не поздоровалась, боясь, что меня узнают по голосу, хотелось сквозь землю провалиться. Хорошо, что в темноте Федор не увидел краску на моем лице.
То, что он изредка рассказывал о себе, когда мне с трудом, но все же удавалось разговорить его, трогало и волновало. В такие минуты я сама брала его за руку и слегка сжимала ее.
С детства Федор был скорее не хулиганом, как считали люди, а драчуном. Сам же он называл себя не иначе как уродом. Да и какой могла быть самооценка у человека, по натуре вспыльчивого, ранимого, гордого и непокорного, но постоянно сталкивавшегося с насмешками, презрением и косыми взглядами односельчан? И в осанке его, и в широко развернутых плечах, и в том, как он высоко носил свою чубатую голову на сильной, тугой шее, и в желваках, которые нередко жестко двигались на его смуглых щеках, угадывалась эта гордая непокорность, и я с чувством восхищения, даже какого-то непонятного наслаждения воспринимала ее в нем.
Он дрался. Дрался мальчишкой, когда деревенские дети дразнили и насмехались над ним. Поднимал кулак подростком, чтобы нанести ответный удар. Он ненавидел пьянство ближних и, чтобы заглушить то, что постоянно мучило его, выжигая болью душу, пил сам. Пил, курил и, стиснув зубы, молчал. Почему-то именно таким, с часто двигавшимися под скулами желваками, мне вспоминается его лицо. «Пьяница», «бандит», «хулиган», или просто, по данной ему от рождения доле, — изгой...
И та черная тень неумолимо-безжалостного людского презрения, которая, сколько он помнил себя, неизменно следовала за ним, подползла, протягивая свои мерзкие щупальца, и ко мне. Людская молва... Люди судили, шептались, обговаривали, смакуя и передавая услышанное в глаза и за глаза. Окружающих, и даже подруг, моя дружба с Федором смущала.
И дедушка, услышав дурное обо мне, однажды зашел в хату и, окинув меня тяжелым, гневным взглядом, процедил сквозь зубы:
— Ишь, какова оказалась внучка! Нашла с кем путаться... Дожить до такого позора!
Бабушка расстраивалась. Я тоже. Едким отвратительным ядом входило в мою жизнь чужое осуждение. И однажды мне так безудержно захотелось освободиться, отмыться от него, как от чего-то нечистого, что я чуть было не рассталась с Федором. Перестала выходить к нему за калитку. А он приходил и ждал.
Но в душе человека столько противоречий, одно чувство, бывает, идет в разлад с другим.
Спустя несколько дней я не выдержала, вышла к Федору. Он ни о чем не спросил. И мы просто молча пошли рядом... Только бесконечное, бездонное наше с ним небо без слов разговаривало с нами, обнимая, понимая и утешая.
Никогда ни с кем мне вот так не приходилось молчать. Но как легко, как счастливо было от того непринужденного молчания...
Федор работал в совхозной бригаде разнорабочим. Чуть позже — на тракторе. Если прежде он каждую свою зарплату, просто говоря, пропивал, то на этот раз...
Вечером, когда стемнело, я долго стояла у калитки, всматривалась в сереющую ленту дороги, нервничала, потом пошла в направлении его деревни, вернулась, вслушивалась — Федора не было. Неприятным, издевательским казался на этот раз стрекот кузнечиков. Колючими звездами холодно смотрело на меня небо. Тихо, неузнаваемо и неприятно пусто было кругом... Без него. Злой пиявкой всосалась в душу тревога.
Не ухожу. Как же это невыносимо — вот так ждать! Час, больше?..
Вначале я не увидела его, а услышала громкий топот ног. Я знала, что это он. Федор бежал. В темноте он чуть не налетел на меня и резко остановился, прерывисто и шумно хватая ртом воздух. Он был одет во что-то светлое, а на груди по светлому фону — темные пятна.
В недоумении я всматривалась в него:
— Что случилось?
— Да вот, — все еще шумно дыша, со смехом стал говорить Федор, — хотел похвастаться перед тобой. С зарплаты в лавке рубашку купил.
Я протянула руку и потрогала темные липкие пятна на ней.
— Что это?
