Об авторе
Анатолий Егоров
Анатолий Георгиевич Егоров родился в 1954 году. Поэт и прозаик. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького.
Автор нескольких книг. Живет в Барнауле.
Прежде чем приступить к изложению событий, произошедших два года назад, мне кажется необходимым ввести читателя, так сказать, в курс дела. Сейчас мне двадцать восемь лет и вроде бы нетрудно описывать события двухгодичной давности, но дело в том, что потрясение, о котором я расскажу, резко изменило мою натуру, поэтому моя жизнь «до рубежа» отдалилась от меня и стала той чужой жизнью, что не поддается достаточно четкому анализу и описанию. На первых страницах этой небольшой моей повести я, чтобы не казаться пристрастным, постараюсь приводить только факты, даже именно те факты, за объективность изложения которых я мог бы поручиться. Моя странная фамилия имеет довольно-таки туманное происхождение, а если говорить точнее, то этимология, которую прослеживал мой покойный дед, — антинаучна, то есть попросту высосана им из пальца в минуты наиболее бурного прилива честолюбия. Дело в том, что мой дед по материнской линии — Федор — считал себя прямым потомком легендарного матроса Кошки и неизвестно почему утверждал, что фамилия его деда была именно Кошка. Достоверность этого факта он порой подтверждал своим участием в Крымской войне 1853–1856 годов и особенно напирал на свое присутствие в 54-м году в осажденном Севастополе. Рождения же он был 1888 года, но я с ним не спорил и с удовольствием слушал его рассказы об этой кампании, которые, как правило, заканчивались словами: «А я, тогда еще совсем сопляк, лежал, завернутый в попону». Такое хронологическое несоответствие и почерпнутые из «Севастопольских рассказов» Толстого подробности дедовских историй меня ничуть не смущали и вызывали во мне только восторг. Что касалось метаморфоз, которые претерпела наша фамилия, то о них дед умалчивал, предоставляя, видимо, мне самому исторически развивать семейную генеалогию.
Но если не было у деда с матросом Кошкой кровного родства, то духовное было наверняка: дед Федор прошел Первую мировую войну, или, как он говорил, империалистическую, в чине унтер-офицера, имел два солдатских Георгия, пушистые усы и на фотографиях тех времен, несмотря на свой рост (чуть больше метра шестидесяти), выглядел геройски. От него мне достался огромный вислый нос и такие же огромные, прижатые к затылку уши, которые по сей день так необычно торчат вверх, будто растут и растут.
Жили они с бабушкой в П-ве, под Рязанью, в своем доме, где я и провел детство. Дед воспитывал меня в строгости, а бабушка кудахтала вокруг, как наседка, и не давала меня сечь, как бы я ни провинился. Но старый, потрескавшийся на концах дедов ремень постоянно висел на самодельной дверной ручке-шишечке, как для правки бритвы, так и для напоминания о крутом нраве отставного унтер-офицера. Деда я побаивался, но лишь в ранние годы. Когда я подрос, а он постарел, мы стали друзьями.
Родители мои жили в Рязани, где живут и сейчас, поэтому я часто бывал у стариков в выходные дни и на каникулах. Мы с дедом ходили в баню, а потом сидели за разговорами у дома на лавочке и пили пиво: я с полстакана, а дед — бидон.
Именно дед, когда мне было еще пятнадцать лет, дал мне впервые закурить и вид при этом имел такой, будто перед ним не внук, а его ровесник. Но я сам тогда почувствовал, что он отнесся к этому отрицательно, и больше даже не намекал ему на сигареты. Вообще, наши отношения были тонкими и самыми наилучшими, деда я любил больше, чем отца с матерью.
Случалось, что он выпивал (а занятие это он бросил лишь за год до смерти), тогда воображение его разыгрывалось необычайно: между затяжками он начинал припоминать, что под Фельдштейном, где их батальон попал в плен, он видел в эшелоне Швейка, который был в русской форме и имел медаль «За усердие», чего нет в книге, и что австрийцы будто бы сразу разобрались, в чем дело, и Швейк, когда приходил прощаться, говорил, что все в порядке. «Они народ точный», — задумчиво говорил дед, вспоминая, наверное, свой четырехлетний плен. «Фамилия (дед любил это слово и то, что с ним связано, поэтому аккуратно сообщал все, что касалось любимого предмета), фамилия его, конечно, была не Швейк, а что-то вроде Странечека или Страшлички — точно не помню, врать не стану, но ведь кто же станет писать настоящую фамилию? Вдруг обидится человек. Не-ет, это дело тонкое...» Швейка дед уважал как человека порядочного и настоящего солдата и сопоставлял его только с матросом Кошкой да с собой. Последней войной он был недоволен и говорил, что «надо было сразу всыпать немцу, а не ходить в Москву и обратно, как Кутузов. А то взяли моду». По его мнению, солдат настоящих больше нет, и, когда меня забирали в армию, он сплюнул только: «Совсем мальчишек берут».
