Об авторе
Письмо второе
Разумеется, нужна хотя бы краткая справка также о моей жизни. Очень краткая. Что уж, жизнь у нас обоих прошла. Но и моя оказалась не совсем на обочине. Остаются рукописи. Справка сия необходима и для взаимовыявления не только противостоящих, но и рядоположенных событий и явлений. В наших судьбах есть и то, и это.
В самом деле, многое похоже до неразличимости! Разница в возрасте — один год: ты — с 1923-го, я с 1922-го. Оба из крестьян: ты — Ярославской, я — Иркутской губернии, интеллигенты мы оба в первом поколении: в сущности, и не интеллигенты. В лучшем случае интеллектуалы. Окончили десятилетку оба в 1941 году, за два-три дня до начала Великой войны, готовыми солдатами. Инвалиды войны. Разница в том, что тебя отправило в тыл первое же счастливое (не смертельное) ранение, в 1942 году, а мне пришлось получить их четыре, чтобы выбыть с фронта в 1944 году. Оба мы счастливцы, которых осталось на сегодня в живых сотые доли процента. Да и счастливцы ли? Окончили оба же исторический факультет провинциального пединститута: ты в Ярославле (очно), я в Тамбове (заочно). Правда, мне, пожадничавшему, пришлось (заочно же) окончить и филологический факультет. Оба были газетчиками и потом заведующими отделами в обкоме партии. В одном и том же 1961 году стали кандидатами наук в Академии общественных наук (ты исторических, я — филологических). Оба, кажется, тоже в одном и том же, 1968 году защищали каждый свою докторскую диссертацию.
Тут и начались различия: ты спокойненько защитился в АОН при ЦК КПСС, а я, уже выгнанный к этому времени, словно волками лось на весенний наст, признанный «неуправляемым», был вероломно провален в Институте мировой литературы имени А.М. Горького АН СССР. Ни одного выступления не было против. Провалом дирижировали со Старой площади — из соседних с тобой кабинетов.
Не могу, впрочем, не вспомнить добрым словом тогдашнего председателя ВАК, министра высшего образования В.Елютина, который отреагировал на многочисленные протесты видных деятелей искусства и литературы и ученых: аннулировал эту мою злосчастную защиту, назвав поведение ученого совета ИМЛ АН СССР безнравственным. Не желая более иметь дело с этим коварным ученым советом, я защитил ту же диссертацию при единогласном «за» на степень доктора философских наук в Институте истории искусств, ныне называемом Научно-исследовательским институтом искусствознания. Ту же самую... Возможно, ты и прочел ее. Она издана книгой «Советским писателем» в 1973 году под названием «Политика и литература», и я ее тебе послал в 1974 году через твоего друга И.С. Черноуцана, в свое время сменившего меня на посту заместителя завотделом культуры ЦК КПСС.
О политической подоплеке многозначительного провала диссертации и других событиях — позже. Сейчас же хочу сообщить тебе, что, когда я поздравлял тебя с избранием в академики АН СССР зимой 1990 года (на вечере памяти И.С. Черноуцана), то, естественно, я и не предполагал, что немногим более чем через год меня тоже изберут — академиком вновь возникшей Академии естественных наук Российской Федерации. Не стал отказываться, хотя, по правде сказать, само по себе это все грустно: в общем-то, несомненно, признание, но — так поздно! Перед этим я отказался от выдвижения в Верховный Совет России. Хотя рожден, в идеале, именно для условий демократии: бурные дебаты, полемика — это для моего сердца и легких. Вдруг, однако, почувствовал: поезд мой ушел. Совсем ушел. Не могу даже видеть в парламенте и среди министров немолодые, состарившиеся лица... А вот в Академии естественных наук (по секции к тому же «Энциклопедия России») согласился выйти на конкурс. Избран почти единогласно. И — не платит эта академия просто так, ни за что. Напротив, взимает взносы с нас. Вошли в нее уже и теперь многие из тех, без кого отечественную науку представляют себе только твои коллеги по АН СССР, переименовавшей себя в РАН. Это все равно как если бы ты и Горбачев перевели механически своих депутатов из некогда Союзного в Российский Верховный Совет... А все же скажи, не стыдно тебе было пробивать самому себе дорогу в Академию наук СССР, когда еще жив был — вне ее — величайший ученый современности А.Ф. Лосев? Впрочем, об этом придется говорить в дальнейшем отдельно. Это — проблема совести. Где ее тебе взять?