— Кровь, — рассмеялся Федор. — Хотел прийти к тебе в новой рубашке, да не успел. Ухажеры твои помешали. Я-то ничего, а они сдачи получили. Помнить будут. Только кто же так делает: восемь человек на одного...
— Какие еще ухажеры?
— Да все из вашей компании, в какой ты гуляла до меня.
— Что значит «гуляла»? Мы же так, все вместе, чтобы не скучно было. Без ухаживаний.
— Ты думаешь, я не знаю? — Федор перестал улыбаться и спокойно, серьезно сказал: — Я все про тебя знаю. Нравилась ты там кое-кому. — И, переведя дыхание, явно гордясь, продолжил, словно отчет перед командованием держал после боя: — Я бы с ними справился быстро, и даже с большим количеством справился, если бы спиной было к чему прислониться. Упрешься спиной — и все перед тобой. Тогда уж тебя никто не одолеет. А так окружили со всех сторон. Вот и задержался...
Я не знала, плакать мне или смеяться. Спросила:
— За что они тебя?
— Поджидали. Знали, что к тебе иду. Предупредили: буду ходить — прибьют. — И твердо добавил: — Хотели остановить. Не выйдет.
У колодца, набрав в ведро воды, мы застирали его рубашку. Федор сказал, что она бирюзовая. И я представила, как он выбирал и покупал ее и как радовался, когда шел в ней на свидание.
Сердце щемило. Я попросила:
— Федя, пойдем завтра в клуб.
В течение следующего дня я представляла, как войду с Федором в клуб, держа его за руку перед всеми, не отпуская. Как гордо, смело и с презрением посмотрю в глаза тем... Обязательно посмотрю. И уверенно поклялась себе: «Я буду оберегать Федора, от всякого зла оберегать. И никогда больше не стану стыдиться того, что я с ним!»
Вечером мы с Федором отправились в клуб. Вошли после фильма, когда уже начались танцы. Я держала его за руку. То, что я увидела, было как в замедленном кино. Почему-то все — так мне показалось — словно в каком-то замешательстве стали смотреть на нас. И они на самом деле смотрели. Удивленно и с интересом.
Я опустила глаза и предательски высвободила руку. Федор, чуть наклонив ко мне голову, тихо спросил:
— Если хочешь, уйдем?
Я, так и не поднимая ни на кого глаз, кивнула. И мы ушли.
Спустя какое-то время Федору выделили комнату в одном из принадлежавших совхозу домов. Он переселился туда и забрал с собой младшую сестру.
— Ладно, я недоучился. А Ленке надо помочь. Там, с моими, какая учеба? Сопьется. А хорошая ж девчонка. Жалко ее.
Меня тронула такая взрослая, мужская забота Федора о сестре. С зарплаты он покупал ей что-нибудь из одежды и обуви. И когда делился или советовался со мной, я радовалась и втайне гордилась своей сопричастностью этому.
Во время зимних каникул я приехала в деревню с родителями. Папа у меня, как и дедушка, по характеру суровый, и во избежание неприятностей бабушка, обманув меня, сказала, что Федора внезапно призвали в армию.
Я догадывалась, что армия — мечта Федора, так как в ней он видел единственную возможность уехать из деревни, где пережил столько унижений. Он часто обращался в Брагинский райвоенкомат с просьбой призвать его. Но безрезультатно. Препятствием стала то ли какая-то врожденная болезнь сердца, то ли условная судимость за драку. Я точно не знала и, чтобы не смущать Федора, не допытывалась.
Я загрустила, но в душе и порадовалась за него, а перед отъездом в Минск, поделившись своими планами с бабушкой, решила навестить его сестру, хотя ни разу с ней не общалась.
Ни в какую армию не призванный, Федор, получив от меня письмо с сообщением о приезде, каждый вечер приходил к калитке, на то место, где мы встречались летом. Бабушка же, как потом мне призналась, его украдкой высматривала и очень переживала, а на третий вечер не выдержала и вышла со двора к нему.
— Мой жа ж внучек, — сказала она Федору, — Наташка просила передать, что не хочет с тобой встречаться. Ты ж и сам пойми, не по тебе она, Федька. Не ходи сюда болей.
А за два дня до нашего с родителями отъезда бабушка мне во всем призналась.