В общем, благодаря окружавшей меня атмосфере человеком я был миролюбивым и беззлобным. Весь в деда, как говорила бабушка.
Школу я окончил посредственно, так как всегда был ленив. А когда прослужил полтора года в армии, пришла телеграмма о смерти деда. Командир части не отпустил меня на похороны, сказав, что это не бог весть какой родственник. Командир части был евреем, из родственников у него были только старая жена да здоровенный кобель. Смысл своей жизни он видел в карьере, а успехи на этом поприще связывал со строжайшей экономией и, будучи полковником, как у нас говорили, «рубился на генерала».
С этого дня я ему ни разу не козырнул при встрече, за что шесть раз был на гауптвахте и демобилизовался на месяц позже других, прямо из одиночки. (С комендантом гарнизона они находились в приятельских отношениях, и тот по дружбе добавлял мне срок или сажал в одиночку, приказав «пристегнуть» нары.) Когда я все-таки вернулся домой, родители с порога стали тыкать мне в лицо письма с жалобами на меня, которые писал полковник. Я объяснил, в чем дело, но они кричали, что я все равно должен был подчиниться, что они «посылали меня служить честно», а я «оказался негодяем». Я не ожидал, что они про меня так скажут, и впервые задумался: почему я должен сносить все это и что вообще связывает меня с родителями? Еще я подумал, действительно ли я был прав, и решил, что человек, отслуживший полтора года без замечаний и не побывавший ни разу в отпуске, мог бы получить его на похороны деда. А не получив его, не мог поступить иначе. И ни о каком долге не может быть и речи. В конце концов, я в армию не просился, так с какой стати я что-то должен делать, а со мной, невзирая ни на что, могут обращаться как со скотиной? Нет, в своей правоте я не сомневался.
— Почему ты молчишь?! — заорал на меня отец, видя, что я не отвечаю.
— Потому что ты подонок и мне не о чем с тобой разговаривать.
Тогда он подскочил ко мне, стал угрожать, называл меня щенком, говорил, что выгонит из дому и проклянет. Я усмехнулся последнему слову, и он замахнулся, чтобы ударить меня, но я поймал его руку и сказал, чтобы он не махался, если не хочет получить в морду. От этого он даже задохнулся, и руки его опустились, а я, уходя, добавил:
— Вот так-то лучше, скотина.
Нельзя, конечно, думать, что я всю жизнь ненавидел своих родителей и искал только повод разругаться с ними, — нет. Но и слишком пылкими наши отношения тоже не были: они поучали меня до тех пор, пока я не убедился в их тупости и не вышел из повиновения. Тогда они обозлились и уже стали выговаривать мне не для «моего исправления», а «для дисциплины». Я перестал с ними разговаривать и дома жил как квартирант. Уже в армии я решил... Впрочем, ладно. Я думал, что за два года они изменились. Не тут-то было! Однако я не хотел с ними ругаться так, как получилось. Но я не думал, что они уже забыли деда и им наплевать на то, что он умер. Тут, конечно, нельзя было сдержаться. Да и то сказать: не будь эта сволочь моим отцом, я не ограничился бы одними словами, а отделал бы его ремнем, по-солдатски. Впрочем, черт с ними, на их похороны я уж точно не приеду.
В общем, скоро я был у бабушки, она мне по-настоящему обрадовалась. У меня еще оставались деньги, и я купил бутылку вина, чтобы помянуть деда. Тогда она спросила, почему я не приезжал на похороны, и я рассказал, как все было. Бабушка заплакала, жалея и меня, и деда вместе. Потом я рассказал, что произошло дома, и она только качала головой и охала.