К тому же разве не ты — более кого-либо — уже и в то время своей «перестройкой» навредил науке?
Наша с тобой работа в аппарате ЦК, если продолжить об этом — опять-таки шла на параллельных линиях. В 60-е годы, на хрущевской волне, мы с тобой вдруг оба стали продвигаться по должностным ступеням. До определенной черты я шел даже впереди тебя: заведующим сектором кино, а потом и заместителем заведующего подотделом кинематографии ЦК стал много раньше, чем ты — заведующим сектором радио и телевидения. И заместителем заведующего отделом культуры ЦК утвержден я тоже несколько раньше, чем ты — заместителем в Агитпропе. Это по состоянию на лето 1965 года.
Клио в своих действиях редко предсказуема. А между тем ею все было предрешено. Кто и как конкретно себя поведет — это изначально заложено в наших характерах. Твои преимущества — очень мягко ступать — должны были сказаться в одну сторону, а моя «неуправляемость» — отрицание дипломатии во взаимоотношениях между честными людьми — совсем в другую.
Да, это так, для меня предпочтительнее оказался журавль в небе, для тебя — синица в руке. А журавля тебе все равно положили к ногам, хотя и много позже.
Фактически же все зависело от конкретного обстоятельства: к осени 1965 года, когда ты исполнял обязанности заведующего Агитпропом, а я — временно — обязанности заведующего отделом культуры ЦК, медлительное брежневское руководство, не знавшее (после мафиозного свержения Н.С. Хрущева), что же ему реально делать, наконец определилось: оно выбрало неосталинский курс. Как я ранее напомнил, ему противостояла непрофессионально конспирировавшаяся мафия во главе с Шелепиным, которая на тебя, а сначала даже и на меня, «положила глаз». Эта мафия в принципе отличалась от брежневской лишь тем, что, будучи еще более сталинской, она была за более сильную именно личную власть своего лидера. Как ей казалось, и за более сильную личность. Ее она видела, конечно, в Шелепине. Просталинской, несомненно, была и линия М.Суслова, своей умеренностью, в сущности, мало отличимая от брежневской.
Брежнев беззастенчиво занимался подбором кадров всецело по принципу личной преданности. Не в том смысле, конечно, что выдвигаемые им люди готовы были отдать свои жизни за него (в гробу они видали его, в белых тапочках), а в смысле чтобы ориентировались на конкретную личность: это много чаще приносит практическую выгоду. Клановая тактика: не того брать к себе, кто и в самом деле предан провозглашаемой идее, а того, кто при всех условиях будет служить ее провозгласителю. Потому-то сама идея в этих обстоятельствах может быть какой угодно.
Этот воровской принцип понимания коллективности и коллегиальности был намертво вбит в течение десятилетий в психологию большинства наших партийных и государственных аппаратчиков.
В начале ноября 1965 года умер заведующий отделом культуры ЦК, в то время противоречиво известный Д.А. Поликарпов, заместителем его я и был тогда. Собственно, он почти не бывал на работе: постоянно и сильно болел. Суровый, неуступчивый, он много раз — при Сталине и позже — взлетал и падал. Кажется, никто и не заметил, за что же все-таки Поликарпова уважали самые разные люди. У его гроба плакал А.Твардовский. Понимали: рано умер этот деятель из-за невозможности быть честным и оставаться благополучным в сталинско-брежневско-сусловско-шелепинских джунглях.
Я уверен, для тебя-то это не загадка, почему, умирая, Поликарпов успел сказать и отделу, и П.Демичеву, что он предлагает на пост заведующего отделом пишущего сейчас эти строки...