Вечером я, пока совсем не замерзла, стояла на улице. Федора не было. А наутро бабушка, как бы заглаживая свою вину, сообщила:
— Наташачка, внучечка моя, не переживай. Я с самого рання сбегала да его матки и наказала перадать Федьке, что ты будешь ждать его в шесть часов вечера у калитки.
Я с нетерпением ждала вечера. Шесть часов, семь — Федор не появился. Снова что-то было не так... Обманули, не передали? Или что-нибудь случилось? Уже не испытывая ни страха, ни смущения, я решила немедля сама пойти в Иолчу. Прошла почти полдороги. И вдруг навстречу мне по снегу, в одних штанах и майке — он. Опять бегом. Не узнав, пробежал мимо.
Я его окликнула:
— Федор!
И сейчас вижу, как он стоит передо мной на морозе в тапках на босу ногу и отчитывается:
— Я ж не живу с батьками. Матка вот только пришла и сказала, когда я сидел за столом и вечерял. Гляжу на часы — восьмой. Я в чем был, в том и побежал. Слышал, как матка вслед кричала: «Дурны, вернись! Оденься...»
Стоит ли рассказывать о той встрече, о пережитых чувствах? На следующий день я с родителями уехала.
А Федор переболел воспалением легких.
Весной, в мае, его и в самом деле призвали в армию. Я приехала с ним проститься. В тот единственный вечер шел дождь. Мы укрылись в совхозном амбаре, где хранилось прошлогоднее сено. Ворота амбара были широко распахнуты, и через этот огромный проем виднелась темная стена леса, который был близко, за фермой. Федор лежал на сене на спине, закинув руки за голову, и смотрел на меня. Я сидела рядом, выстелив вокруг себя широкий подол своего нарядного платья, и смотрела на лес. Мы молча прощались.
— Я буду тебе писать. — Федор вдруг приподнялся и потянулся ко мне.
Меня этот его порыв взволновал, отозвавшись во мне внезапной горячей волной. Потом он, словно испугавшись, резко откинулся назад.
Федор ушел в армию, так ни разу и не поцеловав меня.
* * *
Я училась в технологическом институте, на лесохозяйственном факультете. Правда, отец, не считаясь с моим желанием, перед этим настоял, чтобы я поступала в народно-хозяйственный. Но, когда он был в командировке, я, уже успешно сдав три экзамена, забрала оттуда документы.
Папа у меня физик, мама — математик. Услышав о моем желании стать филологом или журналистом, папа категорически возразил:
— Журналисты, как и всякие другие писаки, — болтуны. Гуманитарии — это несерьезно. Что же, раз не захотела в нархоз на финансовый, выбирай самостоятельно профессию, но ставлю одно условие: поступай только в технический вуз.
Выбрала лесохозяйственный. Все же природу я любила. Ни финансистом, ни тем более бухгалтером быть не хотела. Иногда писала стихи и рассказы, публикуя их в студенческой газете.
С Федором мы переписывались. Мои письма были длинными, может быть, даже с излишними подробностями. Наверное, так я удовлетворяла свою потребность в творчестве. Писала словно вела дневник, рассказывая обо всем, что волновало, что чувствовала и о чем думала. Его письма были, наоборот, короткими, крайне лаконичными, написанными мелким, неровным почерком. И с ошибками. Федор обычно сообщал, что служба идет нормально, что жив, здоров и скучает. Содержание каждого его письма я знала, прежде чем вскрывала конверт.
Мама была огорчена из-за приходивших на наш адрес писем. Такая переписка, по ее мнению, не делала чести ни мне, ни нашей семье. Не скрывая от меня своего неприятия нашей с Федором дружбы, она ждала, когда же вся эта несуразица наконец закончится. Как-то мама, недовольно протянув мне очередное письмо, обнаруженное в почтовом ящике, — обычно почту я старалась забирать сама, — попыталась меня вразумить:
— Как ты не видишь, что вы не пара. Вы очень разные по уровню. Со временем влюбленность проходит, уступая место привязанности, дружбе и духовной близости, которые возможны только при наличии общих интересов. И вот тогда ты почувствуешь, насколько ошиблась в выборе. Пусть он неплохой, но ведь важно, чтобы твой спутник по жизни еще и понимал тебя. Я сомневаюсь, что он будет
- Комментарии