Конец июня и весь июль я прожил у нее: разгружал на станции вагоны и готовился в университет. Усиленно я готовился еще в армии, поэтому сейчас много времени мне не требовалось. Работа была тяжелая, и заработал я неплохо — четыреста рублей. Двести хотел оставить бабушке, а двести взять с собой, но она отказалась от денег, сказав, что на книжке у нее шестьсот сорок рублей и сорок рублей она получает пенсии, то есть ей вполне хватит. Я велел показать книжку и, убедившись, сказал, чтобы на двести рублей она заказала деду на могилу плиту и оградку, а следующим летом мы их установим. Тогда она опять заплакала и благословила меня в дорогу.
Вступительные экзамены я сдал хорошо и был зачислен на исторический факультет МГУ. После месяца, проведенного на уборке картошки, как только начались занятия, я устроился дворником в ЖЭК. Ста рублей (вместе со стипендией) мне вполне хватало. Еще из тех двухсот рублей я купил себе хорошее английское пальто, дешевые джинсы и утепленные ботинки; пиджак был дедовским, и рубашек мне бабушка тоже нашила из дедовских (от родителей я ушел в одной военной форме и ничего с собой не взял), так что зиму я прожил безбедно. Бабушка писала, что немного приболела, но сейчас поправилась, что у них нет в магазинах мяса, а за маслом очереди и хлеб стал плохой. Она посылала мне пятьдесят рублей, чтобы я, как поеду, купил рублей на пятнадцать всего понемногу, но чтобы «не надсажался», а остальное потратил бы «на себя». Она сообщала, что плиту и оградку уже купила. Истратила она на них сто пятьдесят рублей, а оставшиеся пятьдесят я должен буду забрать, как приеду. Бабушка писала еще, что два раза были мои родители и спрашивали, когда я приеду, потому что они в это время не хотят оказаться у нее. Я написал, с какого и по какое у меня каникулы, и просил не приглашать их в это время, чтобы мне не пришлось ночевать на вокзале, хотя наперед знал, что она будет стараться примирить нас. Впрочем, родители, как я понял, хотели подольше подержать меня «в черном теле», но мне было наплевать на их тактику, так как я решил навсегда порвать с ними. В конце концов, нас ничего не связывало, а «природной» почтительности к ним во мне не было.
Перед самым окончанием университета я познакомился с тогда будущей, а теперь бывшей женой, скоро мы зарегистрировались, а три года спустя началась история, о которой я собрался рассказать.
Теперь я особенно отчетливо понимаю весь масштаб и смысл происшедшего, тогда как раньше видел лишь цель, которую надо было достичь, и пытался выбрать и выбрал, мне кажется, средства для достижения этой цели. Если я вспоминаю некоторые ситуации и мое положение в них, снова и снова сердце мое охватывает ненависть; хотя она теперь уже и удовлетворена, снова и снова я ощущаю непереносимую обиду за то свое положение, в которое вынужден был поставить себя для достижения цели — для мести. Как безжалостно я должен был унизить себя в глазах моей бывшей жены и ее нового — теперь уже тоже бывшего — мужа ради мести! Только теперь мне ясно, какую злую шутку я затеял два года назад.
* * *
Я очень любил свою жену. Молчаливость, задумчивость, даже некоторая холодность, красота — все нравилось мне в ней. Странно, что, будучи дочерью кадрового офицера, — ее отец был артиллерийским полковником и занимал до увольнения в запас видный пост на одном из подмосковных полигонов, — она была достаточно эрудирована, и ее суждения по любому вопросу отличались глубиной мысли. Другое дело, что говорила она вообще мало, но это было даже лучше, так как сохраняло в семье дружеские отношения: за три года совместной жизни у нас не было ни одной крупной ссоры.