И вот тут произошло тогда одно из самых первых, пока «тихих», кадровых расхождений между цековскими мафиями. Хотя я и не был близок к Шелепину, а еще больше, конечно, потому, что шелепинская команда пока и не знала о моем по меньшей мере настороженном отношении к ней, второй человек в клане Шелепина — тогдашний секретарь по идеологии, кандидат в члены президиума ЦК КПСС П.Н. Демичев предложил на пост заведующего мою кандидатуру. Он пригласил меня и прямо сообщил об этом, дав понять, что среди других кандидатур я имею и свои преимущества: уже несколько месяцев исполняю обязанности заведующего, претензий ко мне со стороны руководства ЦК пока не высказывалось.
Сам же я считал, что не пройду через ловко инсценированный конкурс. Не вникая глубоко в технологию работы цековских мафий, я видел препятствие и в себе самом: слишком для такого поста молод, а главное — совсем не близок к Брежневу в личных отношениях. Он тогда только что взял на должность заведующего отделом науки, вузов и школ С.П. Трапезникова, фантастически необразованного и чудовищно злобного человека, но ведь своего многолетнего слугу, в сущности, идеологического денщика. В связи с этим мы с тобой оба тогда разводили руками. Но это был до смерти преданный барину холоп. Брежнев четко дал понять, кто ему нужен в близком окружении.
На отделе же культуры должен был оказаться слуга, как предполагалось, более утонченный. В смысле умения заметать следы от вульгарно грубых, фельдфебельских шагов послехрущевского руководства.
Даже в этой ситуации Брежнев, в присущей ему ласковой манере, не стал с порога отвергать кандидатуру «кота в мешке», каким я для него, конечно, и был. Он поставил только вопрос, ответ на который просто и ясно снимал мою кандидатуру с дальнейшего обсуждения: «А он (Куницын) работал ранее первым секретарем обкома?» Нет? Не работал? Это означало, что у кандидата, который генсеком уже одобрен (но пока держится в тайне) на отдел культуры, имеется высоко ценившееся Брежневым преимущество: его потаенный кандидат был на многих постах, в том числе и первым секретарем обкома КПСС. Значит, научен беспрекословному подчинению верху. Этим человеком оказался ранее упоминавшийся В.Ф. Шауро.
Ты помнишь, что я после кончины Поликарпова стал заместителем у этого Шауро. В то время я еще не знал, каков он. Всю войну он отсидел в аппарате ЦК ВКП(б). У себя в Белоруссии потом поднялся до секретаря ЦК КП по идеологии. Кажется, он даже вузовского образования не имеет... Виртуоз, однако, делать самое умное лицо — особенно тогда, когда ровно ничего в чем-то не понимает. Двадцать лет он отбыл на этом посту, и все это время лицо у него было как-то особенно умное... За два десятилетия умудрился ни единого раза не выступить перед творческой интеллигенцией. Великий немой — кинематограф — в свое время все-таки заговорил, Шауро же создал некий новый загадочный образ аппаратного сфинкса... Между тем в личных беседах для него водить за нос своего собеседника было все равно что вдыхать тончайший запах розового масла... Он славно подсвечивался откуда-то из-за чужой спины.
О стиле его работы возвестил первый же день его пребывания на Старой площади. К вечеру вбегает ко мне его секретарша, Антонина Васильевна, в слезах: «Георгий Иванович! Это кто же к нам пришел! Четвертый раз звонит Твардовский, а Шауро приказал мне отвечать, что его у себя в кабинете нет...»
Но, повторяю, даже видя, какой подарок наша культура получила, я все же еще был далек от радикальных политических выводов, тем более относительно того, что меня лично не приняли в число наиболее доверенных лиц. Безусловного доверия моего к ним, однако, уже не было. К тому же для меня события стали развиваться в какой-то момент особенно быстро. Не в последнюю очередь — именно из-за Шауро. Эти события буквально взвинчивали.
Став «шауровнем» культуры, но все же выждав некоторое время, Шауро изыскал мой уязвимый пункт. Он предъявил мне обвинение в том, что, находясь в решающем звене воздействия на кинематограф, я не только сам лично добился финансирования съемок фильма «Андрей Рублев», но и (в присутствии Шауро) одобрил это, с его точки зрения, «вредное» произведение, причем на обсуждении в ЦК. Уже вскоре после этого мой шеф начал свои действия по избавлению от меня. Он стал осуществлять свой план иезуитским способом: дав политическую оценку моим действиям в отсутствие свидетелей (и точно предугадав взгляды верха на фильм «Андрей Рублев»), он, однако, не стал сразу же информировать руководство ЦК о нашем с ним конфликте... Если бы он сделал это, ему нельзя было бы предложить то, что он предложил, а именно: с комплиментами выдвинуть меня на должность председателя комитета кинематографии (позже Госкино) — в ранге министра СССР. Выдвинуть! Предложение его обосновывалось тем, что тогдашний министр А.В. Романов слабо руководит этой отраслью культуры. Гнуснейшее лицемерие заключалось в том, что именно через выдвижение в те разложенческие годы часто подводили неугодных в аппарате ЦК людей под прицел всесильных цековских контролеров. Выдвинутые столь хитроумно на государственные посты оказывались беззащитными при любой громкости их титулов перед снайперами из отделов ЦК... Инструктор — даже инструктор — мог серией доносительных выстрелов свалить министра... Что уж говорить о заведующем. Под свой такой прицел и намерен был подвести меня Шауро. Он верно понял ходивший тогда анекдот: «“Может ли у слона быть грыжа?” — это вопрос армянскому радио. “Может, — ответило легендарное радио, — если он возьмется поднимать советскую кинематографию”». «Грыжу» и получил каждый из предыдущих диктаторов кино.
Поначалу ничего не подозревая, я дал согласие перейти на это коварное повышение, ибо все равно же, в сущности, отвечал за развитие кино — и как фактический руководитель подотдела кинематографии в аппарате ЦК, и как потом заместитель заведующего отделом культуры. Но именно тут наступил непредвиденный поворот в моей карьере, хотя согласие ЦК на мое выдвижение было уже получено. Неожиданно мне самому же и было предложено написать проект постановления ЦК об освобождении тогдашнего министра кинематографии А.Р. Романова, который казался верху слишком нерешительным в управлении сложнейшей отраслью. И о своем назначении. Все дело, однако, состояло в том, какой, собственно, предполагался высший смысл постановления. Персональные назначения и снятия писались в трех строках. Тут же оказалось иначе. От имени ЦК Шауро, который сам писать бумаги не умел, начал диктовать мне (принявшему предложение!) те пункты, которые, как свыше предполагалось, должны были приобрести идеологическое значение — для всей партии и общества.
В формулировках звучал устоявшийся зловещий стиль М.А. Суслова. Собственно, в те минуты была сделана начальная попытка распространить на кинематограф осознанно неосталинистскую политику именно брежневской мафии. Политика эта впервые явилась публично в решениях XXIII съезда КПСС (зима 1966 года).
Сейчас с горечью смотрю на тогдашнего себя как на полного профана: тогда я ведь не насторожился оттого, что этот съезд, материалы для которого о культуре я лично готовил уже зимой 1966 года, не включил в свои документы ни одной принципиальной идеи из этих моих материалов. Конечно, в этом не было никакой случайности. Именно тогда уже мои дороги с ЦК стали расходиться в разные стороны. Разумеется, не заметил тогда этого не только я.
Что же начал мне диктовать Шауро конкретно для проекта постановления о кинематографе? Цель проекта, конечно, была далеко не просто в том, чтобы одеть в различные ярлыки А.Романова (который объективно был лучшим из всех наших киношных министров), а в первую очередь в том, чтобы провести через решения ЦК КПСС вот такую (повторяю, продиктованную мне) формулу: «В советской кинематографии возникла многочисленная группа режиссеров и сценаристов, в сущности, совершающая идеологическую диверсию против партии» и т.д.