Таня — так звали мою бывшую жену — была математиком, она окончила факультет по ЭВМ и работала в военном училище, куда ее устроил папаша. Место было хорошее, перспективное: на будущий год ее брали в аспирантуру — «и путь открыт к успехам», как пелось в старом австрийском гимне, который в свое время цитировал бравый солдат Швейк. О детях мы не говорили, и их у нас не было. Зато была у нас на Кутузовском проспекте большая двухкомнатная кооперативная квартира, купленная не без помощи тестя. Жили мы припеваючи и выплачивали по Таниному настоянию должок тестю. Я был против такой спешки и предлагал сперва обжиться, а не урезать себя в самом необходимом. Но, видимо, у Тани с отцом были свои отношения, и я перестал в них вмешиваться: я мог прожить и на сорок рублей в месяц. Тесть же, принимая ежемесячно от нас деньги, с улыбкой говорил: «Фу, какие пустяки!» — и было непонятно, то ли он вообще против возвращения этого долга, то ли куски, которыми мы его выплачивали, были для него пустяковыми: он в равной степени чувствовал себя благодетелем — и давая деньги, и принимая их обратно. В общем, мы должны были уважать его покровительство и быть благодарны ему «за всё». Я старался поддерживать с тестем нормальные отношения не из желания чем-нибудь в дальнейшем поживиться, а просто потому, что не любил скандалов. А этот индюк смотрел на меня Наполеоном и намекал, что после его смерти все его имущество, в том числе и автомобиль «Лада», перейдет к нам, за что мы должны ему быть теперь же особенно благодарны. Жена его — Танина мать — умерла за несколько лет до нашей свадьбы, и полковник по-лейтенантски запил, плачась мне, что он одинок, а я забрал его единственную дочь и должен быть ему за то, что он не требует ее обратно, опять-таки благодарен. При этом он поминал свою библиотеку для идиотов, которая, к несчастью, тоже должна была достаться нам. Но я надеялся, что он все же ее пропьет и избавит тем самым меня от необходимости тащить весь этот мусор на свалку. Помаленьку к этому и шло. К своему шестидесятилетию он завел себе блестящую любовницу, с золотыми зубами, и возил ее по ресторанам, на что конечно же требовалось много денег. Однажды он привез ее и к нам, чтобы показать, какой он еще молодец и, по-видимому, «Лада» еще не скоро будет наша. Эта дама называла нас детьми и вообще суетилась вокруг нас, будто боялась, что упустит момент и придется менять штанишки.
Таня реагировала на это семейное новшество холодно. Она сказала только: «Совсем спятил наш генерал». Всегда она реагировала на какие-либо происшествия очень спокойно, мне одно время даже казалось, что она ленива, но это было не так. С другой стороны, она не была и равнодушна, просто молчалива. И с таким характером завести любовника — для меня это было непостижимо. Она и о разводе мне сообщила так же спокойно, не объясняя причин, и на мой вопрос: «Ну почему же все-таки?» — ответила только: «Не задавай глупых вопросов». С этого момента я ее возненавидел.
Я возненавидел ее за это словцо «глупо», за словцо, произнося которое человек бесцеремонно унижает собеседника, презирает его за то, что унизил, и, оставшись на высоте положения, всем своим видом дает понять, что не желает продолжать разговора. Да и кто произнес это слово! Женщина, существо в принципе недалекое, в котором «святое» предназначение — продолжение рода — заложено на уровне инстинкта. Глупое — вот их слово! — животное, созданное для длинных ног, подведенных глаз и прически, которые опять-таки для мужчины! Я никогда не был женоненавистником, но всегда был против нарушения законов природы. В природе всему свое место: собака стережет дом, кошка ловит мышей, корова дает молоко. Когда мужчины начнут рожать детей, я скажу: да, женщина — венец Божьего творения. Но почему же сейчас, когда всех волнует проблема снежного барса, крокодила и прочих тварей, занесенных в Красную книгу, никого не удивляет и не угнетает, скажем, то, что женщина занимается литературой? Ведь даже городовой сто лет назад знал, что выше лба уши не растут. Ведь достаточно самому себе задать вопрос, почему корова дает молоко, а не стихи, как все станет ясно. Хороший вопрос, как известно, уже половина ответа. Женщины же не могут даже додуматься до того, что надо задать себе этот вопрос. Насколько же они далеки от какого-нибудь ответа, а тем более от правильного.
Ты куришь черную трубку,
Так странен дымок над ней.
Я надела узкую юбку,
Чтоб казаться еще стройней.
Как-то комментировать подобные частушки я не в состоянии. (В виде противопоставления могу привести здесь стихотворение семилетнего (!) мальчишки:
Стихотворение о банке
Темной ночью
в банке светлом
ходят воры,
воры ходят,
освещают фонарем
каждый рубль.
Вот милиция подъехала,
началась стрельба из окон,
началась стрельба кровавая —
лужи крови
на асфальте
и на окнах
брызги крови...
Воры все в тюрьме сидят.
Какова фантазия! Каков лаконизм! Какое знание жизни — реальной, а не рожденной в спинном мозгу неудовлетворенной самки!)