Я был просто-таки ошеломлен этим поворотом «высшей» политики. Пытался переубеждать. Волновался и горячился. Пытался представить в своем сознании даже и то, что возьму и соглашусь, а действовать буду по-своему... Отбросил и это, ибо явно было, что такие формулы идут от руководства ЦК. Я встал и, стоя, от волнения несколько торжественно заявил: «Если я не услышан, то предложенная мне новая программа для советского кино будет выполняться не моими руками».
Но я все же пошел сам к М.Суслову. Там я тоже пытался доказать: нет у нас таких, кто борется против партии. Печально выглядит это ныне, но действительно, в кинематографе тогда их не было.
Любопытно, каким образом на это отреагировал Суслов? По всем правилам иезуитизма он сказал: «И не надо в постановлении называть фамилий».
Но ведь сами-то они, вершители судеб, уже называли в своих выступлениях и беседах фамилии: М.Ромм, Н.Чухрай, М.Хуциев, Г.Шпаликов,
А.Тарковский, Л.Шепитько, Э.Климов, А.Алов и В.Наумов, Л.Гогоберидзе, М.Калик, С. и К. Муратовы, А.Салтыков, Ю.Нагибин, Г.Панфилов и другие. В сущности, ведь эти имена во многом и определили добрую славу советского кино. Вот на кого пытались поднять руку...
На них шли постоянно и доносы в ЦК. В том числе — стыд и позор — от кинематографистов. Особого рода. Получается, кем-то провоцировался очередной погром в среде художественной интеллигенции...
Стало быть, мне-то и предложили именно начать этот поход — в основном против наиболее талантливой части кинематографической элиты. И это в период, когда обозначился (его сейчас так и называют) новый в России «кинематографический ренессанс»: в течение немногих лет — вслед за калатозовским «Летят журавли» — появились «Чистое небо» и «Баллада о солдате», «Судьба человека», «Девять дней одного года» и «Обыкновенный фашизм», «Иваново детство», «Андрей Рублев», «Мне двадцать лет (Застава Ильича)» и «Июльский дождь», «Добро пожаловать, или посторонним вход воспрещен!», «Зной» и «Крылья», «Председатель», «Дикая собака Динго», «Наш честный хлеб», «Берегись автомобиля!», «Тишина», «Айболит-66», «В огне брода нет»...
Да и режиссеры старшего поколения в те же годы создали весьма достойные фильмы: Г.Козинцев («Гамлет»), К.Пырьев («Братья Карамазовы»), С.Герасимов («Тихий Дон»), Е.Габрилович и Ю. Райзман («Твой современник»).
Спорность экранизаций «Войны и мира» (С.Бондарчук) и «Анны Карениной» (А.Зархи) — все это тоже работало на расцвет отечественного кино. И этот расцвет все-таки состоялся — даже с наручниками.
Когда я разговаривал с М.Сусловым, я всего этого еще не мог выстроить в четкую позицию. Но эмоционально уловил: бульдозер просталинской предопределенности не остановится ни передо мною, ни даже перед самым цветом нашего искусства. И я отказался пойти министром. Это был мой выбор. В огне брода нет... Именно в это время для меня все и решилось. Я до глубины почувствовал: мне не по душе ни правила двойной игры, ни тем более надежда на то, что властей предержащих можно сколько-нибудь долго игнорировать. Да и зачем? Унизительно играть в прятки.
Не могу здесь не спросить тебя, Александр Николаевич: ты что, разве не получил именно тогда же и точно такие же установки от руководства ЦК относительно телевидения? Если нет, то, значит, это ты сам лично, по своему почину держал телевидение, и радио, и потом прессу на казарменном положении? Разве от тебя никак не зависело, что именно лучшие советские фильмы вообще не шли на наших телеэкранах?
Ну а если ты все-таки получил тогда же и те же самые инструкции, что и я, и принял их к исполнению и преуспевал в этом, то, выходит, ты сознательный соучастник — причем любой тогдашней мафии, была бы она у власти? Впрочем, вопросы риторические: ты действовал так, как приказывало начальство. Ты ведь эгоцентрик: главное — самому уцелеть, а потом уж разбираться в том, что нравственно и что наоборот.
На фоне всего этого весьма и весьма странно звучат твои клятвенно произнесенные слова о том, что у тебя якобы нет причин для раскаяния...
Ну, конечно, если даже угробление всякой свободы мысли, в чем ты активно участвовал, не причина для твоего покаяния, то что уж и говорить о последующем «перестроечном» внедрении полной анархии в нашу жизнь, в чем ты занял и вовсе ведущее место?
Я писал выше, что теперь-то мне лично и вовсе ничего не надо: жизнь сама подводит себе итог. Но все же боюсь, что ты можешь так и не услышать от других, что истинные уровни нравственности твоей совсем не связаны с общечеловеческими нормами, хотя ты так неотступно стремишься включить их себе в заслугу.
Потому я и хочу именно тебе сказать то, чего не говорил пока даже и близким людям: чувство гордости за бесповоротный отказ (беспрецедентный в среде аппаратчиков), на принципиальной основе, от выполнения, в сущности, преступного идеологического приказа — вот это чувство помогало мне во все последующие тяжкие годы изощренных, а нередко и грубых преследований.
Они развернулись немедленно, система ведь обиделась! Ямщик отказался готовить экипаж самому хозяину...
Ты не мог не знать об этом, ибо был одним из исполнителей воли как раз того же, так сказать, совокупного хозяина. Только отсутствие аристократического (или хотя бы интеллигентного) воспитания помешало тебе прямо сказать: «Прости, друг, но я убью тебя».
Убийство совершено было, именно духовное — лишение свободного доступа к людям. Разворачивалось за кулисами.
Из-за своей патриархальной доверчивости я слишком уж долго полагал, будто ты был моим защитником... Впрочем, ты-то мне не раз говаривал, что я наивный человек. Поскольку же мне об этом говорили и говорят всю мою жизнь, даже и самые близкие мои, я воспринимал это, пожалуй, более за комплимент, чем за обиду.
Между тем события по задвижению меня разворачивались, пожалуй, стремительно. После отказа моего, уже дня через три, мне позвонил М.В. Зимянин. Мы встретились, и главный редактор «Правды» стал объяснять, почему мне будет лучше перейти из аппарата ЦК к нему, в «Правду», в качестве члена редколлегии и редактора газеты по отделу литературы и искусства. Я, конечно, знал, что меня из ЦК уберут, но сначала все же отказался идти в «Правду». Намерен был сразу порвать всякие связи с номенклатурой, перейти именно на научно-педагогическую работу. Она была моей тайной мечтой — на случай поражения. Этого тогда сделать не удалось, ибо иезуитская система заботилась, оказывается, и о том, чтобы никто не подумал, что меня выдворяют, а, видите ли, только переводят, так сказать, по горизонтали. Иначе сказать, я выломился своим отказом как-то слишком неожиданно — меня просто не успели перед общественностью скомпрометировать, как это бывает, чтобы было всем ясно, что в кадрах партии этого человека оставлять нельзя. При второй встрече Зимянин, исчерпав свои аргументы, подошел ко мне, сидящему, сзади и с высоты своего крохотного роста сказал мне на ухо: «Переходи сюда, отсидись...» Вот это меня действительно сразу убедило: значит, опасность отказа действительно требует определенной психологической амортизации. Я вспомнил, что и сам Зимянин ранее «отсиживался» во Вьетнаме, потом в Чехословакии.
Кстати, и ты ведь позже тоже «отсиживался», в Канаде-то. Каждый из вас благополучно дождался своего часа («своего Тулона»).