И вот особа, которая не пишет даже стихов про «трубку-юбку», утверждает, что я глуп (что же глупого я сказал?!). Нет, это словцо произносят только женщины! Мужчина может сказать «глуповато» или, на худой конец, «глупенькая» (когда будет доведен до коровьего состояния) — все остальные формы ему не присущи и отдают чем-то вроде сентиментальной ограниченности. Я не могу представить себе мужчину, который на вопрос «почему?» томно и высокомерно смотрел бы вам в переносицу, а потом произнес бы это слово, едва ворочая губами. Да еще с французским прононсом! Что может напоминать вам это «по», при произношении которого щеки надуваются и выталкивают одновременно со звуком язык?.. Нет, это их слово, это по их мнению, человек, интересующийся, почему от него уходит жена, делает «глупо», это только она, какая-нибудь свиристелка, которую вы тискаете в темном углу, может прижиматься к вам своей неразвитой грудью и, жеманно хихикая, лепетать: «Ах, как это глупо...»
Что может быть ужаснее ежедневной ошибки, которая вдруг обнаруживается спустя столько лет?! Боже, какая обида за себя!.. И в то же время здесь была еще какая-то противоестественная ненависть к себе.
План моей мести созрел не сразу, да он и не мог созреть сразу, потому что я не знал той ситуации, в которой оказался, и — что самое главное — того человека, которому моя жена предпочла меня. О нем-то и необходимо сказать сейчас несколько слов.
Владимир Владимирович Грибов — так зовут человека, который носит громкий титул «бывший новый муж моей бывшей жены», — в противоположность мне, был огромного роста и голос имел громкий, я бы даже сказал, зычный, что ему самому нравилось, и поэтому он любил говорить правильными предложениями и зычно, любуясь самим собой. На меня из зависти это производило, естественно, обратное впечатление. Из других его «достоинств» мне было известно то, что он любил ходить в магазин за продуктами, называя это прогулкой, и сам стирал свои носки и вообще следил за ногами. К слову сказать, я свои носки не стирал с самой свадьбы. Не изменил я своей привычке и после объявления Тани о разводе, чем вызывал ревность Грибова.
Жил он у Щелковского метро, в одной из комнат двухкомнатной секции общежития, и на работу ездил через весь город, что благодаря жизнерадостности его нимало не огорчало, и он всегда использовал дорогу на чтение любимых журналов «Подвиг» и «Человек и закон». Когда же свежих номеров еще не было, а старые были уже прочитаны, он с неменьшим удовольствием читал газеты. Но обычно двух месячных книжек ему хватало до выхода следующих, поэтому газеты, как он сам говорил, у него отводились на время завтрака. Когда его спрашивали, где он работает, он с удовольствием и с достоинством отвечал: «В почтовом ящике», — что, по его мнению, должно было окружить его ореолом таинственности и вызвать у спрашивающего чувство глубочайшей почтительности. Он имел высшее образование, поэтому умышленно не сообщал своей должности, надеясь, что его рост и бас будут приняты за деловые качества, имеющий которые просто обязан быть по меньшей мере директором крупного предприятия. Но его выдавали отсутствие персональной машины с шофером и небольшой заработок. Было Грибову в то время тридцать восемь лет, — когда нам с Таней по двадцать шесть, — и был он уже (по его словам, которые мне потом ох как пригодились!) вдовцом, не имевшим детей, потому что жена его перед смертью была больна и не могла рожать. Несмотря на свой умеренный бюджет, он имел наигранную страсть покупать красивые и дорогие безделушки: монгольские маски, кофеварки с чеканкой и особенно хрусталь. Причем купленная им вещь была предметом его внимания в течение пятнадцати–двадцати минут, а потом он о ней будто бы забывал. Я хорошо подметил это его стремление казаться человеком не от мира сего, к тому же как дополнение к этой «черте его характера» была поза рассеянного гения: нужных вещей он не покупал и, сколько я его видел, ходил в рваных нечищеных ботинках, а когда Таня напоминала ему об этом, принимал вид человека, отрекшегося ради блага ближнего от самого необходимого: я, мол, рассеянный, могу делать много ерунды, но что касается благородства, то извольте — вот оно. Странно наивен был этот мерзавец. Он полагал, что я способен поверить в какой бы то ни было альтруизм.