Но ведь вы-то с Зимяниным ловкие ребята. Вы оба и до «отсидки» были осторожные. Да и не выражали своего прямого несогласия с политикой верха. В случае же со мной, в сущности, выявилась именно внутрипартийная альтернатива. Причем по отношению именно к политической линии ЦК КПСС — пусть пока это проявилось в применении только к киноискусству.
Разумеется, справедливость требует отметить и то, что сама по себе подобная альтернатива стихийно проявилась сначала вовсе не в моих действиях, а внутри самого киноискусства. Также проявилась она и в литературе, театре, живописи и других видах творчества. Но ранее она неизменно воспринималась враждебно со стороны всех управленческих структур. Были лишь разрозненные и во многом лишь импульсивные, отдельные аппаратные попытки поддержки реального процесса по утверждению свободно-го творчества. Попытки тайные. Пока есть еще ныне люди, которые помнят, что, в отличие от этого, аз, грешный, положил самое свою судьбу на алтарь защиты именно творческой свободы в период, когда она сама стала медленно, но осознавать себя. В ходе ее робкого самоутверждения.
Итак, находясь в положении функционера, который в аппарате ЦК не только не отставал от тебя в делании карьеры, но порой, напротив, раздражал своими опасными превышениями скорости движения по служебным лестницам, я оказался в середине ноября 1966 года в безнадежной опале, но одновременно и, так сказать, в пределах твоей епархии. Мне долгое время, замедленно прозревшему, казалось, что тебя мой срыв в карьере огорчил... Послушав же тебя и прочитав твои отступнические книги, я наконец понял: не только сейчас, но и в те давние годы моя открытая и потому в то время беззащитная и твоя тогда глубоко спрятанная, менее уязвимая позиция были в их сути изначально не совместимы. О том и будет мой разговор потом.
Вернусь пока к событиям по удушению любой альтернативы. «Отсиживаться» в «Правде», конечно, у меня не получилось. Все в жизни стало меняться роковым образом. События возникали нежданно, казалось, на ровном месте. А главное — и сама альтернатива стала все чаще пробиваться. Будто трава через асфальт. И по иронии судьбы тебе пришлось фактически легализоваться в этих-то условиях в качестве, как это ни печально, все-таки «фельдфебеля в Вольтерах». Приговор выносил, конечно, не ты, но именно ты приводил его в исполнение, что и стало ныне приговором для самого тебя.
Симптоматичным особенно оказался такой эпизод. В 1967 году, осенью, в «Комсомольской правде» появилась статья Ф.Бурлацкого и Л.Карпинского в поддержку художественной и идейной альтернативы — на этот раз в искусстве театра. Это было уже печатное выступление в СССР в первую очередь против некомпетентности партийного руководства сферой искусства, но также и против его реакционного характера, определяющегося буквально зоологической отчужденностью партийного аппарата от творческой интеллигенции. Статью авторы сначала предложили в «Правду» (Зимянину и мне). Я счел, что после необходимой доработки ее можно в «Правде» напечатать, а Зимянин (думаю, после консультаций на Старой площади) отверг ее. Ясно, в то время ее опубликовать можно было только в «Правде». Ибо тогда только «Правда» имела право критиковать те или иные звенья партийного аппарата. К тому же Л.Карпинский и Ф.Бурлацкий были оба штатные сотрудники «Правды»: один редактор «Правды» по отделу культуры и член редколлегии, другой политический обозреватель. Они, однако, рвались в драку и отнесли ее в «Комсомолку». Там, не долго думая (за правдинских авторов не с «Комсомолки» спрос!), статью немедленно напечатали. Получилась не просто критика партийного руководства (пусть и справедливая), а критика его — со стороны ЦК ВЛКСМ... Пуганая ворона куста боится: ВЛКСМ — это же совсем недавно... Шелепин. Это и Л.Карпинский вчера еще секретарь ЦК ВЛКСМ по идеологии... И многое другое сюда примешивалось.
К тому же зашумели и «за бугром»: не начало ли принципиальных перемен в СССР?