Я не совсем точно выразился, сказав, что «хорошо подметил» его характер. Вначале у меня была к нему лишь ненависть, смешанная с отвращением, или, может быть, даже зависть, какая бывает у неудачника к счастливчику; я бы сказал, зависть как ненависть, которая-то и породила во мне ту органическую невозможность верить его словам, жестам, взглядам. У Тани конечно же не могло возникнуть такого отношения к Грибову: она не могла увидеть его «подлинное лицо», не имея той предвзятости, что была у меня, потому что играл он превосходно, так превосходно, что абсолютно исключал возможность разоблачения. Он считал, что нельзя даже заподозрить его в игре, а значит, незачем и приглядываться к его поведению. Он полагал, что я смирюсь с существующим положением, и просчитался. Вот при каких обстоятельствах мне случилось усомниться в его искренности и, если так можно выразиться, в подлинности.
На третий день после того, как он перебрался «к нам» (я еще не нашел себе подходящую комнату, поэтому мы жили пока втроем), я увидел его входящим с восторженной улыбкой. Было уже половина восьмого, а первые два дня он возвращался около семи — я хорошо запомнил это, потому что ждал минуты его прихода с унылой тоской и, может быть, даже страхом.
— Таня! — крикнул он с порога так, что задребезжали стекла в серванте. — Ты посмотри, что я купил!
Таня была на кухне и вышла ему навстречу; я видел их обоих из комнаты.
— Ты посмотри, какие ложки! — Он вынул из нагрудного кармана две позолоченные ложки, которые, как я потом понял, умышленно не были завернуты.
На меня он, понятно, не рассчитывал.
— Вова, ну зачем ты потратился? Тебе ведь необходимо купить шапку. Это же стыд один, в чем ты ходишь.
От обиды у меня слезы навернулись на глаза: ведь только вчера такие же слова предназначались мне. Я на секунду почувствовал себя чем-то вроде брата Грибова, но он «был любимчиком, а я лишь все-таки родным».
— Ерунда, прохожу! — махнул он рукой и тут же добавил: — Да ты купи, купи мне шапку, пусть я буду отнекиваться, может, даже поругаю тебя слегка, все равно купи, потому что эта шапка у меня действительно очень плоха, а сам о себе позаботиться я не могу — такая уж моя роль, черт возьми! — Глаза его при этом блеснули искренней злобой.
Я вздрогнул от неожиданности. Даже мне, непричастному к их разговору, стало страшно, а Таня, казалось, ничего не замечала и в шутку сокрушенно качала головой. Глаза Грибова вмиг стали добрыми. Неужели она ничего не слышала? Нет... Грибов снимал пальто и рассказывал служебные новости, Таня смеялась его остротам.
— Что вы сказали? — машинально спросил я.
Грибов посмотрел в мою сторону, потом удивленно на Таню и беспечно повторил:
— Я говорю, ну и типы мои подчиненные!
«Мои подчиненные... — повторил я про себя. — Такой человек, как Грибов, никогда не станет говорить о своем начальстве, у него есть только подчиненные, которых на самом деле нет...»
Все мысли мои окончательно спутались: я не понимал, при чем здесь подчиненные, чего я испугался минуту назад и зачем спрашивал Грибова. Мной овладела напряженная пустота. Внимание мое осторожно чувствовало присутствие чего-то постороннего и важного. Казалось, легкий дымок веет от этого важного, и мое обоняние то улавливало его, то снова теряло. Я был как в темноте, когда знаешь, что рядом есть выход, но не видишь его и двигаешься ощупью. Я смотрел на них и ничего не понимал: как после таких слов, явно разоблачающих Грибова — да, да, вот самое важное: разоблачающих Грибова, — они могут... Моя мысль оборвалась, я уже боялся упустить то, что искал и нашел, и твердил только: «Разоблачающих Грибова, разоблачающих Грибова...» — пока не понял отчетливо всего смысла, пока не осознал, что с того момента, как увидел его, я его ненавижу и все эти дни хотел и хочу лишь одного — мести. Наконец-то легкость, даже радость наполнила меня, я понял, что нащупал, нашел-таки тот самый выход. Теперь все становилось ясно и просто. Оставалось только шагнуть. Не отдавая себе в том отчета, я поднялся с дивана, направился в прихожую и стал одеваться.
— Ты куда собрался? — равнодушно спросила из кухни Таня, мельком скользнув взглядом по моему лицу. — Сейчас ужинать будем.
— Голова что-то болит, — скрывая неожиданно подступившую радость, поморщился я. — Пойду прогуляюсь.