Вроде бы само по себе это событие меня лично не касалось, ибо я был в те дни в творческом (неоплаченном) отпуске. Готовился к защите докторской диссертации. Но это только казалось так. Моя диссертация даже и называлась, в сущности, вызывающе: «Пути и формы воздействия политики на развитие литературы». В ней как раз и разрабатывалась именно альтернатива той, в сущности, губительной политике диктата в сфере художественной культуры, какую проводило брежневско-сусловское руководство. Альтернатива формулировалась мною так: партийное и государственное руководство развитием культуры является соответствующим специфике искусства только и только тогда, когда оно именно создает условия для свободы творчества, вытекающей из самой этой специфики. Только здесь, только в этом направлении я искал соответствие идее свободного творчества.
Понятно, что все дальнейшее никакая для меня лично не случайность.
Приезжает ко мне Л.Карпинский. В полной растерянности. Оба с Бурлацким они не предполагали, что так круто все обернется. Все мы тогда были во многом наивняками. Еще не осмыслили трагизма крушения Н.С. Хрущева, надеялись на лучшее. Л.Карпинский говорит мне: на ближайшей редколлегии его и Бурлацкого будут изгонять из «Правды». Сам Зимянин ему об этом сообщил. Если меня не будет на редколлегии, то вряд ли кто что и скажет в их защиту. Я сразу понял: судьба их предрешена. Зимянин наверняка получил указание изъять их из «Правды». Мне нет нужды просто лишь красоваться, вспоминая о своем поведении, да ты все это и знаешь. Но тем не менее хочу подчеркнуть: я ощутил, что нечто подобное будет, конечно, и со мной. Я же ведь не мог не пойти на злосчастную эту для всех нас редколлегию. Не мог не просто из-за дружеского долга, хотя и этого было бы достаточно, чтобы не прятаться в кусты, но еще более из-за того, что в моей близкой тогда к завершению докторской и в моей готовой рукописи книги «Политика и литература» (к тому времени уже набранной в издательстве «Советский писатель») эпизодам, подобным тем, что описаны Ф.Бурлацким и Л.Карпинским, посвящены целые разделы научно выверенного мною текста. Я сказал Карпинскому: на редколлегию приеду.
Естественно, сам Зимянин меня на эту редколлегию, поскольку я был в отпуске, не думал и приглашать. Он не скрывал удивления, когда увидел меня за столом на обычном моем месте. Конечно, догадался: если я из отпуска прошел в зал редколлегии, не зайдя к главному редактору, значит, будет сражение. Зимянин в то время ко мне заметно благоволил. И думаю, не хотел меня терять.
Все это я тебе, в ту пору главному нашему цензору — наблюдателю за «Правдой», пишу не для информации о фактах, которые тобой, впрочем, возможно, и забыты (поскольку на сей день ты уже прошел и через Олимп, и через то, что свидетельствует о покатости Земли). Напоминаю же, чтобы ты убедился в знании мною тогдашних механизмов идеологического слежения. В том числе и твоих, агитпроповских.
Конечно, я предполагал, что стенограмма заседания редколлегии завтра же будет на столе у Брежнева, Суслова, Демичева. И конечно, у тебя. Я даже видел, как нас стенографировали. Более того, Зимянин всячески хотел принять решение об увольнении без какого-либо обсуждения дерзкого поступка Л.Карпинского и Ф.Бурлацкого: для главного редактора «Правды» требование ЦК — беспрекословный закон. Дано было нам, членам редколлегии, понять: не лезьте на рожон...
Скажу со всей откровенностью: случившаяся ситуация застала меня в процессе необратимого социального просветления относительно того, что вообще верхний слой КПСС никакого отношения к провозглашаемым им высоким идеям не имеет. Это — «группа захвата». Впрямую об этом говорить тогда было бы безумием, но если ты помнишь стенограмму моих выступлений на той редколлегии, то там определенно говорилось, что возведение всего лишь просчета авторов статьи, опубликовавших свою критику партийного аппарата в молодежной газете,
- Комментарии