Я был тогда так ошеломлен таким непонятным и скорым прояснением, что, лишь отойдя на два квартала от дома, сообразил, что мне незачем было, чтобы «все обдумать», «обдумать детали», уединяться, гораздо приятнее было бы в это время видеть их лица и знать, что они сами ничего не подозревают. Хотелось просто идти по улице, смотреть на прохожих, улыбаться, подмигивать, хотелось, наконец, веселиться! Но я сдержал себя и решил не терять времени. Итак, чтобы не упустить чего-нибудь, я представил себе последние годы и особенно последние дни как цепь событий, связанных между собою. Затем надо было проанализировать ее. В результате должна получиться вторая «цепь», состоящая уже из звеньев, представляющих собой не что иное, как выводы, сделанные после анализа. Все это было призвано ответить на пять главных вопросов:
1. Почему Таня бросила меня?
2. За что она полюбила Грибова?
3. Кто Грибов на самом деле?
4. Слабые стороны Грибова и
5. Как должен вести себя я?
Тщательно рассмотрев нашу совместную жизнь, я остановился на следующем: Таня считала меня просто ничтожеством, и этому была масса причин. Например, я не хотел (правда, не вообще, чего она могла не заметить) отдавать тестю долг за квартиру; в присутствии тестя я к нему хорошо относился, а за глаза хоть и не называл его кретином, но давал понять, что оцениваю его именно так. Она конечно же это замечала и с полным основанием считала, что я унижаюсь, ища в этом выгоду, выгоду даже материальную. Того, что такое мое поведение было вызвано лишь нежеланием скандалов в семье, что мне было безразлично, кто ее папаша, ей известно не было. Она не знала, что я до сих пор не вышвырнул тестя из дому лишь потому, что не хотел обидеть ее, что это, в конце концов, был ее отец, что ей в его частые приходы к нам гораздо легче было отмалчиваться на кухне, чем мне выслушивать его дурацкие нравоучения за дурацкими шахматами, которые я просто ненавижу, что она сама ставила меня в такое положение. И, наконец, как я уже упоминал, мы никогда не говорили о детях. И это она поняла по-своему! Ей казалось, что я хочу иметь хорошую квартиру, побольше денег, побольше шмоток, а дети — потом, когда-нибудь, когда всего нахапаю! Я же думал, что виной всему ее аспирантура, что она просто не сможет учиться, если дома круглые сутки будут крик и пеленки. Но почему же я не обвинил ее в этом, а она меня — обвинила? Неужели я такой уж безнадежный подлец?! Почему же мне даже в голову не пришло упрекнуть ее аспирантурой? Я ведь тоже люблю детей. Почему я всегда считал ее порядочной женщиной, порядочным человеком, а она с первого дня подленько подозревала меня и наконец изменила мне?! И когда она мне сказала об этом? Утром! Когда переспала со мной! А ведь наверняка с вечера уже знала о том, что скажет мне о своем любовнике и моей «отставке». Ужас, ужас!
А Грибов? Кто такой Грибов? Она, которая увидела во мне то, чего не было, не видит того, что глаза мозолит своей наглостью. Полюбить мерзавца за то, что он прикинулся несчастным, одиноким и гениально рассеянным! «Какой же дьявол средь бела дня вас в жмурки обыграл?» Хорошо же, обойдемся друг с другом по заслугам — пусть меньше их будет у нашей добродетели.
Ненависть с каждой минутой росла во мне, и к концу прогулки, подходя к дому, я уже злобно твердил только одно слово: «Напакостить, напакостить, напакостить», — и потом уже более гнусное: «Испакостить...»
Чтобы меня не постигла неудача, как Грибова (а я уже обрек его на неудачу), я решил поставить дело «на профессиональную ногу». Я положил себе прежде всего узнать о Грибове все, что только возможно. Как-то раз в разговоре с Таней он упомянул некоего Камынина, своего бывшего соседа по общежитию. Зла на него он не держал, но самодовольно считал его, в противоположность себе, человеком пропащим и спившимся. За Камынина я для начала и ухватился: вместе жили они не один год, то есть он должен был знать о Грибове многое. Они, видимо, не раз пили вдвоем, разговаривали, а подобные разговоры гораздо откровеннее трезвых. Перерыв целый кубометр бумаг и книг Грибова, — была суббота, и они с Таней уехали в «Прагу», на французский фильм, —
- Комментарии
Загрузка комментариев...
